По телевизору в сто первый раз крутили Лёню Голубкова. Виктор смотрел на экран старенького «Рекорда» так, будто там показывали не мужика в кепке, а лично его, Виктора, будущее. «Я не халявщик, я партнёр», говорил мужик с экрана, и Виктор кивал ему в ответ, как старому знакомому.
Людмила (а ей тогда было тридцать четыре, и она четвёртый месяц не видела зарплаты) резала на кухне хлеб и слушала этот голос через стенку. Лето девяносто четвёртого стояло душное, пыльное. Их двухкомнатная в Подольске нагревалась к обеду так, что хоть на лестницу выходи. А Виктор всё сидел перед телевизором и смотрел рекламу.
Завод, на котором Людмила пятнадцать лет чертила в конструкторском бюро, не работал с весны. То есть формально-то он стоял, проходную не закрывали, но цеха молчали. Виктора, он был мастером в третьем цехе, отправили «в отпуск без содержания» ещё в марте. Сначала он искал работу. Потом перестал.
— Вить, ты бы к Аркадию Петровичу сходил, — говорила Людмила вечерами. — У него зять на рынке, может, грузчиком возьмут.
— Грузчиком, — повторял Виктор и смотрел в окно. — Я мастер шестого разряда. Я станок с программным управлением налаживал.
— Ну а сейчас-то что налаживать.
Он не отвечал. И снова включал телевизор.
А по телевизору всё показывали, как простой человек относит свои деньги в контору с тремя буквами и через месяц забирает в два раза больше. Соседка с пятого, тётя Зина (та, что сорок лет знала во дворе всё про всех), уже отнесла. И зятю своему велела. И теперь стояла у подъезда с видом женщины, которая обскакала весь двор.
— Люд, а вы чего сидите? — спросила она как-то, перехватив Людмилу у почтовых ящиков. — Все же несут. Витька-то твой смотрит, я вижу, как он на остановке газету читает, где про эти билеты. Несите, пока берут.
— У нас и нести-то нечего, теть Зин.
— А ваучеры? Ваучеры есть?
Ваучеры были. Два, как у всех. Лежали в серванте, и за них в девяносто втором обещали по две «Волги», а к девяносто четвёртому уже было ясно, ни «Волги», ни даже колеса.
Людмила тогда отмахнулась. Но запомнила, как Виктор на следующее утро долго рылся в серванте.
К Аркадию Петровичу с третьего этажа Виктор спустился сам. Людмила потом узнала об этом случайно, от той же тёти Зины, которой во дворе докладывали обо всём.
Аркадий Петрович был мужик хваткий, ещё при Брежневе доставал по блату то импортную стенку, то путёвку в Гагры. Этот не пропал бы и в пустыне. И вот он-то МММ доверял, как родному.
— Витёк, ты на график посмотри, — говорил он, разложив на кухонном столе вырезки из газет, под клеёнкой с подсолнухами. — Видишь, как прёт? Я в мае вложил, в июне забрал в полтора раза. Снова вложил. Это ж, Витёк, не лотерея. Это система.
— А не лопнет? — Виктор вертел в руках билет, разглядывал водяные знаки на свет, как сторублёвку.
— Государство не даст лопнуть. Там, наверху, все свои деньги держат, ты что. Народ им нужен спокойный. Бери, пока цена не выросла.
Виктор вернулся домой притихший, задумчивый. Сел у телевизора, но рекламу будто не видел, смотрел сквозь экран. А ночью спросил, осторожно, как воду пробуют ногой:
— Люд, а если б у нас была возможность… ну, разом всё поправить. Ты б рискнула?
— Чем рискнуть-то, Вить. У нас риска того, что жестянка да два ваучера.
— Ну а вдруг.
— Не бывает «вдруг», — сказала она и отвернулась к стенке. — Спи.
Он не спал. Она это чувствовала спиной. А наутро, она потом сложила всё в одно, наутро он и взял у Аркадия Петровича в долг немного сверху. «До осени, под расписку, по-соседски». Расписку эту она найдёт позже, в той же жестянке, вместе с билетами.
Деньги в их доме всегда лежали в одном месте, в жестяной коробке из-под индийского чая, той самой, со слоном на крышке. Туда складывали с каждой получки, по чуть-чуть: на зимние сапоги Ольке (дочке было двенадцать, и она вытянулась за лето так, что прошлогодние ботинки жали), на ремонт, на «вдруг что». К лету в жестянке скопилось немного, но всё, что у них было.
В тот четверг Людмила полезла за коробкой, Ольке как раз нужно было сдать на учебники к новому году. Жестянка стояла на месте. Слон на крышке улыбался. А внутри, пусто. Только пачка зелёно-белых бумажек, перетянутых аптечной резинкой. «Билеты МММ», было написано сверху.
Она пересчитала. Потом пересчитала ещё раз, хотя считать было нечего.
Виктор пришёл к вечеру. Принёс хлеб и пакет кефира, на большее уже не хватало.
— Вить.
— Чего?
— Это что? — она положила пачку билетов на стол, рядом с кефиром.
Он поставил пакет. Снял кепку. Сел.
— Это, Люд… это вложение. Это партнёрство. Я всё посчитал. Через полгода — сапоги тебе любые, не Ольке, а тебе. Потом, может, и на машину наскребём, на «копейку» хоть.
— Вить, какие партнёры. — Голос у неё дрожал, и она это слышала, и злилась на себя за это. — Завод стоит — и эти встанут. Ты последнее отнёс. И ваучеры.
— Не встанут. Там же телевидение. Там же государство, считай.
— Там Лёня в кепке, Вить. Лёня.
Он не ответил. Снова надел кепку, будто это что-то решало, и ушёл на балкон курить.
В тот вечер она с ним не разговаривала. И на следующий тоже.
А в конце июля всё кончилось.
Людмила узнала на работе, то есть на заводе, куда всё ещё ходила отмечаться в табеле, хоть и без дела. Бабы в курилке только об этом и говорили: контора лопнула, билеты, фантики, пункты не работают, у людей по всей стране… Она не дослушала. Бросилась домой.
Виктора не было. Олька сказала, ушёл с утра, ничего не объяснил.
Она нашла его у пункта приёма, того самого, на первом этаже бывшего Дома быта. Очередь стояла страшная, на лестницу, во двор, на солнцепёк. Люди стояли молча, и от этого молчания было хуже, чем от крика. Какая-то женщина в ситцевом платье сидела прямо на ступеньках и держала перед собой такую же пачку билетов, как у них дома.
На двери конторы висела бумажка. От руки. «Касса закрыта. Приходите… когда-нибудь».
Виктор стоял у самой двери. Он не толкался, не кричал. Просто стоял и смотрел на эту бумажку, будто всё ещё не верил.
— Вить. Пойдём.
— Я постою.
— Вить, пойдём домой. Олька там одна.
Он повернулся. И она увидела его лицо, и вся злость, которую она копила две недели, куда-то делась. Осталось только страшно за него.
Домой они шли пешком, через весь город, мимо коммерческих ларьков, где на витринах лежали жвачки, ликёр «Амаретто» и кассеты. Молчали. У одного ларька Виктор остановился, посмотрел на сапоги в витрине, женские, на каблуке, с биркой в долларах. И пошёл дальше.
Ночью он не спал. Людмила слышала, как он ворочается, как встаёт, как идёт на кухню. Потом встала сама.
Он сидел в темноте, не включая свет. На столе перед ним лежала всё та же жестянка со слоном.
— Чаю? — спросила она.
— Угу.
Она поставила чайник. Достала две кружки, его, с отколотым краем, и свою. Запах газа, потом запах заварки. За окном кричали коты. Обычная ночь, если бы не эта жестянка на столе.
— Я ж не себе, Люд, — сказал он вдруг, не поднимая головы. — Ты думаешь, я для себя. А я Ольке хотел. Чтоб у неё своё было. Комната хоть бы отдельная, не как у нас — всю жизнь на головах друг у друга, в двушке этой.
Людмила молчала.
— Мужик я или нет, — продолжал он тихо. — Жена работает, дочь растёт, а я — в кепке у телевизора. Я думал, хоть так… хоть раз в жизни — раз, и всё получится. Как у того, в рекламе.
— Дурак ты, Витя, — сказала она. Но сказала уже не зло.
— Дурак, — согласился он.
Они выпили чаю. Жестянку Людмила убрать не дала, пусть, говорит, стоит. И билеты эти не выбрасывай. На память.
Той осенью Виктор всё-таки пошёл, не грузчиком, а помощником к Аркадию Петровичу, возить из Москвы товар на рынок. Людмила взяла себе шитьё на дом, благо машинка «Подольск» была своя, родная, тёзка городу. Сапоги Ольке они в тот год так и не купили, перешили старые. А следующей зимой, купили. Свои, заработанные. Не от Лёни.
Жестянка со слоном до сих пор стоит у меня на кухне, на верхней полке. Я её, считай, и не открываю, а недавно полезла за чем-то, сняла, и оттуда выпала та самая пачка. Зелёно-белые билеты, перетянутые ссохшейся резинкой. «МММ». Слон на крышке всё так же улыбается.
Виктора моего уже три года как нет рядом, уехал к нашей Ольке на Урал, она там давно с семьёй, а мы с ним под старость стали жить врозь, так вышло. Но билеты эти я не выбросила. И жестянку не выбросила. Сама не знаю зачем.
А может, и знаю. Просто не всё называется словами.
Простили бы вы мужу такую авантюру, последние деньги и ваучеры в пирамиду, тайком, в самый трудный год? Я тогда не простила сразу, простила потом, когда поняла, ради кого он это затеял. Хотя «затеял», слово неправильное. Не от ума он, от отчаяния. А отчаяние в девяносто четвёртом было у каждого второго. Если вы тоже помните то лето, очереди и эти билеты, подпишитесь: тут собираются истории про ту жизнь, которую мы все как-то прожили и почему-то вспоминаем с теплом.