Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Старый клён

Ты за ним приглядывай, Тома. Глава 2/3

Платок пах чужими духами, слабыми, ландышевыми, и ещё чем-то домашним, прокипячённым бельём, что ли. Тамара повесила его на спинку стула в углу спортзала и всю ночь чувствовала его в темноте, как чувствуют чужой взгляд. Глава 1/3 Утром платок никуда не делся. Он лежал сине-зелёным пятном среди серых одеял и казался ей живым укором. Тамара завернула его в газету и сунула на дно чемодана под кровать, с глаз долой, но и оттуда, из темноты, из-под крышки, он словно глядел на неё, тёплый, ландышевый, чужой. К полудню она достала его обратно и снова повесила на стул, потому что прятать было ещё хуже, чем видеть. В воскресенье в кино она не пошла. Сунула билеты Але, сказала, бери кого хочешь, и ушла в читальный зал главной городской библиотеки на другом конце города, где её никто не знал, и просидела там до закрытия над книгой, которой не читала. Возвращалась пешком, нарочно длинной дорогой, мимо тёмных витрин гастронома с фанерными буквами, и думала, что надо уехать. Просто уехать. Весной у

Платок пах чужими духами, слабыми, ландышевыми, и ещё чем-то домашним, прокипячённым бельём, что ли. Тамара повесила его на спинку стула в углу спортзала и всю ночь чувствовала его в темноте, как чувствуют чужой взгляд.

Глава 1/3

Утром платок никуда не делся. Он лежал сине-зелёным пятном среди серых одеял и казался ей живым укором. Тамара завернула его в газету и сунула на дно чемодана под кровать, с глаз долой, но и оттуда, из темноты, из-под крышки, он словно глядел на неё, тёплый, ландышевый, чужой. К полудню она достала его обратно и снова повесила на стул, потому что прятать было ещё хуже, чем видеть.

В воскресенье в кино она не пошла. Сунула билеты Але, сказала, бери кого хочешь, и ушла в читальный зал главной городской библиотеки на другом конце города, где её никто не знал, и просидела там до закрытия над книгой, которой не читала. Возвращалась пешком, нарочно длинной дорогой, мимо тёмных витрин гастронома с фанерными буквами, и думала, что надо уехать. Просто уехать. Весной у них преддипломная практика, и она попросится в самый дальний район, в какую-нибудь сельскую школу за двести вёрст, и там всё забудется само, выветрится, как выветривается чужой запах из платка.

Билеты Аля взяла, сходила с подружкой, потом пересказывала картину в лицах, кто как маршировал и как пел, и Тамара слушала и кивала, и в груди у неё было холодно и тесно.

Подступила сессия, и Тамара зарылась в неё с головой, как зарываются в работу, чтоб не думать о другом. Учила до рези в глазах, сидела в читалке до закрытия, но теперь в той, дальней, городской, где не было ни Лиды, ни знакомых лиц. Конспекты переписывала набело по два раза, хотя нужды в том не было, просто перо по бумаге успокаивало, заглушало. Аля, заставая её за полночь над тетрадями при настольной лампе, качала головой и грозилась, что Тамара так и зачахнет над своими датами и завоеваниями.

— Ты не книжки грызёшь, — сказала она как-то. — Ты от себя бегаешь. Я-то вижу. Думаешь, не догадалась, отчего тебя в твою глушь потянуло? От него и потянуло. Дура ты, Томка. Хоть и умная, а дура.

Тамара ничего не ответила, только ниже склонилась над тетрадью, и Аля, повздыхав, отвернулась к стене и затихла.

Виктор подкараулил её через неделю у института. Стоял на морозе без шапки, в одном пиджаке под распахнутым пальто, и пар шёл у него изо рта частыми клубами, и снег таял в волосах.

— Ты от меня бегаешь, — сказал он. — Я не пойму за что. Я тебя обидел чем?

— Нет, — сказала Тамара.

— Тогда что?

Она смотрела на его покрасневшие уши, на снег у него в волосах, и молчала. Сказать было нельзя ничего. Любое слово было бы либо ложью, либо предательством Лиды, и она выбрала молчание, которое тоже было предательством, только тихим, на которое легче зажмуриться.

— Лида о тебе спрашивает, — сказал он наконец, и от этих слов Тамару будто окатило кипятком. — Каждый день. Куда, говорит, Тома пропала. Ты ей хоть зайди, что ли. Она к тебе привязалась.

Он переступил с ноги на ногу, подул в кулак. Хотел ещё что-то сказать, не нашёл слов, нахлобучил наконец шапку, которую всё это время мял в руке, и пошёл прочь, оглядываясь. Тамара стояла у институтских дверей, пока он не свернул за угол, и только тогда вошла внутрь и долго стояла в гардеробе, не снимая пальто.

Из высокого окна на втором этаже видна была вся улица до перекрёстка. Тамара поднялась туда зачем-то, сама не зная зачем, прижалась лбом к холодному стеклу и увидела, как Виктор дошёл до угла, а там, у заснеженной афишной тумбы, его поджидала Лида в своём пальто и платке. Виктор подошёл, и Лида что-то спросила, тревожно, заглядывая ему в лицо, и он развёл руками, мол, не вышло, не добился толку. И тогда Лида сделала странное. Она не огорчилась, не нахмурилась ревниво, как сделала бы всякая невеста, узнав, что жених бегал за другой. Она положила Виктору руку на рукав, что-то сказала, успокаивая, и оглянулась на институт, на его окна, будто искала глазами Тамару, будто это её, Тамару, ей было сейчас важнее утешить, а не себя. Они постояли немного и пошли вместе, под руку, и Лида ещё раз оглянулась через плечо.

Тамара отшатнулась от стекла, хотя с улицы её было не разглядеть. Сердце колотилось. Что-то во всём этом было неправильное, вывернутое наизнанку, и она опять не сумела ухватить что, и опять отнесла это на свою растревоженную совесть, которой всюду мерещилось.

Решение она приняла твёрдо. На той же неделе пошла к завучу по практике, грузной женщине в вязаной кофте, и попросила перевести её из городской школы, куда уже было распределение, в район, в село, всё равно куда, лишь бы подальше.

Завуч сняла очки и посмотрела на неё с искренним недоумением.

— Зорина, вы в своём уме? Все рвутся в город, а вы из города. У вас мать больна, я же помню вашу справку, академический брали. Куда вам в глушь, на сорокаградусные печки?

— Я хочу опыта, — сказала Тамара, глядя в стол. — В сельской школе труднее, один учитель на три класса. Это полезнее для диплома.

— Полезнее, — повторила завуч и хмыкнула. — Ну, как знаете. Дело хозяйское. Перепишу.

Она перечеркнула что-то в журнале, вписала другое и велела зайти за направлением после сессии. Тамара вышла из кабинета с лёгкостью, какой не чувствовала уже месяц. Всё решалось само собой. Сдаст экзамены, получит бумагу, уедет на полгода в дальнее село, к печкам и керосиновым лампам, и за эти полгода всё перегорит. А платок она вернёт перед отъездом, отдаст и попрощается, коротко и навсегда.

Направление выписали скоро. Тамара получила на руки серую бумажку с лиловой печатью, где значилось село за полтораста вёрст, та самая глушь, которой она искала, и держала её в пальцах, и бумажка эта вдруг сделала всё настоящим и бесповоротным. Полгода вдали. Печки, керосин, чужие ребятишки за партами, долгая тишина по вечерам, в которой всё должно перегореть и развеяться.

В тот же вечер она села писать матери. Выходило, что село то лежит куда ближе к материну городку, чем институт, день езды на попутке, рукой подать. Тамара написала, что приедет на практику почти под бок, что станет наведываться по выходным, что привезёт чаю и хорошего масла. Мать ответила скоро, рукой тёти Шуры, но слова были материны, и в них стояла такая нескрытая, простая радость, что Тамаре сделалось совестно. Радовалась-то мать, не зная, что дочь бежит не к ней, а от себя, прикрываясь ею, как ширмой. Письмо это Тамара перечитала дважды и спрятала в коробку, где лежали все материны письма, и подумала, что теперь и подавно отступать нельзя, раз уж мать обрадована.

Платок она собралась отнести в субботу. Шла в читалку и репетировала про себя короткие, правильные слова: спасибо, Лида, выручила, я уезжаю на практику в район, может, до самого диплома не свидимся, всего тебе доброго. Но дойти не успела. Лида сама нашла её раньше, и нашла там, где Тамара меньше всего ждала.

В четверг вечером в дверь спортзала, где девчонки всё ещё жили на раскладушках, постучали, и вахтёрша крикнула, что к Зориной пришли. Тамара вышла в холодный коридор и увидела Лиду. Та стояла у окна в накинутом пальто, без платка, и платок этот, свой, лежал теперь у Тамары в чемодане под кроватью. Лицо у Лиды было обыкновенное, спокойное, только щёки горели с мороза.

— Здравствуй, беглянка, — сказала Лида и улыбнулась. — Я уж думала, ты сквозь землю провалилась. Витя извёлся весь, ходит как в воду опущенный. Что у вас стряслось-то?

— Ничего, — сказала Тамара. — Я просто занята. Сессия. И вот, на практику собираюсь, в район.

Улыбка с Лидиного лица не сошла, но что-то в нём переменилось, подобралось.

— В какой такой район? — спросила она. — Тебя ж в город распределили, я знаю.

— Я попросилась в село. Так лучше для диплома.

Лида помолчала. Потом подошла близко, взяла Тамару за обе руки, как тогда на катке Виктор, и руки у неё были холодные, ледяные просто, хотя в коридоре было не так уж студёно.

— Не уезжай, Тома, — сказала она негромко и без улыбки. — Слышишь? Не выдумывай ты этих сёл. Тебе тут надо быть. Ты мне тут нужна.

— Лида, зачем я тебе тут нужна, — вырвалось у Тамары почти с отчаянием. — Кто я тебе? Чужой человек.

— А вот не чужой, — сказала Лида твёрдо, и пальцы её сжались сильнее. — Не чужой, и всё тут. И ты за ним приглядывай, Тома. Слышишь меня? Приглядывай. Не оставляй его. Это я тебя прошу, не кто-нибудь.

Сказано это было совсем не так, как тогда, в клубе, не легко и не мимоходом. Сказано было с нажимом, почти как наказ, как наказывают перед дальней дорогой, и от этого нажима Тамару отчего-то зазнобило, и она выдернула руки.

— Я подумаю, — сказала она. — Иди, Лида, холодно тут.

Лида ушла. А Тамара осталась стоять у окна, и наказ этот всё стоял у неё в ушах, и чем больше она его перебирала, тем непонятнее он делался. Невеста гонится за девушкой, в которую влюблён её жених, является в общежитие, держит её за руки и умоляет не уезжать и приглядывать за ним. В этом не было ни ревности, ни обиды, ничего из того, что было бы понятно и просто. В этом было что-то другое, чего Тамара не умела назвать, и от этого другого ей было тревожно, как бывает тревожно перед грозой, когда небо ещё чистое, а в воздухе уже стоит духота.

Ночью она не спала. Лежала на раскладушке, глядела в знакомую сетку под лампой и раскладывала всё по полочкам, как раскладывают задачу, которая не сходится с ответом. Если Лида разлюбила Виктора и хочет с ним разойтись, отчего не скажет прямо, отчего держится за него и зовёт Тамару беречь его. Если, напротив, любит и ревнует, отчего сама подсовывает их друг другу, отчего эти билеты, этот платок, этот каток. Концы не сходились ни так, ни этак, и от их несхождения делалось не любопытно, а страшно, тихим, подкожным страхом, какого Тамара не понимала. Под утро она задремала, и приснилась ей Лида, которая что-то говорит ей через стекло, шевелит губами, а слов не слышно, и Тамара бьётся понять и не может, и просыпается с колотящимся сердцем.

Утром она хотела было всё рассказать Але, выложить как есть, спросить чужим умом, но не смогла. Начала было, и слова застряли. Чужая это была тайна, не её, и выносить её на свет казалось таким же воровством, как и всё прочее.

В район она в тот же вечер раздумала ехать. Сама себе не призналась почему, сослалась перед Алей на мать, на то, что от города до матери ближе. На деле же её удержал Лидин наказ и эта необъяснимая холодная тревога.

Всю оставшуюся зиму они опять были втроём, и теперь Тамара, оставшись, стала приглядываться к Лиде так, как раньше приглядывалась к Виктору. И понемногу начала замечать.

Лида быстро уставала. На том же катке она теперь не вставала на коньки вовсе, сидела на лавке у бортика, и под глазами у неё лежали тени, которых прежде Тамара не видела. Поднимаясь в читалку, на втором пролёте лестницы Лида останавливалась, держась за перила, и пережидала, прижав ладонь к груди, и говорила, отдышавшись, что закружилась голова, накурили, мол, на площадке мужики. По вечерам у неё синели ногти, и она прятала руки в рукава кофты или садилась на них, будто грела.

Один раз в воскресенье собрались у Лиды дома, мать напекла пирогов с капустой, и Виктор всё подкладывал Тамаре, расхваливал, а Лида ела мало, отщипывала и больше глядела, как едят они. Потом вышла на кухню за чаем и долго не возвращалась. Тамара пошла следом и в коридоре, не дойдя, увидела через приоткрытую дверь, как Лида стоит у плиты, ухватившись обеими руками за её край, и дышит мелко и часто, и плечи ходят. Тамара отступила тихо, чтоб не застать, не смутить, и вернулась к столу, и весь остаток вечера в горле у неё стоял ком, и пирог не лез.

В другой раз, под вечер, заглянула в читалку перед самым закрытием и застала Лиду одну. Та сидела прямо на полу у нижней полки, привалившись к стеллажу, бледная, и губы у неё были не бледные даже, а с тем чужим, нездешним синеватым отливом, какого у здоровых не бывает. Увидев Тамару, Лида заторопилась подняться, заговорила, что уронила формуляр, нагнулась да и засиделась, спина, мол, не разгибается к старости, и засмеялась, и смех вышел через силу. Тамара помогла ей встать и почувствовала, какая у Лиды лёгкая, невесомая стала рука.

В самые морозы, в начале февраля, Лида не вышла на смену. Тамара зашла в читалку сдать книгу и за стойкой увидела незнакомую дежурную.

— А Лидия Михайловна где? — спросила она, и сердце почему-то ёкнуло раньше ответа.

— Третий день на больничном, — сказала дежурная равнодушно, не поднимая головы. — Простыла, должно быть. Зима.

Адрес Лиды Тамара знала, как-то записала на всякий случай, и теперь этот случай настал. Жила Лида недалеко, в старом доме с лепниной над подъездом, во дворе-колодце, куда и днём заглядывало мало света. Тамара прошла под аркой, мимо обледенелой поленницы и санок, забытых у стены, поднялась по выщербленной каменной лестнице, где пахло кошками и керосином, держа в руке свёрток с платком, который собралась наконец вернуть. На площадке третьего этажа было три двери и три звонка с бумажными именами под ними. Тамара постучала в ту, где значилась знакомая фамилия.

Открыла старушка, маленькая, в тёмном платье, с гладко зачёсанными седыми волосами, и за её спиной, в полумраке общего коридора, заставленного сундуками и корытами, в дальнем углу под потолком темнела икона, занавешенная вышитым рушником, и перед ней теплилась лампадка.

— Вам кого? — спросила старушка.

— Лиду. Лидию. Я с её работы, с института.

Старушка вгляделась, что-то поняла по лицу и посторонилась, пропуская. В комнате было жарко натоплено, пахло лекарством и сухой мятой, пучок которой висел у печки. Лида лежала на узкой железной кровати у стены, подоткнутая одеялом до подбородка, и лицо у неё было не такое, как всегда. Бледное до серости, с заострившимся носом, с глубокими тенями под глазами. Губы были тронуты тем самым синеватым оттенком, какого у здоровых не бывает. Несколько подушек горкой держали её полусидя, потому что лёжа, видно, ей было совсем тяжело дышать. Увидев Тамару, Лида попыталась приподняться повыше и не смогла, и старушка кинулась поправлять ей подушки.

На табурете у кровати стояла склянка тёмного стекла, пузырёк с притёртой пробкой, и рядом гранёный стакан с водой, и лежал рецепт, исписанный докторским почерком. Тамара, сама не зная зачем, скользнула по бумажке глазами, пока Лида устраивалась. Слова были латинские, незнакомые. Но сверху, поперёк рецепта, рукой не врача, а самой Лиды, твёрдым её почерком было выведено и дважды подчёркнуто два русских слова: «порок сердца».

— Тома, — сказала Лида, и голос у неё был слабый, с придыханием, и грудь поднималась чаще, чем надо. — Платок принесла. Ну зачем же. Я ж тебе его отдала, насовсем.

Тамара стояла посреди жаркой комнаты, и пол под ней словно качнулся. Она смотрела на синеву у Лидиных губ, на тёмную склянку, на подчёркнутые дважды слова, и всё, что она напридумывала за эти месяцы про чужого жениха, про чужое счастье, про свой стыд, разом сделалось мелким и неважным. Осталось одно, огромное, чего она ещё не понимала до конца, но уже чуяла всем нутром.

— Лида, — сказала она. — Что у тебя с сердцем?

Лида молчала. А старушка за её спиной перекрестилась мелко, незаметно, краешком ладони, и отвернулась к замёрзшему окну.

Глава 3/3