Утром на следующий день я проснулась раньше своих петухов. Лежала в темноте, слушала, как ходики на кухне отсчитывают четверть пятого, и понимала: спать больше не буду. Внутри сидело то самое, с чем легла — слова Прасковьи.
Встала, растопила печь, вышла во двор. Холодно было по-осеннему, хотя ещё август. Над оврагом висел туман. Я пошла за водой, и у колодца уже стояла Нюра с фермы. Увидела меня, кивнула и сказала, не отрываясь от верёвки:
— Слыхала, Аксинь? Катерина-то, оказывается, к Лаптеву Григорию ходила. С весны ещё.
Я поставила вёдра. Спросила ровно:
— Кто сказал?
— Дак все говорят.
— Все — это кто?
Нюра подумала. Накрутила ещё кругом ворота.
— Тётка Зина слышала. От Прасковьи Егоровны. Не прямо, конечно, та намекает только. Но и так всё ясно.
Вот так оно и пошло. За одну ночь. Прасковья даже не сама произносит — за неё уже произносят другие, добавляя от себя то, что им хочется.
— А ты Григория видела когда-нибудь с Катериной? — спросила я.
Нюра посмотрела на меня удивлённо.
— Я-то? Нет. А чего мне видеть? Прасковья врать не станет.
Я набрала воду молча. По дороге обратно подумала: вот так оно и работает. Никто ничего не видел, но все уже всё знают.
***
К десяти утра я была у дома Григория Лаптева.
Он жил на отшибе, в избе, доставшейся ему от деда. Жена у него отошла в мир иной года три назад при родах вместе с новорождённым. С тех пор Григорий работал возчиком в колхозе — ездил в район, в соседние сёла, возил всё, что прикажет правление. С тех пор всегда был одиноким и молчаливым. Деревня его уважала, но близко не подпускала.
Он чистил коня у сарая. Услышал шаги, оглянулся, увидел меня и не удивился. Только щёткой провёл по конской спине ещё раз, неторопливо, и сказал:
— Заходите, тёть Аксинь. Я знал, что кто-нибудь да придёт.
Я подошла к загородке. Конь повернул голову, посмотрел на меня и потянулся к ладони. Я погладила его по морде.
— Григорий, мне с тобой поговорить надо.
— Понимаю.
— Про Катерину.
— Понимаю, — повторил он. И добавил: — Только вы первая, кто пришёл спросить. А болтают уже третий день.
Он положил щётку на перекладину, вытер руки о тряпку. Посмотрел на меня прямо.
— Что вам сказать, тёть Аксинь? Подходила ко мне Катерина. Раза три. Может, четыре. В мае ещё.
— И о чём говорили?
— А о чём с возчиком говорят? Спросила, езжу ли я в сторону Малых Бродов. Это где её мать. Я туда раз в полтора месяца езжу, у нас там сено берут. Она спросила, не знаю ли я кого оттуда, через кого можно весточку матери передать. Сказала — письма не доходят. Не уверена, говорит, но кажется, не доходят.
Григорий помолчал. Конь фыркнул, переступил с ноги на ногу.
— Я ей ответил, что в Малых Бродах знаю двоих — старика Фёдора, который коней принимает, и молодую почтальоншу. Сказал — если хочешь, передам устно. Она подумала и попросила: пусть скажет, что у меня всё хорошо. Только это. И чтоб мать не беспокоилась, если письма не идут.
Я слушала и считала про себя. Молодая женщина четыре года в чужом доме, ни одного письма от матери за полгода, и единственное, что она передаёт через чужого мужика, — чтобы мать не беспокоилась.
— Передал? — спросила я.
— Передал. Один раз. В июне. Фёдор обещал сказать почтальонше, та — матери.
— А Катерина ещё подходила?
— Ещё раз. В июле. Спрашивала, не было ли ответа. Я сказал, что Фёдор сообщил: мать была рада, плакала, спрашивала, почему дочка сама не пишет. Я Катерине это передал. Она постояла, кивнула и ушла.
Григорий помолчал.
— А теперь по деревне слух ходит, что я с ней миловался.
Сказал он это без злости. Спокойно, ровно — как человек, который давно понял, что обижаться на сплетню — то же, что сердиться на крапиву за то, что она жжётся.
— Григорий, ты Степану это сам сказать сможешь? Если придёт спросить.
— Сам не пойду. А если придёт — скажу.
Он снова взялся за щётку. Уже у калитки, когда я уходила, сказал мне в спину — негромко, но я услышала:
— Тёть Аксинь. Вы там не на то смотрите, с кем она говорила. Вы смотрите, почему ей пришлось чужого человека просить, чтобы до матери весточку дошла.
Я обернулась. Григорий уже отвернулся к коню, и больше ничего не сказал.
***
С почты я возвращалась через час, и руки у меня были тяжёлые.
Клавдия Петровна сначала сделала вид, что не понимает, о чём я спрашиваю. Перебирала бумаги на стойке, поправляла чернильницу, отвечала через слово. Я не давила, а сидела на лавке у стены и ждала. Когда последний человек вышел из почты, Клавдия закрыла за ним дверь, постояла спиной ко мне и наконец повернулась.
— Аксинья, ты ведь не отстанешь.
— Не отстану.
— Тогда поклянись, что я тебе этого не говорила.
— Поклянусь.
Она села напротив. Лицо у неё было серое, как почтовая бумага.
— Письмо было. В июле. Из Малых Бродов, на имя Катерины. Обычное, не заказное. Я как раз сортировала, когда зашла Прасковья Егоровна. Увидела, выхватила прямо со стойки, сказала: «Она моя невестка, мне отдай, я передам». Я и отдала. Куда мне было против неё?
— А почему сразу не сказала?
Клавдия посмотрела в окно. За окном по тропке шла какая-то баба с корзиной.
— А что бы я доказала? Письма обычные не регистрируем. Прасковья бы сказала — не было никакого письма. А я бы осталась почтальоншей, которая письма теряет. Меня бы из района проверять приехали.
— Дошло до Катерины письмо?
— Не знаю. Прасковья сказала — передам. Я надеялась, что передала.
Я молчала. Клавдия добавила тише:
— А потом, когда Катерина ушла, и эти разговоры пошли про Лаптева, я поняла, что письмо, наверное, не дошло. Иначе зачем бы ей через Лаптева матери весточку передавать.
— Ты знаешь, что в письме было?
— Откуда мне знать, Аксинь. Чужие письма не читают.
Я встала. Уже у двери Клавдия меня окликнула:
— Аксинь. Если что — я говорила с тобой как с подругой. На людях я ничего не подтвержу. Прости.
— Поняла.
Я вышла на крыльцо почты и постояла, привалившись к перилам. Голова кружилась от ясности. От той ясности, которая хуже любого обмана.
Прасковья не просто держала невестку в работницах. Она забрала письмо. Какое — я ещё не знала. Но забрала. И зная, что мать пишет, дала Катерине жить три месяца в догадках — может, забыли, может, не любят, может, и нет уже никого.
***
К Катерине я пошла не сразу. Сначала зашла к старухе Марье — узнать, как там у них. Был ранний полдень, время, когда деревня обедает, и улица была пустая.
Дверь открыла сама Марья, в том же тёмном платке, что и третьего дня. Только лицо у неё стало серое.
— Аксинь, — сказала она сразу, не пуская в избу, выйдя на крыльцо. — Я не знаю, как тебе сказать.
— Что случилось?
Марья оглянулась на дверь. За дверью было тихо.
— Утром приходила Прасковья Егоровна. Постояла у калитки, не заходила. Сказала, что я чужую жену укрываю. Что председатель об этом узнает. Что мне старой одинокой бабе ни к чему такая слава. Что у меня сарай покосился, и если я попрошу колхоз помочь, мне теперь не помогут — потому что я против семьи иду.
— А Катерина?
— Катерина всё слышала. Она в сенях стояла. Прасковья нарочно громко. Знала, что та слышит.
— И что она?
Марья поджала губы.
— Зашла потом в избу, ничего не сказала. Села к окну и сидит. А полчаса назад собрала свой узел.
У меня внутри похолодело.
— Куда?
— Не сказала. Я её отговаривала. Куда тебе, говорю, идти-то? Ночь скоро. Она только головой качает. Говорит — не хочу, тётя Марья, чтоб из-за меня вас гнобили.
Я вошла в избу, не разувшись. Катерина сидела у окна на табурете.
— Катерин.
Она подняла глаза.
— Тётя Аксинья, я уйду. Я не могу здесь оставаться. Тётю Марью затаскают.
— Куда уйдёшь?
Она не ответила. Потому что идти ей было некуда.
Я постояла. Потом сказала:
— Бери узел. Пойдёшь ко мне.
Катерина посмотрела на меня. Молчала долго.
— Тётя Аксинья, тогда и про вас начнут судачить.
— Пусть судачат.
— Они вас в покое не оставят.
— Я знаю.
Она опустила голову. Я подождала.
— Катерин. Раз уж все взялись твою жизнь судить, пусть хоть кто-то её прикроет. Я баба крепкая — Прасковья зубы обломит.
Катерина встала. Подняла узел. Подошла к Марье, остановилась перед ней. Старуха погладила её по плечу как гладят, когда сказать нечего.
— Дочка, ты прости меня. Да силы у меня нет.
— Тётя Марья, вы и так сделали, что было вам по силам. Дальше я сама.
***
Дома я расположила её в горнице, у дальней стены, за занавеской. Поставила там лежанку, дала чистое полотно, налила в кружку молока. Катерина пила медленно, маленькими глотками, как будто разучилась.
Когда поставила кружку, я села напротив. И решила: сейчас.
— Катерин. Я была у Клавдии Петровны на почте.
Она замерла.
— Письмо от матери было. В июле. Прасковья Егоровна взяла его с почты и сказала, что передаст тебе.
Катерина смотрела на меня. Лицо у неё было каменное. Только пальцы на коленях шевельнулись — собрались в кулак, потом разжались.
— Что в нём было? — спросила она тихо.
— Этого я пока не знаю. Клавдия не читала. Но видела, что письмо из Малых Бродов, на твоё имя.
Катерина не заплакала. Она вообще ничего не сказала минуты три. Сидела и смотрела в одну точку — куда-то мимо меня, в стенку, на бревно.
Потом сказала, не мне, а себе:
— Значит, мать писала.
— Писала.
— А я думала — забыла. Или сердится. Или ещё что-нибудь.
Она помолчала.
— Тётя Аксинья, мать у меня не такая, чтоб забыть. Я знала, что не такая. А три месяца себе говорила: ну может, может. Чтоб не сойти с ума.
Я ждала. Знала: сейчас будет.
Катерина повернула голову ко мне. И сказала — не громко, ровно, тем самым своим спокойным голосом, от которого делается тяжелее, чем от любого крика:
— Тётя Аксинья. Она ведь не письмо у меня украла. Она у меня дорогу домой украла. Я три месяца думала, что я никому там не нужна. А меня, оказывается, звали.
Тут я увидела, как у неё задрожали плечи. Я подвинулась, обняла её — неловко, через стол. Катерина не отстранилась. Постояла так минуту, потом мягко отвела мои руки.
— Тётя Аксинья. Мне теперь это письмо надо. Не для того, чтоб его прочитать. А для того, чтоб она при людях сказала, что взяла.
***
Степан пришёл к ночи.
Я как раз закрывала ставни. Он стоял у калитки, и в сумерках я его не сразу разглядела — только кепку, которую он опять мял в руках. За эти дни кепка у него стала совсем мятая.
— Тёть Аксинь.
— Заходи.
Он вошёл во двор, остановился у крыльца. Не стал садиться.
— Я к вам по делу. Слышал, Катерина у вас.
— У меня.
Он помолчал. Лицо у него было такое, что я поняла: уже не за тем пришёл, чтоб вернуть. Что-то в нём сдвинулось.
— Тёть Аксинь. Я знаю правду.
— Что именно?
— Что не было ничего. Что Катерина к Грише ходила, чтоб мать через него весточкой найти.
— А кто сказал?
— Сам Григорий. Я к нему пошёл. Я думал, мужик мужику в глаза скажет, если что. А он мне сказал. И ещё сказал, что в июне передавал её матери, что у Катерины всё хорошо.
Степан опустил голову.
— Я ему хотел в зубы дать. А потом понял — за что? Что он мою жену искал, кого попросить весточку матери передать? Это я её должен был спрашивать. Я.
Он замолчал. Я не торопила.
— А потом я к Клавдии Петровне зашёл. На почту. Спросил, было ли матери письмо. Она отказалась мне сказать. Но так отказалась, тёть Аксинь, что я понял — было.
— Было, — сказала я.
Степан поднял глаза.
— И что мать его взяла.
— Взяла.
Он постоял молча. Потом сел на ступеньку — туда же, где сидел третьего дня, когда просил поговорить с Катериной. Кепку положил на колено.
— Тёть Аксинь. Я к матери сейчас пойду. Спрошу.
— Ступай.
— Тёть Аксинь. Если правда — я не знаю, что я сделаю.
— Иди, Степан. И не горячись по чём зря.
***
Что было у них дома, я узнала потом от него самого. Прасковья сначала не поняла, о чём он. Потом сказала, что Клавдия дура и врёт. Потом — что Катерина и так бы убежала, нечего было раздувать.
А когда Степан спросил про письмо — Прасковья замолчала. И сказала ему те слова, которые он сам пересказал мне на следующее утро у моей калитки, и пересказывал бледный, без выражения, как человек, который вынимает осколок:
— Сын, если б она то письмо получила, она бы тогда же убежала. А кто бы дом держал?
***
Был четверг, базарный день в соседнем селе, и у нас в деревне народ стягивался к лавке — кто за солью, кто за керосином, кто просто послушать новости. У лавки всегда народ. Прасковья знала.
Я шла туда с Катериной. Потому что Катерина утром сказала:
— Тётя Аксинья. Я больше прятаться не буду. Пойдёмте за хлебом.
И я поняла, что момент пришёл. Не для меня — для неё.
Мы шли по улице, и я видела, как из калиток выглядывают, как кто-то отводит глаза, как Нюра с фермы перешла на другую сторону, будто у неё там дело срочное. Катерина шла прямо, не глядя по сторонам, платок повязан туго. Я рядом.
У лавки стояли человек десять. Тётка Зина с корзинкой. Клавдия Петровна, которая, увидев нас, побледнела и шагнула назад, в угол. Двое мужиков — Степан с бригадиром, что-то обсуждали про сено. Бабы с фермы. Старик с тележкой. И Прасковья — стояла в середине, как и положено хозяйке положения, и говорила что-то Нюре громко про дом, про порядок, про то, что нынешние молодые ничего не понимают.
Увидела нас и замолчала на полуслове. Потом голос её окреп — потому что вокруг была толпа, потому что аудитория собралась сама собой, потому что это был её момент.
— А вот и невестка моя пришла. С защитницей.
Народ повернулся. Десяток глаз. Катерина не остановилась — подошла к лавке, к стойке, спокойно сказала продавщице:
— Дайте, пожалуйста, буханку.
Продавщица замешкалась. Посмотрела на Прасковью.
И тут Прасковья шагнула вперёд. Голос у неё стал тот самый, колодезный — высокий, чистый, на всю улицу:
— Катерина. Ты прежде хлеба людям скажи. Зачем ты к Лаптеву Григорию бегала всё лето? Скажи людям. Раз уж ты теперь честная.
Я почувствовала, как Катерина рядом со мной выпрямилась и медленно развернулась.
— Я к Григорию Лаптеву не бегала, Прасковья Егоровна. Я просила его передать матери, что я жива. Потому что мои письма в вашем доме пропадали.
Тишина.
Тётка Зина перестала шуршать корзинкой. Бригадир замолчал на полуслове. Клавдия Петровна стояла белая, прижавшись к стене. Степан смотрел на мать, и я видела, как у него ходят желваки.
Прасковья открыла рот, но тут же на секунду осеклась. Но тут же снова нашлась:
— Что за бред ты несёшь?
Катерина не повысила голос. Она сказала то же самое — ровно, без дрожи:
— Верните письмо, Прасковья Егоровна. То, которое моя мать прислала в июле.
***
Я стояла рядом и смотрела на лица.
Все присутствовавшие уставились на женщину, которая ещё минуту назад рьяно сеяла смуту. Степан смотрел на мать и не двигался — ни защитить, ни возразить.
Клавдия Петровна тихо, едва слышно, сказала в сторону:
— Письмо было.
Это услышали только те, кто стоял близко. Но этого хватило.
Прасковья обвела взглядом толпу. Искала, на ком остановиться, кому бросить ответный удар. Нашла Нюру — Нюра отвела глаза. Нашла тётку Зину — та опустила голову. Нашла бригадира — бригадир посмотрел на свои сапоги.
Деревня ждала её ответа. Впервые за много лет деревня ждала, что Прасковья Егоровна скажет, — и впервые Прасковья Егоровна не знала, что сказать.
А я смотрела на её правую ладонь, которая всегда лежала ровно на бедре, как у хозяйки. Сейчас эта ладонь медленно сжималась в кулак. Будто что-то невидимое, что она бросила в чужую жизнь, прилетело обратно — и теперь жгло её, и она не знала, что с этим делать.