РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Нина не сомкнула глаз до самого рассвета. Она лежала на спине, глядя в потолок, и прислушивалась к дыханию дома.
Вера спала за стеной — ровно, спокойно, иногда всхлипывала во сне, как это бывает у детей, переживших сильное волнение. Где-то под полом скреблась мышь. Старые часы в зале отстукивали секунды с тяжелым, надсадным хрипом — им давно требовалась чистка, но всё никак не доходили руки.
Под утро дождь кончился.
Не сразу — сначала затих, зашептал тише, потом замер вовсе, и наступила та особенная, звенящая тишина, какая бывает только после долгой непогоды. А потом из-за горизонта, сквозь рваные серые тучи, пробился первый луч — робкий, бледный, ещё не греющий, но уже обещающий.
Нина поднялась с постели, накинула старый халат и подошла к окну.
Сад стоял мокрый, почерневший, но в этой черноте уже угадывалось что-то новое: последние листья, прибитые дождём к земле, кое-где блестели лужи, а на ветке черёмухи, прямо напротив окна, сидел взъерошенный воробей и с недоумением озирался по сторонам.
Она вышла на крыльцо.
Утро было холодным, по-осеннему жёстким.
Воздух — чистый, промытый до звона, пахло мокрой землёй, прелым листом и ещё чем-то горьким, неуловимым, отчего щипало в носу. Нина обвела взглядом двор: покосившийся забор, пустые грядки, сарай с провалившейся крышей — всё, что они с Антоном когда-то мечтали починить, да так и не починили.
И вдруг она заметила.
На ступеньках, у самой двери, лежала ветка черёмухи.
Тонкая, с тремя уцелевшими листьями и одной засохшей ягодой. Её не могло принести ветром — ветка была свежесломанной, с неровным срезом.
Нина медленно нагнулась, подняла её. Листья были холодными и влажными, и когда она поднесла ветку к лицу, запах — горьковатый, терпкий, тот самый — ударил в голову, и на секунду ей показалось, что она снова девчонка, что сейчас из-за угла выйдет Антон, улыбнётся и скажет: «Ну что, красавица, выходи за меня?»
Но за углом никого не было. Только мокрая трава, да лужи, да далёкий петушиный крик.
— Зря, — сказала она ветке вслух. — Зря ты это сделал.
И всё же не выбросила. Унесла в дом, поставила в баночку из-под сгущёнки на подоконник, рядом с геранью.
Вера проснулась позже обычного — к девяти, когда Нина уже успела истопить печь, сварить кашу и подоить козу.
Она вышла из своей комнаты растрёпанная, в длинной ночной рубашке, которая была ей уже коротковата — за лето вытянулась, сухая и длинноногая, вся в мать, но с отцовским упрямством в подбородке.
— Кашу ешь, — сказала Нина, не оборачиваясь от плиты.
— Не хочу.
— Я не спрашиваю, хочешь или нет. Садись.
Вера вздохнула — театрально, с преувеличенным страданием — но села.
Ложка в её руке двигалась медленно, будто сквозь патоку.
Она ковыряла кашу, разглядывая что-то на столе, потом вдруг спросила, не поднимая глаз:
— Он где сейчас?
— Не знаю, — ответила Нина, ставя перед ней кружку с молоком. — Ушёл.
Может, на станцию подался, может, в деревне остался. Тётя Паша сказала, вчера у неё какой-то мужик ночевал просился.
Дал сто рублей и попросил сеновал.
Вера подняла голову.
В её серых глазах мелькнуло что-то — любопытство? надежда? — но она тут же спрятала это за привычной маской равнодушия.
— И она пустила?
— Пустила. Тётя Паша всех пускает, у неё сердце мягкое, — Нина помолчала, вытирая руки о полотенце.
— Да только он, наверное, уже уехал. Ему здесь нечего делать.
Вера отодвинула тарелку.
— Мам, — сказала она тихо. — А если он придёт ещё?
Что ты сделаешь?
Нина долго молчала.
Подошла к окну, посмотрела на черёмуховую ветку в баночке, потом перевела взгляд на улицу.
Солнце уже поднялось выше, тучи рассеивались, и в лужах отражалось бледное, ещё по-осеннему неяркое небо.
— Не знаю, дочка, — сказала она наконец. — Честно — не знаю. Десять лет я жила по правилам: нет мужа — и ладно, сама справлюсь.
А теперь он пришёл и все мои правила разбил. Я вчера его выгнала, и мне казалось — так и надо.
А сегодня проснулась и думаю: может, зря?
Она обернулась к дочери.
Вера сидела, обхватив кружку с молоком обеими руками, и слушала так, будто от каждого слова зависела её жизнь.
— Ты прости, — сказала Нина, — что я не спросила тебя.
Что не сказала: «Вер, а ты хочешь его видеть?» Мне казалось, я всё за вас решаю — и за себя, и за тебя. А выходит, я одна против всех воюю, а вам слова не даю.
Вера опустила глаза. Пальцы её побелели на кружке.
— Я не знаю, хочу ли, — призналась она шёпотом.
— Я его никогда не видела. Только на фотографии — той, старой, где вы ещё вместе.
Ты её в комоде держишь, под платком.
Я иногда достаю, смотрю.
Нина вздрогнула. Она думала, что дочь не знает про эту фотографию. Думала, что спрятала хорошо.
А Вера, оказывается, давно всё нашла, пересмотрела, пережила — молча, без вопросов, по-своему.
— И как тебе? — спросила Нина, присаживаясь напротив.
— Нормально, — пожала плечами Вера. — Молодой. Улыбается. Ты на ней красивая — волосы длинные, платье в цветочек.
Вы счастливые там.
— Счастливые, — эхом отозвалась Нина. — Были.
Они замолчали. В кухне потрескивали дрова в печи, за окном дробно стучал по водосточной трубе одинокий луч солнца, переливаясь в каплях.
Где-то далеко, на краю деревни, залаяла собака — не тревожно, а так, от скуки.
— Мам, — сказала Вера вдруг решительно, по-взрослому. — Если он придёт ещё — не выгоняй сразу. Дай мне на него посмотреть.
Хотя бы одним глазом.
Ладно?
Нина посмотрела на дочь. На этот решительный подбородок, на упрямый изгиб бровей, на сжатые губы. Вся в него. Вся.
— Ладно, — ответила она. — Посмотрим.
За окном взлетела стайка воробьёв, срываясь с черёмухи в первое по-настоящему осеннее утро.
Баночка с веткой стояла на подоконнике, и капелька воды всё ещё висела на нижнем листе, готовая упасть в любую секунду.
Нина подошла, пальцем сняла каплю и улыбнулась — в первый раз за долгие, долгие дни.
А на станции, в промёрзшем зале ожидания, где пахло мазутом и дешёвыми сигаретами, Антон сидел на деревянной скамье и смотрел на табло.
Ближайший поезд на восток уходил только через шесть часов. Он мог бы уехать — и забыть.
Мог бы сесть и покатиться туда, где его ждала другая жизнь, другая женщина, другой ребёнок.
Но вместо этого он встал, вышел на перрон, закурил (хотя бросил уже три года назад) и, глядя на ржавые рельсы, уходящие к горизонту, сказал себе вслух:
— Нет. Побуду ещё.
Он затушил окурок ботинком и пошёл обратно — в деревню, где в кухне под окном стояла баночка с черёмуховой веткой, а в маленьком доме жили две женщины, которые не знали, простили его или нет.
Ветер дул навстречу, и Антон шёл, щурясь от низкого солнца, и впервые за десять лет ему казалось, что он идёт не от дома, а к дому.
*****
День выдался на удивление светлым.
После ночного ливня небо промыло до синевы, и солнце — уже не по-летнему яркое, но ещё по-осеннему щедрое — заливало двор золотистым, прозрачным светом. Нина вышла на крыльцо перебрать картошку — ту, что выкопали с Верой на прошлой неделе и ссыпали в погреб.
Клубни были крупные, гладкие, только кое-где подпорченные дождём.
Она раскладывала их на газете, сортируя: мелкие — семена, средние — на еду, крупные — на продажу.
Вера сидела на ступеньке, подперев подбородок кулаками, и смотрела на дорогу.
Так сидела уже час, с того самого момента, как позавтракали.
Нина делала вид, что не замечает, но каждые пять минут косилась на дочь — и туда же, на пустынную улицу.
— Ну чего ты там высматриваешь? — спросила она наконец, не выдержав.
— Ничего, — буркнула Вера и уткнулась в колени.
Врала. И обе знали — врала.
Забор покрасился ещё с утра — лужи высохли, трава, прибитая дождём, понемногу поднималась, и воздух пах уже не сыростью, а прелью и последними астрами, которые доцветали под окном.
Жизнь входила в свою обычную колею: соседка тётя Зина выгнала корову, за деревней затарахтел трактор, где-то залаяла собака — всё как всегда.
И вдруг собака залаяла по-другому. Надрывно, тревожно — и сразу замолкла.
Вера вскинула голову. Нина замерла с картофелиной в руке.
На противоположной стороне улицы, у столба с облупившейся краской, стоял человек.
Незнакомый и в то же время до боли знакомый — по фотографии, по материнским вздохам, по долгим десяти годам отсутствия, которые живут в доме как молчаливая тень. Антон.
В том же промокшем пальто, только теперь уже сухом; небритый, похудевший, с кругами под глазами — видно, ночевал не на перине.
В руках — маленький букетик. Не черёмуха уже — не сезон, — а полевые астры, те самые, синие с жёлтой сердцевиной, которые росли у них когда-то за огородом.
Он не двигался с места.
Просто стоял и смотрел на свой дом, на крыльцо, на женщину с картошкой и на девчонку на ступеньках — так пристально, будто боялся, что всё это исчезнет, если он сделает шаг.
Вера медленно поднялась. Выпрямилась во весь свой рост — невысокий, но уже заметный, подростковый.
И смотрела на него в упор — не испуганно, не зло, а скорее изучающе, как смотрят на зверя в лесу, не зная, друг он или враг.
— Мам, — сказала она очень тихо. — Это он.
Нина не ответила.
Она тоже смотрела — и не могла отвести взгляд.
Он изменился. Сильно. Волосы поседели на висках, лицо стало жестче, глубокая морщина пролегла между бровями — видно, думал много и невесёлого.
Но глаза остались те же: серые, пронзительные, с той самой искоркой, от которой у неё когда-то подкашивались колени.
Антон сделал первый шаг.
Потом второй. Прошёл через дорогу — неторопливо, будто нёс на плечах непосильную ношу. Остановился у калитки.
Положил руку на штакетник — тот самый, который они когда-то красили вместе, он сверху, она снизу, и смеялись, когда он капнул краской ей на нос.
— Здравствуй, Нина, — сказал он. Голос сел, охрип, будто он не говорил несколько дней.
— Здравствуй, дочка.
Вера вздрогнула.
«Дочка» — слово прозвучало чужеродно, тяжело, как камень, брошенный в стекло.
Она отступила на шаг, спряталась за материнскую спину, но выглядывала — из-за плеча, любопытно и настороженно.
Нина поднялась.
Отряхнула юбку от земли, положила картошку в ведро.
Смотрела на Антона долго — так, что он опустил глаза первым. Потом сказала:
— Проходи.
Не «заходи». Не «здравствуй». А — «проходи». Как будто он был случайным прохожим, которого пускают обогреться из милости.
Антон открыл калитку.
Она заскрипела — давно требовала смазки. Он прошёл по дорожке, мимо тех самых грядок, которые они когда-то копали вместе, мимо старого колодца с покосившимся журавлём, мимо сарая, где у них жил когда-то рыжий кот Васька.
Всё было тем же — и всё стало другим. Меньше, беднее, запущеннее. Без него.
Он остановился в двух шагах от крыльца.
Протянул астры — Нине, но та не взяла. Тогда он протянул их Вере. Девочка замешкалась, покосилась на мать, потом всё же взяла — бережно, кончиками пальцев, будто боялась обжечься.
— Спасибо, — сказала тихо и сразу уткнулась носом в цветы.
— Вера, — позвала Нина, и в голосе её было предупреждение.
Но Антон шагнул ближе, почти к самой ступеньке, и Вера не отступила.
Они стояли друг напротив друга — отец и дочь, впервые за десять лет. Он — с потухшим взглядом и тяжёлыми плечами.
Она — с этими астрами в руках, с отцовскими глазами в отцовском лице.
— Ты на меня похожа, — сказал Антон. И улыбнулся — в первый раз. Улыбка вышла кривой, растерянной, совсем не такой, как на старой фотографии.
Но живой.
— Знаю, — ответила Вера. — Мне говорили.
Нина смотрела на них и чувствовала, как в груди что-то ломается — не больно, а скорее освобождающе, будто лёд треснул на реке после долгой зимы.
Она хотела сказать что-то резкое, прогнать его, напомнить, что десять лет — это не шутка, что ребёнок вырос без отца, что ночей бессонных не вернуть.
Но вместо этого сказала:
— Садись. Чай будешь?
Антон поднял на неё глаза. Благодарность, смешанная с болью, плеснулась в них такой силой, что Нина отвела взгляд.
— Буду, — ответил он, и в этом одном слове уместилось всё: и «прости», и «спасибо», и «я так устал», и «можно я побуду хотя бы полчаса».
Он поднялся на крыльцо. Доски застонали под ним — всё так же, как вчера вечером.
Но теперь он не стоял за закрытой дверью, а перешагнул порог.
Тётя Паша, вышедшая на своё крыльцо, крестилась и качала головой, глядя на эту картину. А в доме напротив отдёрнули занавеску — женское любопытство не дремлет. Но Нине было всё равно.
Она поставила чайник на плиту, достала из шкафа три чашки — свою, Верину и третью, которую не доставала десять лет.
На ней был изображён петух, и край был отбит — ещё Антон когда-то уронил, зацепив рукавом.
Никто не сказал ни слова про эту чашку.
Но Антон, когда сел за стол и увидел её, вдруг замолчал и долго смотрел на отбитый край, а потом перевёл взгляд на Нину.
— Ты всё помнишь, — сказал он.
— Не всё, — ответила она резко. — Многое забыла.
Нарочно.
Вера молчала. Сидела напротив, прижимая к груди астры, и слушала — каждое слово, каждый шорох, каждый вздох.
Ей казалось, что она присутствует при чём-то очень важном, чего нельзя потупить и нельзя прервать, как в церкви во время службы.
Чайник закипел.
Нина заварила чай — крепкий, до черноты, как любил пить Антон. Поставила на стол печенье, варенье из крыжовника.
Сел сама, напротив него.
И они сидели так втроём за кухонным столом, под треск печи и солнечные лучи, пробивающиеся сквозь занавески, и пили чай — сначала молча, потом перебрасываясь короткими, осторожными фразами. Нина спросила, где он живёт.
Антон ответил — у тёти Паши на сеновале, временно.
Вера спросила, есть ли у него другая семья. Антон помолчал и сказал правду: «Есть. Сын. Пять лет.
Но я ушёл от них. Месяц назад».
Нина поставила чашку на блюдце.
— Ушёл?
— Ушёл, — повторил он, не поднимая глаз. — Потому что понял: я всё время жил не своей жизнью.
Сделал ошибку десять лет назад. А теперь пытаюсь исправить. Но, наверное, поздно.
— Поздно, — эхом отозвалась Нина.
Но Вера вдруг сказала:
— Пап.
Антон поднял голову. Глаза его расширились — он не ожидал этого слова.
Никто не ожидал. Даже сама Вера — слово вырвалось само собой, без спроса, как будто жило внутри все эти десять лет, а теперь выскочило на волю.
— Пап, — повторила она твёрже. — Ты останешься на обед? Мама хороший суп варит.
Нина открыла рот, чтобы возразить, и закрыла. Посмотрела на дочь, на её серьёзное лицо, на астры, которые та всё ещё держала в руках, и сказала:
— Оставайся. Я картошки нажарю.
Антон кивнул.
И улыбнулся — уже не криво, а почти по-прежнему, той самой мальчишеской улыбкой, за которую Нина когда-то и полюбила его.
За окном солнце поднялось выше, и тень от черёмухи легла на стол длинной, дрожащей полосой. Первый раз за десять лет в этом доме пили чай втроём — так, как когда-то мечтали, и так, как никогда не получалось.
. Конец второй главы
Глава 3