Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Не зови её обратно 2

Утром на следующий день я проснулась раньше своих петухов. Лежала в темноте, слушала, как ходики на кухне отсчитывают четверть пятого, и понимала: спать больше не буду. Внутри сидело то самое, с чем легла — слова Прасковьи. -----> 1 часть <----- Встала, растопила печь, вышла во двор. Холодно было по-осеннему, хотя ещё август. Над оврагом висел туман. Я пошла за водой, и у колодца уже стояла Нюра с фермы. Увидела меня, кивнула и сказала, не отрываясь от верёвки: — Слыхала, Аксинь? Катерина-то, оказывается, к Лаптеву Григорию ходила. С весны ещё. Я поставила вёдра. Спросила ровно: — Кто сказал? — Дак все говорят. — Все — это кто? Нюра подумала. Накрутила ещё кругом ворота. — Тётка Зина слышала. От Прасковьи Егоровны. Не прямо, конечно, та намекает только. Но и так всё ясно. Вот так оно и пошло. За одну ночь. Прасковья даже не сама произносит — за неё уже произносят другие, добавляя от себя то, что им хочется. — А ты Григория видела когда-нибудь с Катериной? — спросила я. Нюра посмотрела
Оглавление

Утром на следующий день я проснулась раньше своих петухов. Лежала в темноте, слушала, как ходики на кухне отсчитывают четверть пятого, и понимала: спать больше не буду. Внутри сидело то самое, с чем легла — слова Прасковьи.

-----> 1 часть <-----

Встала, растопила печь, вышла во двор. Холодно было по-осеннему, хотя ещё август. Над оврагом висел туман. Я пошла за водой, и у колодца уже стояла Нюра с фермы. Увидела меня, кивнула и сказала, не отрываясь от верёвки:

— Слыхала, Аксинь? Катерина-то, оказывается, к Лаптеву Григорию ходила. С весны ещё.

Я поставила вёдра. Спросила ровно:

— Кто сказал?

— Дак все говорят.

— Все — это кто?

Нюра подумала. Накрутила ещё кругом ворота.

— Тётка Зина слышала. От Прасковьи Егоровны. Не прямо, конечно, та намекает только. Но и так всё ясно.

Вот так оно и пошло. За одну ночь. Прасковья даже не сама произносит — за неё уже произносят другие, добавляя от себя то, что им хочется.

— А ты Григория видела когда-нибудь с Катериной? — спросила я.

Нюра посмотрела на меня удивлённо.

— Я-то? Нет. А чего мне видеть? Прасковья врать не станет.

Я набрала воду молча. По дороге обратно подумала: вот так оно и работает. Никто ничего не видел, но все уже всё знают.

***

К десяти утра я была у дома Григория Лаптева.

Он жил на отшибе, в избе, доставшейся ему от деда. Жена у него отошла в мир иной года три назад при родах вместе с новорождённым. С тех пор Григорий работал возчиком в колхозе — ездил в район, в соседние сёла, возил всё, что прикажет правление. С тех пор всегда был одиноким и молчаливым. Деревня его уважала, но близко не подпускала.

Он чистил коня у сарая. Услышал шаги, оглянулся, увидел меня и не удивился. Только щёткой провёл по конской спине ещё раз, неторопливо, и сказал:

— Заходите, тёть Аксинь. Я знал, что кто-нибудь да придёт.

Я подошла к загородке. Конь повернул голову, посмотрел на меня и потянулся к ладони. Я погладила его по морде.

— Григорий, мне с тобой поговорить надо.

— Понимаю.

— Про Катерину.

— Понимаю, — повторил он. И добавил: — Только вы первая, кто пришёл спросить. А болтают уже третий день.

Он положил щётку на перекладину, вытер руки о тряпку. Посмотрел на меня прямо.

— Что вам сказать, тёть Аксинь? Подходила ко мне Катерина. Раза три. Может, четыре. В мае ещё.

— И о чём говорили?

— А о чём с возчиком говорят? Спросила, езжу ли я в сторону Малых Бродов. Это где её мать. Я туда раз в полтора месяца езжу, у нас там сено берут. Она спросила, не знаю ли я кого оттуда, через кого можно весточку матери передать. Сказала — письма не доходят. Не уверена, говорит, но кажется, не доходят.

Григорий помолчал. Конь фыркнул, переступил с ноги на ногу.

— Я ей ответил, что в Малых Бродах знаю двоих — старика Фёдора, который коней принимает, и молодую почтальоншу. Сказал — если хочешь, передам устно. Она подумала и попросила: пусть скажет, что у меня всё хорошо. Только это. И чтоб мать не беспокоилась, если письма не идут.

Я слушала и считала про себя. Молодая женщина четыре года в чужом доме, ни одного письма от матери за полгода, и единственное, что она передаёт через чужого мужика, — чтобы мать не беспокоилась.

— Передал? — спросила я.

— Передал. Один раз. В июне. Фёдор обещал сказать почтальонше, та — матери.

— А Катерина ещё подходила?

— Ещё раз. В июле. Спрашивала, не было ли ответа. Я сказал, что Фёдор сообщил: мать была рада, плакала, спрашивала, почему дочка сама не пишет. Я Катерине это передал. Она постояла, кивнула и ушла.

Григорий помолчал.

— А теперь по деревне слух ходит, что я с ней миловался.

Сказал он это без злости. Спокойно, ровно — как человек, который давно понял, что обижаться на сплетню — то же, что сердиться на крапиву за то, что она жжётся.

— Григорий, ты Степану это сам сказать сможешь? Если придёт спросить.

— Сам не пойду. А если придёт — скажу.

Он снова взялся за щётку. Уже у калитки, когда я уходила, сказал мне в спину — негромко, но я услышала:

— Тёть Аксинь. Вы там не на то смотрите, с кем она говорила. Вы смотрите, почему ей пришлось чужого человека просить, чтобы до матери весточку дошла.

Я обернулась. Григорий уже отвернулся к коню, и больше ничего не сказал.

***

С почты я возвращалась через час, и руки у меня были тяжёлые.

Клавдия Петровна сначала сделала вид, что не понимает, о чём я спрашиваю. Перебирала бумаги на стойке, поправляла чернильницу, отвечала через слово. Я не давила, а сидела на лавке у стены и ждала. Когда последний человек вышел из почты, Клавдия закрыла за ним дверь, постояла спиной ко мне и наконец повернулась.

— Аксинья, ты ведь не отстанешь.

— Не отстану.

— Тогда поклянись, что я тебе этого не говорила.

— Поклянусь.

Она села напротив. Лицо у неё было серое, как почтовая бумага.

— Письмо было. В июле. Из Малых Бродов, на имя Катерины. Обычное, не заказное. Я как раз сортировала, когда зашла Прасковья Егоровна. Увидела, выхватила прямо со стойки, сказала: «Она моя невестка, мне отдай, я передам». Я и отдала. Куда мне было против неё?

— А почему сразу не сказала?

Клавдия посмотрела в окно. За окном по тропке шла какая-то баба с корзиной.

— А что бы я доказала? Письма обычные не регистрируем. Прасковья бы сказала — не было никакого письма. А я бы осталась почтальоншей, которая письма теряет. Меня бы из района проверять приехали.

— Дошло до Катерины письмо?

— Не знаю. Прасковья сказала — передам. Я надеялась, что передала.

Я молчала. Клавдия добавила тише:

— А потом, когда Катерина ушла, и эти разговоры пошли про Лаптева, я поняла, что письмо, наверное, не дошло. Иначе зачем бы ей через Лаптева матери весточку передавать.

— Ты знаешь, что в письме было?

— Откуда мне знать, Аксинь. Чужие письма не читают.

Я встала. Уже у двери Клавдия меня окликнула:

— Аксинь. Если что — я говорила с тобой как с подругой. На людях я ничего не подтвержу. Прости.

— Поняла.

Я вышла на крыльцо почты и постояла, привалившись к перилам. Голова кружилась от ясности. От той ясности, которая хуже любого обмана.

Прасковья не просто держала невестку в работницах. Она забрала письмо. Какое — я ещё не знала. Но забрала. И зная, что мать пишет, дала Катерине жить три месяца в догадках — может, забыли, может, не любят, может, и нет уже никого.

***

К Катерине я пошла не сразу. Сначала зашла к старухе Марье — узнать, как там у них. Был ранний полдень, время, когда деревня обедает, и улица была пустая.

Дверь открыла сама Марья, в том же тёмном платке, что и третьего дня. Только лицо у неё стало серое.

— Аксинь, — сказала она сразу, не пуская в избу, выйдя на крыльцо. — Я не знаю, как тебе сказать.

— Что случилось?

Марья оглянулась на дверь. За дверью было тихо.

— Утром приходила Прасковья Егоровна. Постояла у калитки, не заходила. Сказала, что я чужую жену укрываю. Что председатель об этом узнает. Что мне старой одинокой бабе ни к чему такая слава. Что у меня сарай покосился, и если я попрошу колхоз помочь, мне теперь не помогут — потому что я против семьи иду.

— А Катерина?

— Катерина всё слышала. Она в сенях стояла. Прасковья нарочно громко. Знала, что та слышит.

— И что она?

Марья поджала губы.

— Зашла потом в избу, ничего не сказала. Села к окну и сидит. А полчаса назад собрала свой узел.

У меня внутри похолодело.

— Куда?

— Не сказала. Я её отговаривала. Куда тебе, говорю, идти-то? Ночь скоро. Она только головой качает. Говорит — не хочу, тётя Марья, чтоб из-за меня вас гнобили.

Я вошла в избу, не разувшись. Катерина сидела у окна на табурете.

— Катерин.

Она подняла глаза.

— Тётя Аксинья, я уйду. Я не могу здесь оставаться. Тётю Марью затаскают.

— Куда уйдёшь?

Она не ответила. Потому что идти ей было некуда.

Я постояла. Потом сказала:

— Бери узел. Пойдёшь ко мне.

Катерина посмотрела на меня. Молчала долго.

— Тётя Аксинья, тогда и про вас начнут судачить.

— Пусть судачат.

— Они вас в покое не оставят.

— Я знаю.

Она опустила голову. Я подождала.

— Катерин. Раз уж все взялись твою жизнь судить, пусть хоть кто-то её прикроет. Я баба крепкая — Прасковья зубы обломит.

Катерина встала. Подняла узел. Подошла к Марье, остановилась перед ней. Старуха погладила её по плечу как гладят, когда сказать нечего.

— Дочка, ты прости меня. Да силы у меня нет.

— Тётя Марья, вы и так сделали, что было вам по силам. Дальше я сама.

***

Дома я расположила её в горнице, у дальней стены, за занавеской. Поставила там лежанку, дала чистое полотно, налила в кружку молока. Катерина пила медленно, маленькими глотками, как будто разучилась.

Когда поставила кружку, я села напротив. И решила: сейчас.

— Катерин. Я была у Клавдии Петровны на почте.

Она замерла.

— Письмо от матери было. В июле. Прасковья Егоровна взяла его с почты и сказала, что передаст тебе.

Катерина смотрела на меня. Лицо у неё было каменное. Только пальцы на коленях шевельнулись — собрались в кулак, потом разжались.

— Что в нём было? — спросила она тихо.

— Этого я пока не знаю. Клавдия не читала. Но видела, что письмо из Малых Бродов, на твоё имя.

Катерина не заплакала. Она вообще ничего не сказала минуты три. Сидела и смотрела в одну точку — куда-то мимо меня, в стенку, на бревно.

Потом сказала, не мне, а себе:

— Значит, мать писала.

— Писала.

— А я думала — забыла. Или сердится. Или ещё что-нибудь.

Она помолчала.

— Тётя Аксинья, мать у меня не такая, чтоб забыть. Я знала, что не такая. А три месяца себе говорила: ну может, может. Чтоб не сойти с ума.

Я ждала. Знала: сейчас будет.

Катерина повернула голову ко мне. И сказала — не громко, ровно, тем самым своим спокойным голосом, от которого делается тяжелее, чем от любого крика:

— Тётя Аксинья. Она ведь не письмо у меня украла. Она у меня дорогу домой украла. Я три месяца думала, что я никому там не нужна. А меня, оказывается, звали.

Тут я увидела, как у неё задрожали плечи. Я подвинулась, обняла её — неловко, через стол. Катерина не отстранилась. Постояла так минуту, потом мягко отвела мои руки.

— Тётя Аксинья. Мне теперь это письмо надо. Не для того, чтоб его прочитать. А для того, чтоб она при людях сказала, что взяла.

***

Степан пришёл к ночи.

Я как раз закрывала ставни. Он стоял у калитки, и в сумерках я его не сразу разглядела — только кепку, которую он опять мял в руках. За эти дни кепка у него стала совсем мятая.

— Тёть Аксинь.

— Заходи.

Он вошёл во двор, остановился у крыльца. Не стал садиться.

— Я к вам по делу. Слышал, Катерина у вас.

— У меня.

Он помолчал. Лицо у него было такое, что я поняла: уже не за тем пришёл, чтоб вернуть. Что-то в нём сдвинулось.

— Тёть Аксинь. Я знаю правду.

— Что именно?

— Что не было ничего. Что Катерина к Грише ходила, чтоб мать через него весточкой найти.

— А кто сказал?

— Сам Григорий. Я к нему пошёл. Я думал, мужик мужику в глаза скажет, если что. А он мне сказал. И ещё сказал, что в июне передавал её матери, что у Катерины всё хорошо.

Степан опустил голову.

— Я ему хотел в зубы дать. А потом понял — за что? Что он мою жену искал, кого попросить весточку матери передать? Это я её должен был спрашивать. Я.

Он замолчал. Я не торопила.

— А потом я к Клавдии Петровне зашёл. На почту. Спросил, было ли матери письмо. Она отказалась мне сказать. Но так отказалась, тёть Аксинь, что я понял — было.

— Было, — сказала я.

Степан поднял глаза.

— И что мать его взяла.

— Взяла.

Он постоял молча. Потом сел на ступеньку — туда же, где сидел третьего дня, когда просил поговорить с Катериной. Кепку положил на колено.

— Тёть Аксинь. Я к матери сейчас пойду. Спрошу.

— Ступай.

— Тёть Аксинь. Если правда — я не знаю, что я сделаю.

— Иди, Степан. И не горячись по чём зря.

***

Что было у них дома, я узнала потом от него самого. Прасковья сначала не поняла, о чём он. Потом сказала, что Клавдия дура и врёт. Потом — что Катерина и так бы убежала, нечего было раздувать.

А когда Степан спросил про письмо — Прасковья замолчала. И сказала ему те слова, которые он сам пересказал мне на следующее утро у моей калитки, и пересказывал бледный, без выражения, как человек, который вынимает осколок:

— Сын, если б она то письмо получила, она бы тогда же убежала. А кто бы дом держал?

***

Был четверг, базарный день в соседнем селе, и у нас в деревне народ стягивался к лавке — кто за солью, кто за керосином, кто просто послушать новости. У лавки всегда народ. Прасковья знала.

Я шла туда с Катериной. Потому что Катерина утром сказала:

— Тётя Аксинья. Я больше прятаться не буду. Пойдёмте за хлебом.

И я поняла, что момент пришёл. Не для меня — для неё.

Мы шли по улице, и я видела, как из калиток выглядывают, как кто-то отводит глаза, как Нюра с фермы перешла на другую сторону, будто у неё там дело срочное. Катерина шла прямо, не глядя по сторонам, платок повязан туго. Я рядом.

У лавки стояли человек десять. Тётка Зина с корзинкой. Клавдия Петровна, которая, увидев нас, побледнела и шагнула назад, в угол. Двое мужиков — Степан с бригадиром, что-то обсуждали про сено. Бабы с фермы. Старик с тележкой. И Прасковья — стояла в середине, как и положено хозяйке положения, и говорила что-то Нюре громко про дом, про порядок, про то, что нынешние молодые ничего не понимают.

Увидела нас и замолчала на полуслове. Потом голос её окреп — потому что вокруг была толпа, потому что аудитория собралась сама собой, потому что это был её момент.

— А вот и невестка моя пришла. С защитницей.

Народ повернулся. Десяток глаз. Катерина не остановилась — подошла к лавке, к стойке, спокойно сказала продавщице:

— Дайте, пожалуйста, буханку.

Продавщица замешкалась. Посмотрела на Прасковью.

И тут Прасковья шагнула вперёд. Голос у неё стал тот самый, колодезный — высокий, чистый, на всю улицу:

— Катерина. Ты прежде хлеба людям скажи. Зачем ты к Лаптеву Григорию бегала всё лето? Скажи людям. Раз уж ты теперь честная.

Я почувствовала, как Катерина рядом со мной выпрямилась и медленно развернулась.

— Я к Григорию Лаптеву не бегала, Прасковья Егоровна. Я просила его передать матери, что я жива. Потому что мои письма в вашем доме пропадали.

Тишина.

Тётка Зина перестала шуршать корзинкой. Бригадир замолчал на полуслове. Клавдия Петровна стояла белая, прижавшись к стене. Степан смотрел на мать, и я видела, как у него ходят желваки.

Прасковья открыла рот, но тут же на секунду осеклась. Но тут же снова нашлась:

— Что за бред ты несёшь?

Катерина не повысила голос. Она сказала то же самое — ровно, без дрожи:

— Верните письмо, Прасковья Егоровна. То, которое моя мать прислала в июле.

***

Я стояла рядом и смотрела на лица.

Все присутствовавшие уставились на женщину, которая ещё минуту назад рьяно сеяла смуту. Степан смотрел на мать и не двигался — ни защитить, ни возразить.

Клавдия Петровна тихо, едва слышно, сказала в сторону:

— Письмо было.

Это услышали только те, кто стоял близко. Но этого хватило.

Прасковья обвела взглядом толпу. Искала, на ком остановиться, кому бросить ответный удар. Нашла Нюру — Нюра отвела глаза. Нашла тётку Зину — та опустила голову. Нашла бригадира — бригадир посмотрел на свои сапоги.

Деревня ждала её ответа. Впервые за много лет деревня ждала, что Прасковья Егоровна скажет, — и впервые Прасковья Егоровна не знала, что сказать.

А я смотрела на её правую ладонь, которая всегда лежала ровно на бедре, как у хозяйки. Сейчас эта ладонь медленно сжималась в кулак. Будто что-то невидимое, что она бросила в чужую жизнь, прилетело обратно — и теперь жгло её, и она не знала, что с этим делать.

Продолжение:

Стихи
4901 интересуется