В то лето Ирина приезжала к родителям по субботам, как привыкла за последние лет десять. Дорога занимала час с небольшим — от районного центра, где она работала в библиотеке, до деревни через два поворота с асфальта на грунтовку. Сын в этот раз остался дома, в школьном лагере при доме культуры. Муж довёз её до дома и поехал к себе на дачу — у них была своя, в другую сторону. Они так уже несколько лет ездили по выходным врозь: муж к своей теплице, она — к родителям. Сначала это казалось временным, потом перестало казаться.
Деревня называлась Лесной, по имени единственной её улицы. В ней оставалось дворов двадцать жилых. Родители Ирины жили в крайнем доме, у самого леса. Дом отец строил сам, в начале семидесятых, ещё до Ирины.
В ту субботу отец встретил её во дворе. Он стоял у поленницы, в старой синей рубашке с короткими рукавами, и смотрел на яблоню, у которой в прошлом году сломало ветку.
— Мама где, — спросила Ирина.
— В доме.
В доме было тише, чем обычно. На столе стоял остывший чайник и две чашки — одна перевёрнута. Мать сидела у окна, на низком табурете, и складывала простыни. Простыни были не из их обычного шкафа, а из дальнего, под лестницей, куда мать убирала бельё, которое уже не носили. Это были простыни с приданого, с её девичьей метки в углу — две буквы, синей ниткой, аккуратным крестиком.
— Ты что делаешь.
— Бельё разбираю.
— Зачем.
Мать не ответила. На полу у её ног стояла раскрытая клеёнчатая сумка — большая, в красно-белую клетку.
Ирина прошла на кухню. На подоконнике, рядом с банкой растворимого кофе, лежала записная книжка — старая, в потёртой кожаной обложке, отцовская. Внутри, на развороте, был записан адрес. Городской. Сестринский, маминой сестры Гали из областного.
— Ты к тёте Гале собираешься?
Мать положила сложенную простыню на колено и разгладила её ладонью.
— На пожить.
— Надолго?
— Не знаю.
Ирина села на скамейку у двери. Отец вошёл с улицы, обтёр сапоги о тряпку, лежавшую у порога, и встал в дверях кухни.
— Скажи ей, — сказал он жене.
— Сам скажи.
Они помолчали. Где-то за окном лаяла соседская собака — та, рыжая, на верёвке у Колиного двора. Потом отец сказал:
— Мать уходит.
Ирина посмотрела на него. Он стоял очень прямо, как стоял всегда, когда что-то говорил. Лицо у него было такое же, как всегда, только губы поджаты.
— Куда уходит.
— К Гале. А потом — как получится.
— Совсем?
— Совсем.
Ирина перевела взгляд на мать. Та смотрела на простыню. Простыня была в мелкий синий цветок, выгоревший до серого по сгибам.
— Мам.
— Я тебе потом всё расскажу.
— Когда потом.
— Когда я там устроюсь.
Машину за матерью прислала Галя на следующий день, в воскресенье. Племянник Гали, какой-то двоюродный, на белой Ниве. Ирина в тот день уехала к себе с утра — на работе была инвентаризация — и отъезда не видела. Отец позже сказал, что мать собрала две сумки. Цветок в горшке мать оставила. Сказала: «Он привык, ему тут».
В понедельник вечером Ирина позвонила сестре. Аня давно жила в Питере, у неё было двое детей школьного возраста, и приехать она не могла.
— Мама ушла от папы.
В трубке стало тихо.
— Когда.
— В субботу. Вчера за ней Галин племянник приезжал.
— Совсем?
— Совсем.
Аня помолчала.
— Я знала, что когда-нибудь.
— Откуда ты знала.
— Я просто знала.
Ирина не стала переспрашивать. У них с Аней была разница в шесть лет, и Аня всегда знала про родителей что-то, чего не знала младшая.
— Ты приедешь?
— Сейчас — нет. Зимой, может быть. Ир.
— Что.
— Ты с папой будь. И с мамой будь.
— Я буду.
В августе отец позвонил сам — впервые за лето, кажется, впервые за несколько лет. Обычно звонила мать.
— Я подал, — сказал он.
— Что подал.
— На развод.
— Пап.
— Что пап. Сорок шесть лет. Если она ушла — пусть всё по бумагам тоже.
— Она знает.
— Я ей сказал. Она согласная.
Ирина сидела в библиотеке, между стеллажей с краеведением, и держала телефон у уха. Шёл дождь, через открытую форточку тянуло сыростью.
— А дом.
— Дом мой. Я строил.
— А земля.
Отец помолчал.
— Земля пополам. По закону. Полгектара по бумагам на двоих. Значит, пополам.
— И что вы будете делать с этой половиной.
— Я — ничего. Она пусть решает.
В сентябре Ирина приехала в районный суд — это было в их же городе, в двухэтажном кирпичном здании за рынком. Заседание было короткое. Мать тоже приехала — из областного, на междугороднем автобусе, прямо к одиннадцати. Она сидела через скамейку от отца и не смотрела на него. Была в плаще, который Ирина у неё помнила лет с десяти, и в новом платке — серо-зелёном, не из её обычной палитры. Отец сидел прямо, в пиджаке, которого Ирина у него раньше не помнила.
Судья — женщина лет пятидесяти, с короткой стрижкой — посмотрела на них поверх очков.
— Имущественные претензии у сторон?
— Нет, — сказал отец.
— Нет, — сказала мать.
— Земельный участок?
— По соглашению, — сказал отец.
— Семья восстановлена быть не может?
Отец и мать ответили почти одновременно:
— Нет.
— Нет.
После заседания они вышли в коридор. Отец сразу пошёл к выходу, не оглянувшись, плечи опущены, шаги ровные. Мать осталась — застёгивала плащ, медленно, по одной пуговице. Ирина подошла к ней.
— Поедешь со мной к нам? На ночь.
— Нет, дочка. Мне на автобус.
— Когда автобус.
— Через сорок минут.
— Пойдём, провожу.
Они шли по улице районного центра, мимо аптеки, мимо рынка, где уже снимали палатки на обед. Мать держала её под руку. У одного из лотков продавали грибы — лисички в эмалированных мисках, по триста рублей мисочка. Мать на них посмотрела, но не остановилась. У автостанции, перед самым автобусом, она остановилась.
— Ир.
— Что.
— Ты на меня не сердись.
— Я не сержусь.
— Сердишься. Я вижу.
Ирина не ответила. Мать поднялась в автобус — медленно, держась за поручень. Села у окна, со стороны Ирины. Помахала. Ирина помахала тоже. Автобус тронулся, поднял пыль, уехал в сторону областного.
В декабре отец заболел. Не сильно — простуда, лёгкое воспаление. Но он, в первый раз на памяти Ирины, согласился, чтобы она приехала и пожила. Она взяла на работе три отгула, оставила сына мужу и поехала.
В доме было холодно. Печь отец топил один раз в день, утром, экономно. К вечеру в дальних комнатах уже стыло. На кухонном столе лежал хлеб, накрытый кухонным полотенцем в красную клетку. В холодильнике — банка варенья из крыжовника, кусок сала в пергаменте, два яйца.
— Пап, ты ешь вообще.
— Ем.
— Что ты ешь.
— Что есть.
Она съездила в районный, привезла продуктов на неделю. Сварила суп, нажарила котлет, поставила на плиту чайник. Отец ел молча, наклонившись над тарелкой. Когда поел, отодвинул тарелку и сказал:
— Спасибо.
Ночью она лежала в своей старой комнате, под двумя одеялами, и слышала, как он ходит по дому. Скрипнула дверь в его спальню, потом — на кухню, потом — обратно. Он ходил долго, минут сорок, может, час.
Утром она спросила:
— Ты ночью не спишь.
— Сплю.
— Я слышала.
— Это я воду пил.
Она прожила у него четыре дня. На третий, вечером, отец сказал:
— Я тут стал замечать. В доме одни мои вещи. Везде.
— Это плохо.
— Не знаю. Странно. Шкаф открываю — там только мои рубашки. На полке только мои книги. Раньше всегда было пополам.
— Ты её вещи куда дел.
— В чемодан собрал. В большой, что под кроватью лежал. Если приедет — заберёт. Если нет — пусть стоит.
— Ты ей сказал.
— Сказал. Она сказала: пусть стоит.
В последний день, перед отъездом, она спросила:
— Тебе одному нормально.
— Привыкаю.
— Долго ещё привыкать?
Отец подумал.
— Я не знаю, дочка. У меня по этой части опыта нет.
В январе мать прислала Ирине письмо — настоящее, бумажное, через почту. Это было странно: мать обычно звонила. В письме было три страницы, исписанные с обеих сторон. Мать писала ровным мелким почерком — таким же, каким когда-то в школьные дневники Ирины и Ани писала замечания учителям.
Она писала, что у Гали она долго не пробудет — Галя одна в двушке, и им вдвоём тесно. Что нашла работу — сторожем в детском саду, на полставки, ночные. Что снимает комнату в той же части города, у женщины, чей муж умер в прошлом году. Что комната маленькая, но тёплая. Что зима тяжёлая, но это ничего. Что про развод не жалеет. Что про сорок шесть лет — жалеет, но не так, как Ирина, наверное, думает.
В конце письма было написано:
«Я ушла не от него. Я ушла от того, что я там перестала быть. Это разные вещи, дочка. Я понимаю, что объяснить это нельзя, и не объясняю. Просто знай.»
Ирина перечитала письмо три раза, после того как уложила сына. Потом сложила и убрала в книгу, которую как раз читала. Книга стояла на полке, и письмо лежало в ней до самой весны.
В феврале приехала Аня — на четыре дня, по делам фонда. Сидели у Ирины на кухне, ночью, дети спали. Аня курила в форточку, чего раньше Ирина за ней не замечала.
— Я ездила к маме.
— И что.
— Ничего. Она там живая. У неё своя комната, маленькая, но окно на парк. Котёнок прибился во дворе, она его кормит. Назвала Тимой.
Ирина посмотрела в окно. За окном шёл снег, мелкий, поздний.
— А ты к папе ездила.
— Нет. Я к нему пока не готова. Он же не позовёт.
— Он никого не зовёт.
— Вот и я о том же.
Они помолчали. Аня затушила сигарету о блюдце.
— Я думала, они нас переживут, — сказала она. — Не как люди, а как вот это всё. Как дом, как обед в воскресенье, как папин голос из гаража. Я думала, оно будет всегда, пока я не умру. И что мне не придётся выбирать.
— А ты выбираешь.
— Я не могу не выбирать. У меня нет варианта быть с ними обоими, как раньше. Этого варианта больше нет.
Ирина кивнула. У неё его не было тоже, но она об этом ещё не успела подумать словами.
В марте отец позвонил и сказал, что продаёт половину земли.
— Какую половину.
— Мою.
— Зачем.
— Дом старый. Крышу надо. Забор надо. И мне семьдесят два, дочка. Я один.
— Кому продаёшь.
— Соседу. Коле. Он давно просил.
— А мамина половина.
— Её. Что хочет, то и делает. Она сказала — продавай свою, мою не трогай.
— Она приедет оформлять.
— Зачем. Доверенность дала. Через нотариуса в областном.
Ирина не сразу поняла, что это значит. Потом поняла. Мать не приедет. Совсем. Уже не приедет, никогда — ни в дом, ни на участок, ни в этот разговор.
В апреле она приехала к отцу на Пасху. Привезла кулич, крашеные яйца в пластиковом контейнере, сына. Сын побежал в сад, к старым качелям, которые отец сделал ему лет шесть назад, ещё с матерью. Отец стоял на крыльце и смотрел, как внук бежит.
— Большой стал, — сказал он.
— Десять лет.
— Уже десять.
Они зашли в дом. На столе у отца лежала какая-то бумага — Ирина мельком увидела синюю круглую печать. Отец заметил её взгляд и убрал бумагу в средний ящик буфета.
— Что это.
— Свидетельство.
— Какое.
— О расторжении.
— Пришло.
— Пришло.
— Когда.
— На той неделе. Во вторник.
Они сели за стол. Ирина разрезала кулич, разложила яйца на тарелку с синей каёмкой — материну ещё, из приданого. Отец налил себе чаю в большую кружку с отбитой эмалью у самого края, ей — в чашку поменьше. Сын прибежал с улицы, схватил яйцо, убежал обратно в сад.
— Пап.
— Что.
— Ты как.
Он подумал. Не сразу.
— Нормально, — сказал он. — Ты ешь, чего смотришь.
Она ела. Он смотрел в окно. За окном, на яблоне, у которой в прошлом году сломало ветку, набухли почки. Сосед Коля на своей — теперь своей — половине участка размечал колышками, где будет ставить теплицу. Колышки он расставлял ровными рядами, отступая от старой границы шага на три.
— Соседу хоть нормальному продал, — сказала Ирина.
— Нормальному. Колю знаешь.
— Знаю.
— Он не обидит землю.
Они ещё посидели. Отец рассказал, что зимой провалилась крыша у летней кухни, что он её разобрал, и теперь надо думать, что ставить на её место, или ничего не ставить — обходился же без неё. Ирина слушала и кивала.
Потом отец встал, пошёл во двор — позвал внука. Ирина осталась на кухне одна. На подоконнике, где раньше у матери стоял цветок в горшке — большая старая герань, которую мать держала лет пятнадцать, — теперь не было ничего. Ни горшка, ни земли, ни сухого листа. Просто подоконник, выкрашенный белой краской, с одним пятном от старой воды у самого края, там, где у горшка была трещина в боку.
Внук смеялся в саду, на качелях. Отец что-то говорил ему, тихо, не разобрать слов, только интонация — ровная, объясняющая.
Ирина встала, отнесла пустые чашки в раковину и пустила воду.