Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Старый клён

Ты за ним приглядывай, Тома. Глава 1/3

В тот вечер в читальном зале гасили свет по коридору, лампа за лампой, и Тамара торопилась сдать книгу, пока дежурная не ушла. У высокой стойки спиной к ней стоял парень в сером пиджаке, мял в руках кепку и смотрел в окно, за которым уже ничего не было видно, кроме отражения зала. А за стойкой, под зелёным абажуром, в круге пыльного света сидела Лида и складывала формуляры. Тамара знала её в лицо. Лида выдавала книги на их курсе третий год, всех помнила по фамилиям и никогда не путала, кому что нести. Сейчас она подняла голову и улыбнулась так, будто давно ждала именно Тамару. — А, Зорина, — сказала она. — Хорошо, что зашли. Витя, познакомься. Это Тамара, с четвёртого курса. Самая прилежная у нас, истории берёт стопками. Парень обернулся. Лицо у него было простое, чуть растерянное, как у человека, которого разбудили посреди мысли. Он переложил кепку в левую руку, протянул правую и сказал, что его зовут Виктор. Ладонь была тёплая и шершавая, не книжная. — Я провожу её до трамвая, ладно?

В тот вечер в читальном зале гасили свет по коридору, лампа за лампой, и Тамара торопилась сдать книгу, пока дежурная не ушла. У высокой стойки спиной к ней стоял парень в сером пиджаке, мял в руках кепку и смотрел в окно, за которым уже ничего не было видно, кроме отражения зала. А за стойкой, под зелёным абажуром, в круге пыльного света сидела Лида и складывала формуляры.

Тамара знала её в лицо. Лида выдавала книги на их курсе третий год, всех помнила по фамилиям и никогда не путала, кому что нести. Сейчас она подняла голову и улыбнулась так, будто давно ждала именно Тамару.

— А, Зорина, — сказала она. — Хорошо, что зашли. Витя, познакомься. Это Тамара, с четвёртого курса. Самая прилежная у нас, истории берёт стопками.

Парень обернулся. Лицо у него было простое, чуть растерянное, как у человека, которого разбудили посреди мысли. Он переложил кепку в левую руку, протянул правую и сказал, что его зовут Виктор. Ладонь была тёплая и шершавая, не книжная.

— Я провожу её до трамвая, ладно? — сказал он Лиде. — А то поздно, темно.

Лида кивнула. На спинке её стула висел платок, штапельный, приглушённого сине-зелёного цвета, какой бывает у выцветшей бирюзы. Тамара отчего-то запомнила этот платок раньше, чем лицо парня.

На улице сыпал мелкий октябрьский дождь, не дождь даже, а водяная пыль, оседавшая на воротнике. Виктор шёл рядом, чуть впереди, и говорил про завод, про то, что у них пустили новый цех и теперь он каждый день возвращается в темноте. Говорил неловко, перескакивал, дважды сбился и сам над собой посмеялся. Тамара слушала и думала, что зря согласилась, что дома её ждёт конспект, а она идёт под дождём с чужим человеком и зачем-то улыбается.

У остановки он спросил, придёт ли она в субботу на вечер в клубе.

— Лида звала весь курс, — сказала Тамара осторожно.

— Лида и тебя звала отдельно, — ответил он. — Я слышал.

Подошёл трамвай, мокрый и звенящий. Тамара поднялась на подножку и уже с площадки увидела, как Виктор стоит под фонарём и машет кепкой, и фонарь качается, и тень его ходит по луже. Всю дорогу она держала в руках сданный было обратно учебник, который дежурная в спешке так и не приняла, и не понимала, почему ей так тепло и так нехорошо разом.

Жила Тамара в общежитии, в комнате на четверых, хотя теперь их осталось трое: одна вышла замуж и съехала. На четвёртом курсе она была старше многих, ей шёл двадцать пятый год. Два года назад она потеряла год, сидя дома: мать в их городке за полтораста вёрст слегла с почками, и Тамара брала академический, выхаживала, ставила компрессы, бегала за фельдшером. Мать поправилась настолько, чтобы Тамара решилась вернуться к учёбе, но болезнь сидела в матери прочно, и каждое письмо из дома Тамара открывала с замиранием. Может, оттого она и училась так, будто за двоих: книги брала стопками, в читалке сидела дольше всех, и Лида давно приметила за стойкой эту тихую, неулыбчивую студентку, которая бережно разглаживала страницы и ни разу не загнула уголок.

Соседку по комнате звали Аля. Была она маленькая, остроглазая, языкастая, родом из шахтёрского посёлка и ходить вокруг да около не умела сроду. Аля влюблялась по три раза в семестр, ходила на танцы, занашивала единственные капроновые чулки до прозрачности и штопала их по ночам. Тамару она жалела по-своему, грубовато.

— Сухарь ты, Томка, — говорила она, накручивая волосы на бумажки. — Двадцать четыре года, а живёшь как при монастыре. Так и просидишь над своими римлянами, пока всех женихов разберут.

Тамара отшучивалась, что женихи ей ни к чему, что выучится, выйдет в учительницы, заберёт мать к себе, и того будет довольно. И верила в это, пока верилось.

Письма из дома приходили раз в две недели, в серых конвертах, надписанных крупным неровным почерком соседки тёти Шуры, потому что у самой матери дрожали руки. Тамара всякий раз отходила с письмом в дальний угол читалки, к окну, и вскрывала его не сразу, а сперва подержав в руках, словно по весу конверта можно было узнать, добрая в нём весть или худая. В тот октябрь весть была серединка на половинку. Мать писала, что ноги держат плохо, что по воду к колонке ходит соседская девчонка за полтинник в неделю, что доктор велел поменьше соли, а где её взять, ту малосольную жизнь, когда вся еда из погреба да с огорода. И в самом конце, другой строкой, светлее: ты, доченька, не тревожься обо мне попусту, учись, не бросай на полпути, как два года назад чуть не бросила; мне легче лежать, зная, что ты в люди выходишь. Тамара дочитывала, складывала листок по тем же сгибам и весь день потом носила его в кармане жакета, и нет-нет да и трогала пальцами через ткань.

В субботу в клубе пахло мокрой шерстью и хвоей от ёлки, которую кто-то приволок раньше времени и поставил в углу неизвестно зачем. Играл баян, потом завели пластинку. Лида была в том же платке, повязанном на плечи, и казалась среди всех самой спокойной. Она усадила Тамару рядом с собой, налила ей чаю из большого эмалированного чайника и пошла за печеньем, а уходя, на секунду накрыла её руку своей ладонью.

— Ты за ним приглядывай, Тома, — сказала она легко, будто речь шла о пустяке. — Чтоб не скучал, пока я хлопочу. Он у меня смирный, не сбежит.

И ушла к столу, и спина её с накинутым платком мелькала между людьми.

Тамара осталась рядом с Виктором. Он рассказывал про общежитие холостяков, про соседа, который храпит так, что дрожит стекло в окне, и она смеялась, и ловила себя на том, что смеётся слишком охотно, как давно не смеялась. Почему меня, думала она между смешками. Невеста знакомит жениха с чужой девушкой, сажает их рядом и просит приглядеть. Так не делают. Так не делает ни одна женщина в здравом уме.

Завели танго, потёртую пластинку, шипевшую на каждом обороте. Пары пошли в круг под жёлтой лампой, а Виктор вдруг поднялся, неловкий, красный, и протянул Тамаре руку.

— Я плохо умею, — сказал он честно. — Лида меня учила, да всё без толку. Ноги деревянные. Но раз кавалеров мало, пойдёмте, что ли, а то вы сидите весь вечер.

Танцевал он и вправду скверно, считал про себя такты, шевеля губами, и два раза наступил ей на ногу и оба раза извинился так серьёзно, будто причинил большое горе. Тамара держала ладонь у него на плече и старалась глядеть в сторону, на ёлку в углу, на запотевшие окна, куда угодно, только не в это простое растерянное лицо в полуладони от своего. А Лида со своего места у стола смотрела на них и не хмурилась, нет, а улыбалась, спокойно и ясно, и даже кивнула Тамаре через весь зал, мол, ничего, ничего, кружитесь. От этого её одобрения Тамаре стало совсем не по себе, и она, едва кончилось танго, сослалась на духоту и вышла в холодные сени остудить лицо.

Лида вернулась с печеньем и больше не отходила, и вечер прошёл обычно, и ничего как будто не случилось. Но домой Тамара возвращалась одна, нарочно ушла одна, чтобы Виктор не провожал, и всю дорогу уговаривала себя, что ей показалось.

Той осенью, а потом и зимой они виделись часто, и всякий раз втроём. Лида устроила так, что это вышло само собой, незаметно, как заводится привычка. На каток ходили по воскресеньям, на залитый пустырь за стадионом, где гремел репродуктор и горели лампочки на столбах. Тамара толком не умела держаться на льду, ноги разъезжались, и Виктор водил её по кругу, ухватив за обе руки и пятясь спиной вперёд, а сам то и дело оглядывался через плечо, чтобы не налететь на кого. Лида сидела на лавке у бортика в подшитых валенках, куталась в платок и махала им варежкой, и кричала, чтоб не гнали шибко.

— Тома, держи спину! — кричала она. — Витя, не дёргай её, веди ровно!

Один раз Тамара всё же упала, потянув Виктора за собой, и они сидели на утоптанном льду, перепутавшись руками и ногами, в снежной пыли, и хохотали до слёз, и прохожие конькобежцы объезжали их, посмеиваясь. Виктор поднялся первым, протянул обе руки, потянул её к себе, и она встала прямо к нему, лицом к лицу, близко, и пар от их дыхания смешался на морозе в одно облачко. Тамаре стало так хорошо и так совестно разом, что она отняла руки, отъехала к бортику и до конца вечера к нему больше не подъезжала, держалась поодаль, у самого края, цепляясь за перильце.

В кино выходило иначе. У Лиды то и дело смена в читалке тянулась до восьми, а сеанс начинался в семь, и не пропадать же билетам, идите, я догоню. Она не догоняла. Виктор брал Тамаре эскимо, неловко совал в руку, ронял мелочь, ползал за ней под ноги соседям, и Тамара смотрела в экран и не понимала, про что картина. Рядом сидел чужой человек, и плечо его было в двух вершках от её плеча, и эти два вершка она чувствовала весь сеанс, как чувствуют близкий огонь.

Случались и вечера в самой читалке, тихие. Тамара садилась с книгами в дальнем конце, у окна, а Лида работала за стойкой, и Тамара поверх страниц наблюдала за ней, сама себе в том не признаваясь. Лида знала своё дело как никто. Студенту, что мялся и не умел толком сказать, чего ищет, она находила нужное по двум словам; старого профессора, ходившего за журналами, встречала по имени-отчеству и держала ему подшивки заранее; растрёпанную первокурсницу, чуть не плакавшую над завтрашним зачётом, усаживала, отпаивала чаем из своего стакана и сама подбирала ей конспекты. К концу смены, часам к восьми, она заметно сдавала: садилась, прикрыв глаза, и подолгу так отдыхала. Однажды Тамара видела, как Лида, расставляя книги по верхней полке, вдруг переждала, держась за стеллаж, и постояла, глядя в одну точку, прежде чем потянуться снова. Тогда Тамара не придала этому значения. Устала, мол, конец дня, кто к вечеру не устаёт. И опять склонилась над своими римлянами.

Виктор был добрый и рассеянный, как большой ребёнок. Однажды он зашёл за ними в читалку прямо с завода, не успев забежать домой, и спохватился уже на крыльце, что оставил включённой плитку под чайником. Побелел, кинулся обратно через весь город на трамвае, а наутро оказалось, что чайник он не ставил вовсе, что плитка была холодная, что всё это ему примерещилось от усталости. Лида, когда узнала, только покачала головой и сказала Тамаре вполголоса, что без присмотра он спалит когда-нибудь и себя, и общежитие, и полгорода в придачу.

Перед декабрём вышел случай, который Тамара после, задним числом, разгадывала иначе. Подходил Лидин день рождения, и Виктор не знал, что подарить, маялся, и Лида сама сказала ему при Тамаре: возьми Тому, она в этом понимает, девичий глаз вернее, выберете вдвоём, а мне не говорите, пусть будет нечаянно. И отправила их в город, в воскресенье, по магазинам.

Они ходили вдвоём целый день. Перебрали платки в галантерее, и Тамара всё прикладывала к свету то один, то другой, и думала про себя, что выбирает подарок женщине, у которой отбивает жениха, и от этой мысли руки у неё делались чужими. Виктор ничего не смыслил в платках, говорил «вот этот хороший» про всякий и сбивал её с толку. Грелись в чайной, пили чай с лимоном из подстаканников, и он рассказывал про деревню, откуда родом, про мать, про то, как мальчишкой пас гусей, и Тамара смеялась, и им было легко и хорошо вдвоём, так хорошо, что под конец оба разом замолчали, испугавшись этой лёгкости. Купили в итоге не платок, а тёплые домашние туфли на меху, потому что у Лиды, обмолвился Виктор, вечно зябнут ноги.

И только много позже, перебирая тот день, Тамара поняла: Лида не зря послала их вместе. Не подарок ей был нужен. Ей нужно было, чтоб они притёрлись друг к другу, привыкли, чтоб между ними завелось то домашнее, чайное, лёгкое, чему она тогда так радовалась издали.

Иногда они возвращались втроём пешком, если вечер был не злой. Виктор шёл посередине, Лида справа, Тамара слева, и он держал Лиду под руку бережно, как держат то, что боятся обронить, выбирал ей дорогу посуше, обводил наледи. С Тамарой он был проще, по-товарищески, мог толкнуть локтем, мог сунуть ей в руку купленный с лотка горячий пирожок. И эта разница, эта спокойная мужняя нежность к одной и лёгкая дружба с другой, ранила Тамару больнее всего. Она глядела, как Виктор отряхивает снег с Лидиного воротника, как наклоняется, чтоб расслышать её в уличном шуме, и думала, что вот оно, чужое счастье, ходит у неё под самым боком, и что нет ничего стыднее, чем на него зариться, и что она дурная, дурная, раз не может высушить в себе это против всякой совести.

В декабре ударили морозы, какие бывают раз в несколько лет. Деревья по утрам стояли в куржаке, форточки замерзали наглухо, и в общежитии лопнула труба в умывальной. Воду перекрыли, девчонок с нижнего этажа переселили на время в спортзал на раскладушки, и Тамара оказалась там же, среди серых одеял и чужого сонного дыхания. Под потолком всю ночь тускло горела одна лампа в проволочной сетке.

В один из тех вечеров Аля села на край её раскладушки, подобрав под себя ноги, и сказала прямо, без обхода:

— Ты в него влюбилась.

— В кого, — сказала Тамара и сама услышала, как глупо это прозвучало.

— В Лидиного. В инженера. У тебя лицо делается, как у больной, чуть о нём зайдёт. Думаешь, я слепая? Полтора месяца смотрю. Тома, он чужой. У них уж всё сговорено, мне Зойка из типографии сказывала, кольца куплены, к весне распишутся.

Тамара лежала, уставившись в сетку под лампой, и молчала. Внутри было пусто и стыдно, и от стыда делалось ещё хуже, потому что стыд не гасил, а только подтверждал то, чего она себе не позволяла назвать.

— Брось ты это, — сказала Аля уже мягче. — Высуши. Не наше это, чужое. От чужого добра не бывает.

С того вечера Тамара стала избегать обоих. Сказывалась занятой, в читалку не ходила, книги брала через Алю. Виктор позвонил однажды на вахту, и вахтёрша, тётка Поля, кричала на весь коридор, что Зорину к телефону, а Тамара сидела на кровати и не шла, и слушала, как в трубке потом долго не вешают, и наконец вешают. Сердце у неё колотилось так, будто она и впрямь натворила что дурное.

Так тянулось до самых каникул. Тамара уже почти убедила себя, что справилась, что это была минутная слабость и она её перетерпела. И тут, перед самым Новым годом, в читалке, куда она зашла только сдать долг по абонементу и сразу уйти, её окликнула Лида.

— Зорина. Подожди минутку.

Тамара остановилась у стойки. Лида дописала что-то в формуляре, не торопясь, отложила перо. Лицо у неё было ровное, светлое, чуть усталое, как всегда к концу смены.

— Мы с Витей в воскресенье берём билеты на «Гусарскую балладу», — сказала она. — В «Художественный», на дневной. Только у меня смена, не отпускают, подменить некем. А билета два. Сходите, Тома. Жалко пропадать.

— Лида, — сказала Тамара тихо, — я не могу.

— Можешь, — ответила Лида так же тихо и так же ровно. — Сходи.

Она достала из сумочки два билета, синие, с оторванным уголком, и положила на стойку. А потом сняла с плеч платок, тот самый, сине-зелёный, и накинула его Тамаре на плечи, и расправила, как расправляют на ребёнке.

— Замёрзнешь, — сказала она. — На дворе минус двадцать пять, а у тебя пальтишко на рыбьем меху. Бери, бери, мне до дому два шага.

Тамара стояла, держа в руках два синих билета, в чужом платке, и не понимала ровным счётом ничего. А Лида уже отвернулась к стеллажу и принялась расставлять книги, будто всё было решено и говорить больше не о чем.

Глава 2/3