Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Купе откровений

Городской. Ч.5

Глава 5. В то утро я первый раз встал сам и подумал не „домой бы", а „печь бы разжечь" Начало ЗДЕСЬ. Ранее:
баба Вера слегла, и я остался в доме за главного. Приехала фельдшерица, велела покой, тепло и питьё. Я в первый раз сам принёс из колодца ведро, разогрел вчерашние щи, сходил к Шуре спрашивать, как варить, и вечером отнёс бабе Вере две варёные картошины и чай с малиной. А когда укрывал её одеялом, мне вдруг пришло в голову, что я могу сбежать - могу попросить Шуру передать в город, чтобы за мной приехали. Но я не пошёл, хотя мог.
---- Утром я в первый раз встал сам. Просто открыл глаза в темноте и понял, что пора. На окне всё так же стоял иней, тонкой коркой по углам. Ходики тикали в углу. А я лежал и думал не «домой бы», а «печь бы разжечь». Я выбрался из-под одеяла, сунул ноги в шерстяные носки и пошёл на кухню в темноте, на ощупь. Спички нашёл сам, в той же жестянке. Дрова потоньше, посуше, как учила Шура, и в топку шалашиком, чиркнул, поднёс, подул. Огонёк взялся, лизнул ко
Оглавление

Глава 5. В то утро я первый раз встал сам и подумал не „домой бы", а „печь бы разжечь"

Начало ЗДЕСЬ.

Ранее:
баба Вера слегла, и я остался в доме за главного. Приехала фельдшерица, велела покой, тепло и питьё. Я в первый раз сам принёс из колодца ведро, разогрел вчерашние щи, сходил к Шуре спрашивать, как варить, и вечером отнёс бабе Вере две варёные картошины и чай с малиной. А когда укрывал её одеялом, мне вдруг пришло в голову, что я могу сбежать - могу попросить Шуру передать в город, чтобы за мной приехали. Но я не пошёл, хотя мог.

----

Утром я в первый раз встал сам.

Просто открыл глаза в темноте и понял, что пора. На окне всё так же стоял иней, тонкой коркой по углам. Ходики тикали в углу. А я лежал и думал не «домой бы», а «печь бы разжечь».

Я выбрался из-под одеяла, сунул ноги в шерстяные носки и пошёл на кухню в темноте, на ощупь. Спички нашёл сам, в той же жестянке. Дрова потоньше, посуше, как учила Шура, и в топку шалашиком, чиркнул, поднёс, подул. Огонёк взялся, лизнул кору, побежал по щепкам и в этот раз дыма было меньше.

Я сидел на корточках у открытой топки и смотрел в огонь. С печи на меня тянуло первым теплом, и это тепло было моё, я его сделал.

В голове уже сложился короткий список дел, без которых день не начнётся.

Каша - две жмени крупы из стеклянной банки, водой на палец выше, чуть соли. Чай покрепче, ложку малинового варенья в кружку и дать бабе Вере. Куры ещё и воду натаскать. А ещё на обед что-то надо.

Список был короткий, но при первом взгляде на него у меня в плечах что-то ныло заранее.

Я заглянул в комнатку. Баба Вера лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок. Увидев меня, перевела взгляд, но головы не повернула.

- Утро, баб Вер.

- Утро, малой.

Голос был всё тот же сиплый, и говорить ей было трудно. Но в самом этом «малой» сегодня было что-то другое.

- Я тут кашу поставлю и чай. Тёть Шура сказала, как делать.

Баба Вера прикрыла глаза. И едва заметно кивнула.

Каша подошла. Не такая, как дома у Марьи, а серая каша на воде. Я ел её прямо из чугунка, торопясь, обжигаясь. И снова ничего вкуснее в моей жизни не было.

Бабе Вере я положил в миску поменьше, остудил, отнёс. Помог сесть, она поковырялась, съела, ложек шесть, и отдала миску.

- Хорошо, спасибо, - и посмотрела на меня снизу вверх.

Светлые её глаза были сегодня не такие выцветшие, как вчера. Они снова были цепкие, те самые, но цепкость теперь была другой - не «откуда ты тут взялся, городской», а «погляжу-ка, что у нас выйдет».

Я этого взгляда тогда не понял. Я понял другое, что под этим взглядом мне хочется делать дальше.

Куры на дворе уже орали. Месиво для них я готовил по памяти. То, что вчера давала Шура - отруби, тёплая вода, немного хлебных корок, набодяжил, вытащил во двор. Куры опять кинулись на меня всей кодлой, но я уже знал, что они дурные и просто высоко поднял ведро. Они мельтешили под ногами, а я добрался до корыта, опрокинул и быстро отошёл. И ни одна меня не клюнула.

Я постоял, глядя, как они роются. Двенадцать рябых спин с красными гребешками, и я их уже мысленно начинал различать. Одну, поменьше других, остальные оттирали от еды. Я подождал и кинул ей отдельно горсть, а она клевала и косила на меня круглым глазом - не доверчиво, но, кажется, уже без страха.

И только тут я вспомнил, что про маму сегодня ещё не думал


- не от обиды, просто сегодня в голове не оказалось места для мыслей, только для дел. И от этого мне было не по себе. Я постоял на крыльце с пустым ведром попробовал вспомнить, как у мамы пахло утром у окна, когда она наливала кофе. Запах не вспомнился.

Тишина в доме теперь была другая. Раньше она давила, а теперь просто была - и я пугался не её, а того, что начинаю к ней привыкать.

К полудню печь стала затухать.

Я пошёл щепать лучину. Достал чурбачок, выщелкнул свой ножик, дяди-Герин. Палец под платком ещё нудно ныл со вчерашнего. Я держал нож осторожно. Постарался зайти как баба Вера - ножом по краешку, тонко, отщеплять слоями. И лезвие шло хорошо ровно одно движение, на втором соскальзывало. А на третьем уходило в сторону, чиркало по чурбачку и оставляло на нём косую неровную бороздку.

Я попробовал ещё, и ещё. Лучины не выходило. Выходили корявые обломки, толстые с одного конца, ломкие с другого. Я отложил нож и тихо, чтобы баба Вера не услышала, сказал в дрова нехорошее слово.

И тут в сенях стукнули калоши.

- Ну как вы тут?

Шура зашла, отряхнула с платка иней и оглядела сразу всё - меня и печь и чурбачок на полу, и перевязанный палец, и мой раскрытый нож рядом со щепками.

- Это чем же ты, городской?

- Лучину пытаюсь.

- Гляжу, - она наклонилась у топки, заглянула, поправила вьюшку. Огонь сразу пошёл лучше. - А чем щепаешь-то?

Я протянул ей нож, неохотно.

Шура взяла его в руку, повертела. Посмотрела на клеймо, чуть приподняла брови, не зло, не насмешливо, так, будто разглядывала диковинную игрушку.

- Хорош ножик. Городской, видать.

- Крёстный подарил.

- Понятно, - она закрыла лезвие и положила нож на стол. - Только он тебе тут, малой, в дело не пойдёт, не для той он работы.

И, не дожидаясь моего ответа, прошла к шкафу. Открыла верхний ящик у плиты, тот самый, в котором лежала толкушка. Сунула руку и вытащила нож - простой, тёмный, с потёртой деревянной ручкой и слегка скошенным от точения лезвием.

- Веруньин. Этим и щепай.

Я взял. Тяжёлый, не такой ладный на вид. А ручка тёплая, обтёртая чужими пальцами до гладкости.

Шура показала.

- Зажимаешь чурбак коленом. Нож кладёшь по краю, плоско. Не давишь сверху, а ведёшь от себя. Деревом веди, не ножом. Понял?

Я кивнул.

- Пробуй.

Я попробовал, и лезвие пошло - не легко, с упором, но пошло. Тонкая длинная щепка отделилась от чурбачка, изогнулась и упала на пол. Я смотрел на неё, как на маленькое чудо.

- Ну вот, - Шура улыбнулась, без сюсюканья. - А этот, городской, в карман убери, дома пригодится, конфеты резать.

Я молча защёлкнул дяди-Герин нож и положил в карман. И только потом вернулся к чурбачку. Я не думал тогда ничего обидного про дядю Геру и про подарок, думал только про щепу, но что-то у меня в груди стояло косо. Будто рукой кто-то слегка отодвинул в сторону одну важную картинку.

Я особо на это внимания тогда не обратил.

Шура заглянула к бабе Вере, минут пять там тихо разговаривали. Потом вышла, оделась.

- Веруня окрепнет, - спасибо тебе скажет. Ты только не геройствуй, уставать будешь. Вот тогда и ко мне. Понял, городской?

- Понял.

Она оглядела меня сверху вниз. И вдруг покачала головой, будто чему-то своему.

- Ишь ты, - и ушла.

«Веруня». Шура звала её «Веруней», как близкую. Я отметил это коротко, мысленно, и закрутился дальше - печь, щепа, чай.

---

День дальше уже шёл по делу.

Я нащепал лучины бабкиным ножом, целый пучок, подкинул дров, притащил ещё ведро воды. Подмёл в горнице, потому что насыпал щепы повсюду, сходил в подпол за картошкой, морковью, луком. Поставил на вечер варить толчёнку, как умел. Раз-другой бегал в комнатку - дать воды, поправить подушку, накормить свареной толченкой. Баба Вера почти не говорила, только смотрела.

К вечеру у меня горели плечи и поясница, болела перевязанная ладонь. Лицо было в саже от печи. И я сел на лавку у тёплого бока её, опершись затылком о бревно, чтобы передохнуть минутку.

Минутка кончилась, когда я открыл глаза и увидел, что в окне густая чёрная ночь, в печи ни уголька, а в избе холодно. Заснул я, оказывается, и крепко.

Я метнулся к печи - внутри была зола серая, мёртвая. На столе лежал кусок хлеба, который я с утра не убрал - закостенел. В комнатке у бабы Веры было совсем темно.

Я постоял посреди холодной избы, и мне было так стыдно. Только в этот раз я не плакал. Я снова стал щепать лучину, бабкиным ножом, в темноте, на ощупь. И снова растопил печь. Я сидел у топки и не уходил, чтобы не уснуть опять.

Баба Вера в комнатке тихо дышала и не звала меня. Не упрекнула ни словом. И от этого её молчания мне было тяжелее, чем от любого крика.

На следующее утро, я встал ещё раньше, чем вчера.

Печь топилась как родная. Каша варилась. Отнёс бабе Вере тёплый ломоть хлеба, размоченный в горячем молоке. Она съела почти всё, ничего не сказав. Только смотрела всё тем же взглядом, долгим.

И тогда я в первый раз подумал, что эта моя новая жизнь - это не на один день. Это на всё то время, что я буду здесь и, может быть, ещё дольше, что усталость в плечах вечером не уйдёт. Она просто будет каждый вечер новая. И что «не быть городским» это не подвиг, который один раз совершил, а вот эта жизнь, каждый день, изо дня в день.

И тогда же я понял, кажется, что баба Вера хотела от меня. Она хотела, чтобы я просто жил рядом по-человечески - кашу есть, дрова приносить, не наследить на чистом полу, ну или наследить и вытереть самому и не геройствовать.

Я взял пустые вёдра и пошёл к колодцу.

У колодца, в той же линялой куртке и в резиновых сапогах не по росту, стоял Колька.

Тот самый, рослый, с брёвен, с тем же равнодушно-спокойным лицом, без вызова, без насмешки. Он крутил ворот, цепь шла туго, ведро поднималось медленно. Меня он увидел и кивнул, коротко, как кивают своим.

Я остановился в нескольких шагах. Сердце у меня застучало. Нож я с собой не взял - он лежал в кармане куртки, та осталась дома, я был в одной телогрейке.

- Подожди, - сказал Колька. - Сейчас закончу, твоё подниму.

Я кивнул. Голос куда-то делся.

Он вытащил ведро. Перелил в своё ведро, потом, не глядя на меня, опустил пустое ведро снова в колодец, подцепил, потащил. Вытащил полное, я подошёл, подставил своё, и он перелил. Молча и ловко, будто мы это делали вдвоём уже не в первый раз.

Я взял ведро за дужку, обеими руками. Колька подхватил свой и мы пошли по улице рядом. Никто из нас не сказал ни слова. Я просто нёс ведро, перекидывая с одной руки на другую и мне было всё равно, как я выгляжу, как пыхчу. Как у меня лицо красное от натуги. Стыдно мне не было, потому что и Колька пыхтел, и у Кольки от носа шёл пар.

У моей калитки он остановился.

- Бабке-то от деда Василия привет. Скажи.

- Скажу.

- Поправляется?

- Да.

Он кивнул. И пошёл дальше, не оглядываясь.

Я стоял на крыльце с ведром и не мог понять, что только что было. Меня не били, я не убежал, а что-то главное между нами с этой деревней то ли треснуло, то ли срослось - я тогда ещё не разобрал.

----

Я тогда не знал, что человек, плюнувший мне неделю назад под ноги, через полгода будет нести меня на спине по этой самой улице. Я не знал ещё ничего. Я просто внёс полное ведро в избу, поставил у порога и пошёл сказать бабе Вере, что от деда Василия передавали привет.

----

Продолжение следует…