Серия 3. Первая жена
Кафе Николай выбрал сам.
Небольшое, тихое, в центре — из тех мест, куда не ходят с шумными компаниями. Деревянные столы, приглушённый свет, негромкая музыка, которую не слышишь, но чувствуешь. Я приехала на пять минут раньше, Лёша — почти сразу за мной. Мы сели друг напротив друга, заказали кофе и не разговаривали. Не потому что было не о чём — просто оба ждали.
Николай вошёл ровно в назначенное время.
Я смотрела, как он раздевается у входа, вешает куртку, оглядывается. Находит нас взглядом — кивает. Идёт между столиками уверенно, без суеты. Садится.
— Спасибо, что приехали, — говорит он.
— Вы сами позвонили, — отвечает Лёша ровно.
— Да. — Николай берёт меню, смотрит секунду, откладывает. — Я закажу чай, если не возражаете.
Мы не возражаем.
Несколько минут мы молчим — пока официантка принимает заказ, пока уходит. Я изучаю Николая так, как не успела в тот первый раз на маминой кухне — там я была слишком растеряна. Сейчас смотрю спокойно. Руки у него крупные, спокойные, лежат на столе без напряжения. Лицо — закрытое, но не холодное. Человек, который умеет молчать.
— Я хочу рассказать вам про Ирину, — говорит он наконец. — Про мою жену.
Лёша чуть напрягается. Я не двигаюсь.
— Не потому что вы спрашивали. Вы не спрашивали. — Николай смотрит на стол, потом поднимает взгляд. — Просто я думаю, что вы не поймёте ничего про меня, пока не поймёте про неё.
Они познакомились в институте.
Ей было девятнадцать, ему двадцать один. Он учился на инженера, она — на экономиста, и они оказались в одной студенческой стройотряде летом восемьдесят шестого года. Она смеялась громко, не стеснялась, спорила с командиром отряда на равных и совершенно не умела варить кашу — это последнее Николай говорит с чуть заметной улыбкой, и я вижу, что улыбка настоящая, живая, из того времени.
— Мы поженились через два года, — говорит он. — Жили сначала у её родителей, потом получили квартиру. Потом дети. Потом всё что бывает — работа, деньги, ссоры, примирения. Обычная жизнь.
Он замолкает на секунду.
— Хорошая жизнь, — добавляет он тихо. — Я не умел тогда это ценить как следует. Потом научился.
— Когда она заболела? — спрашивает Лёша.
— Первый диагноз — двенадцать лет назад. — Николай берёт чашку, держит в руках, не пьёт. — Сначала казалось — справимся. Лечение, ремиссия, снова на ноги. Она была сильная. Очень сильная. Не любила говорить об этом, не хотела, чтобы её жалели. Ездила на работу до последнего возможного момента. Говорила, что ей так лучше — когда есть дело.
Я думаю о маме. О том, как она вышла на работу через три месяца после папиных похорон — мы с Лёшей были против, она не слушала. Говорила то же самое: так лучше, когда есть дело.
— Последние три года, — говорит Николай, — я ухаживал за ней сам. Не потому что некому было — дети предлагали, я отказался. Это было... — он ищет слово, — правильно. Так должно было быть.
Он говорит ровно. Без надрыва, без пауз для эффекта. Просто рассказывает — как рассказывают о том, что уже стало частью тебя и никуда не денется, как шрам, который не болит, но всегда с тобой.
Именно это страшнее всего слушать.
Не слёзы. Не дрожащий голос. Вот эта ровность.
— Она умерла в феврале, четыре года назад, — говорит он. — Дома. Я был рядом.
Тишина.
Я смотрю в свою чашку. Кофе уже холодный.
И тут я понимаю, что у меня мокрые глаза.
Не притворяюсь, не сдерживаюсь — просто в какой-то момент между его словами что-то сломалось внутри, и вот я сижу в тихом кафе напротив почти незнакомого мужчины и плачу. Беззвучно, глупо, совершенно неуместно.
Лёша кладёт руку мне на плечо. Не говорит ничего. Просто руку.
Николай смотрит на меня. Без удивления, без смущения. Как смотрит человек, который сам через это прошёл и знает, что слова здесь ни к чему.
— Извините, — говорю я наконец.
— Не нужно, — говорит он просто.
Мы сидим ещё минут двадцать.
Николай рассказывает про два года после — как переехал в Самару, как пытался выстроить что-то новое, как работа помогала, но не до конца. Дочь Анна звала к себе в Питер насовсем — он отказался. Говорит, что не хотел жить приживалом при детях, даже при своих. Говорит это без обиды — просто факт.
— На курсы акварели я записался случайно, — говорит он. — Увидел объявление. Подумал — почему нет. Я никогда не рисовал.
— И как? — спрашивает Лёша.
— Плохо. — Николай усмехается. — Очень плохо. Но там я встретил вашу маму.
Пауза.
— Она смеялась над моими акварелями, — говорит он. — Не обидно. Просто смеялась — честно, как ребёнок. Я не слышал такого смеха очень давно.
Я смотрю на него.
— Николай, — говорю я, — я должна спросить вас кое-что. Прямо.
— Спрашивайте.
— Вы уверены, что это не просто... — я ищу слово, — заполнение пустоты? Что вы не путаете одиночество с чем-то большим?
Он смотрит на меня долго. Не обижается. Думает.
— Я спрашивал себя то же самое, — говорит он наконец. — Долго спрашивал. — Пауза. — Знаете, в чём разница? Когда тебе одиноко — тебе нужен кто-то рядом. Любой человек, который заполнит тишину. А когда это другое — тебе нужен именно этот человек. Конкретный. Со своим смехом, со своим характером, со своим упрямством.
Он смотрит мне в глаза.
— Мне нужна ваша мама. Не кто-то. Она.
Лёша молчит. Я молчу.
— Я не прошу вас любить меня, — говорит Николай тихо. — Я понимаю, что это невозможно — вот так, сразу. Я прошу только одного: дайте мне шанс любить вашу маму.
Мы выходим из кафе в темноту.
Лёша идёт рядом, молчит. Мы доходим до угла, останавливаемся. Он закуривает — я давно не видела, чтобы он курил, бросил несколько лет назад.
— Ты за него, — говорю я. Не спрашиваю.
Он затягивается. Смотрит куда-то в сторону.
— Катя, — говорит он медленно, — этот человек три года не спал нормально, ухаживал за умирающей женой и ни разу за весь разговор не попросил нас его пожалеть. — Пауза. — Да, я за него.
Я киваю.
— А ты? — спрашивает он.
— Я не знаю, — говорю честно. — Мне нужно время.
— Маме не нужно время, Кать. Она уже решила.
— Знаю.
Мы стоим ещё немного. Потом Лёша бросает сигарету, и мы расходимся.
В машине я достаю телефон, нахожу мамин номер. Смотрю на него секунду. Нажимаю вызов.
Длинный гудок. Второй. Третий.
Мама не берёт.
Я жду. Перезваниваю. Снова гудки — и голос автоответчика. Я вешаю трубку, смотрю на телефон.
Странно. Мама всегда берёт трубку. Даже ночью — она говорит, что спит вполуха, на случай если что-то с внуками.
Я пишу сообщение: «Мам, ты как? Позвони».
Синих галочек нет. Телефон не читает.
Я завожу машину. Еду к маме.
Дверь заперта.
Я звоню в домофон — тишина. Звоню ещё раз. Набираю с мобильного — недоступен. Стою у подъезда и смотрю на тёмные окна маминой квартиры.
Свет не горит.
— Вы к Галине Михайловне?
Я оборачиваюсь. Соседка с третьего этажа — маленькая, в пуховике, с собакой на поводке. Я видела её несколько раз, не знаю имени.
— Да. Вы не знаете, где она?
Соседка смотрит на меня с лёгкой неловкостью.
— Она уехала, — говорит она. — Я видела из окна. Часа полтора назад. С чемоданом.
Я смотрю на неё.
— С чемоданом?
— Да. Большой такой, на колёсиках. Села в машину — и уехала.
— В чью машину?
Соседка пожимает плечами.
— Не знаю. Я не видела водителя. Тёмная машина, вроде.
Я стою у подъезда. Смотрю на тёмные окна.
Мама уехала с чемоданом. Час назад. Телефон недоступен.
Именно сегодня — пока мы сидели в кафе с Николаем.
Пока он просил нас дать ему шанс любить нашу маму — мама уже куда-то ехала. С чемоданом. В чужой машине.
Я медленно набираю Лёшу.
— Лёша, — говорю я, когда он берёт трубку. — Мамы нет дома. Соседка говорит — уехала час назад с чемоданом. Телефон недоступен.
Пауза.
— Что? — говорит Лёша тихо.
— Я не знаю, — говорю я. — Лёша, я не знаю, куда она уехала.
Тишина в трубке. Дождь начинается снова — мелкий, холодный.
— Ты думаешь, они поругались? — спрашивает он наконец.
— Или не поругались, — говорю я медленно.
И мы оба понимаем, что это второй вариант страшнее.
Продолжение — в следующей серии.