Брошку я чищу зубным порошком, как меня тогда научила его мать. Воду тёплую, кисточку маленькую, серебро темнеет, и вдруг разом светлеет, словно ему сорока лет с плеч долой. На столе у меня, синяя бархатистая коробочка, на дне которой я столько раз эту брошку находила, ещё в восемьдесят шестом, ещё восемьдесят седьмом, и потом, и потом, и вот теперь, в две тысячи двадцать шестом, накануне Лизиной свадьбы.
Лиза мне написала с работы: «Мам, платье забрала, фата шикарная. Брошку взяла бабушкину?» Бабушкину. Тамара Анатольевна, мама Сашки, отдала её мне летом восемьдесят шестого, в Армавире, в их частном доме на Луначарского, под старой тутой, на которой сидели воробьи и обчищали ягоды до самых веток.
Лизе тридцать. Сашке, пятьдесят шесть, как и мне. Завтра он поведёт её к ЗАГСу. Брошка пойдёт со мной, серая, с одним белым камушком, на серебряной филигранной оправе. Та самая.
Лето восемьдесят шестого началось у нас с того, что Сашку и Витька, это его друга, с одной улицы, взяли подсобниками на стройку новой пятиэтажки на Кирова. Возили блоки, разбирали леса, кидали раствор. Бригадир, дядя Володя, обещал по сто рублей на руки за полтора месяца. Для них это были космические деньги. Сашка в первый день пришёл ко мне домой загорелым уже до шеи, в отцовской старой тельняшке, и пах цементом и мылом «Земляничным».
— Юль, я тебе подарок куплю. Серьёзный.
— Серёжный? — переспросила я.
— Не серёжный, а серьёзный. — Он засмеялся. — На день рождения.
День рождения у меня двадцать восьмого августа. До него оставалось почти два месяца, а Сашка уже планировал, это было его. У него мама работала в районной больнице санитаркой, отец в восемьдесят четвёртом, когда нам было четырнадцать, уехал к старшему брату в Тихорецк, у того было своё хозяйство, и помощь нужна была, и так и остался там жить. Тамара Анатольевна одна вела дом, огород и Сашку. Денег на «крутые» подарки не было никогда.
Стройка была для Сашки впервые-серьёзная. Он туда приходил в шесть утра, до жары, выходил в час, и потом они с Витьком отлёживались на лужайке у пруда, выгоревшие макушки, дочерна загорелые плечи, рассказы о том, что заработают.
— Витёк, ты на что копишь? — спрашивал Сашка.
— На мопед. «Карпаты» один тут продаётся, у одного на Армавирской, цена сходная.
— Ты прям спишь и видишь?
— Сплю и вижу. Батя на своём не даёт — говорю «угроблю», а сам угробит. — Витёк сплюнул в траву. — Свой нужен.
Сашка кивал. У него мопеда не было, и идея ему нравилась, но он считал в уме, что после моего подарка ему хорошо бы ещё и копилку завести, мало ли. Юлия, это серьёзно. Но и сам, мужик, надо что-то откладывать.
Я в то лето уехала на месяц к бабушке в станицу Лабинскую, не далеко, но достаточно, чтобы я начала ему писать письма. Сашка писал в ответ, карандашом, на тетрадных листах в клеточку, по два-три за неделю. Я их хранила в плетёной коробке под кроватью, пока мама не нашла и не отдала мне обратно, не открыв, что меня тогда удивило.
Аванс ребята получили в первых числах августа. Тысячу двести рублей на двоих, минус за инструмент, минус за столовку, минус ещё что-то, на руки им вышло восемьдесят шесть Сашке и восемьдесят два Витьку. Они вышли из конторы стройуправления, и Сашка, надо сказать, был довольный, как царь.
— Сейчас тебе купим… что-нибудь. Может, духи. — Сашка пересчитывал на ходу свои купюры, мятые трёхи и двадцатьпятки. — «Быть может». Сейчас в универмаге выкинули, мама говорила.
Витёк рядом не считал. Сел на корточки у тротуара, разложил свои деньги по асфальту, прижал ладонью от ветра.
— Не хватает, — сказал он, поднимая голову.
— На «Карпаты»?
— На «Карпаты». Просили сто пятьдесят. У меня восемьдесят два. Дядька, чьи «Карпаты», ждёт сегодня — он мне обещал. Уже завтра не отдаст.
Сашка вздохнул. Я представляю эту сцену, мне Витёк потом, через сорок лет, в одиннадцатом году на встрече одноклассников, рассказывал.
— Ну сколько надо?
— Восемьдесят, чтобы наверняка. Дядька крепкий, не уторгуешь, может, скинет до семидесяти, но я бы рассчитывал на восемьдесят. — Витёк смотрел в землю. — Саш, ну ты бы… на пару недель. Я через месяц на стройку опять выйду, верну. Или у матери выпрошу. Она даст, у неё сердце доброе.
Сашка молчал секунд двадцать. Потом достал свои восемьдесят шесть рублей, отделил шесть на нос, остальные восемьдесят протянул.
— Бери. На две недели.
— Саш, я тебе… — Витёк сунул деньги в карман и стиснул Сашке плечо. — Ты настоящий друг.
— Веришь?
— Верю.
Они пошли по Кирова в разные стороны, Витёк бегом, чтобы успеть к дядьке, Сашка медленно, потому что в кармане у него теперь было шесть рублей и большая дыра, которой раньше не было.
Подарок Юле? Шесть рублей? Это ни на что не хватало. Это даже на флакон «Быть может» не хватало, он стоил семь с чем-то.
Сашка пришёл домой к матери на Луначарского, сел на табурет в кухне, положил шесть рублей на клеёнку. Тамара Анатольевна посмотрела на сына, на деньги, поняла за минуту. Она вообще быстро понимала, у неё была эта черта работы санитарки, видишь человека и читаешь.
— Витёк попросил?
— Угу.
— На мопед?
— Угу.
— Вернёт?
Сашка помолчал.
— Не знаю, мам. Обещал.
— Ну. Обещал так обещал. — Тамара Анатольевна вытерла руки полотенцем — клетчатым, выцветшим, она такие полотенца всю жизнь любила. — Ну ладно. Тогда пошли.
И повела сына не на улицу, а в комнату, к комоду. У комода она держала свою деревянную шкатулку, тёмное дерево, медная полоска, и буквы «Т. А.», её инициалы, выжженные ещё в шестьдесят пятом, когда они с Сашкиным папой расписались.
В шкатулке у Тамары Анатольевны лежало немного, но всё дорогое. Свадебные серёжки, советский диплом санитарки в красной корочке, открытка от отца с фронта (последняя, других после сорок пятого уже не приходило), пачка фотографий на ленте. И, серая брошка с белым камушком, в простой металлической оправе.
— Эта.
— Это что, мам? — Сашка наклонился. — Какая-то серенькая.
— Серенькая, — кивнула Тамара Анатольевна, — потому что серебро. Серебро темнеет от времени. Сейчас увидишь, как преобразится.
Она пошла в кухню, взяла зубную щётку, насыпала на блюдце зубной порошок «Особый», белый, в синей коробке, макнула, потёрла, помыла под краном. И принесла сыну брошку, блестящую, с чистым белым камушком, который заиграл на свету так, что у Сашки даже поднялась брови.
— Это серебро?
— Серебро. Мне эту брошку дала свекровь, твоя бабушка Лида, на нашу с папой свадьбу. Носить как украшение на блузке. Носила я её, ну, лет двадцать с небольшим. Теперь она тебе. То есть Юленьке твоей.
— Мам, а как же ты?
— Ну, я. — Тамара Анатольевна посмотрела куда-то в окно. — Я уже свою свадьбу отыграла, дочка. То есть сынок. Тьфу. Сашенька, ну ты понял. Подари. Это благородный металл. И благородный знак.
Она достала из комода ещё и синюю бархатистую коробочку, почти новую, тоже из её свадебного приданого, положила брошку внутрь, защёлкнула.
— Вот. Теперь упаковано, как положено. Иди.
Сашка обнял её. Я знаю, что обнял, потому что он мне потом рассказывал, он редко обнимал маму, как и большинство мальчиков шестнадцати лет, и тот раз ему запомнился.
На моё шестнадцатилетие мы собрались у меня в саду под акацией. Подруги Маша и Аня, две из класса. Сашка с Витьком. Мама напекла пирог. Я открыла коробочку, увидела брошку, ахнула. Сразу прикрепила к воротничку моей синей школьной блузки, в которой и встретила гостей. Все говорили, какая красивая. Витёк смотрел и молчал, он тогда ещё не знал, что я знаю, что это было сделано не на его восемьдесят рублей. Я тоже не знала.
Сашка мне ничего не рассказал. Подарок есть подарок.
Витёк пропал. Сначала на неделю, Сашка не звонил, думал, занят с мопедом, катается. Потом ещё неделю, Сашка зашёл к нему домой, мать Витька, Антонина Сергеевна, сказала, что сына нет дома и она не знает, где. Сашка приходил ещё, ещё, ещё. Каждый раз тот же ответ. Иногда, «он спит». Иногда, «вышел». Иногда, просто закрытая дверь.
К октябрю Сашка перестал ходить. Решил, что всё ясно.
— Юль, я тебе скажу одну вещь, только не злись. — Он сидел у меня на лавочке у подъезда, в той же тельняшке. — Я Витьку отдал свои деньги. Все. Он попросил на мопед.
— И что? Не вернул?
— Не вернул. И сам пропал.
— А подарок?
Сашка опустил голову. У меня тогда что-то ёкнуло, не от подарка, а от того, как он молчал.
— Подарок мне мама дала. Свою брошку. Серебряную.
Я тогда посмотрела на свою грудь, у меня тогда брошка не была приколота, я её хранила, надевала только по особому, и почувствовала, как у меня горло набрякло. Не в обиде, не в гневе. В странном таком благодарном тепле, к Тамаре Анатольевне.
— Передай маме, что я ей до конца жизни обязана.
— Ну. Передам. — Сашка тоже молчал.
Зимой я носила брошку на нашем зимнем вечере танцев в актовом, на тёмно-синем платье из ткани, что бабушка из Лабинской мне привезла. Витька не было ни в школе (он перешёл в ПТУ-3 на ремонтника), ни на углу с пацанами, ни во дворе. Сашка по утрам ходил мимо его двора и не смотрел в ту сторону.
А в мае восемьдесят седьмого, в начале мая, перед самыми праздниками, Витёк пришёл сам.
Сашка вышел в чём был, в тренировочных и в майке, и сел с ним на ту же лавочку у подъезда. Мы с моей подругой Машей шли с танцев. Я увидела из-за угла, Маше шепнула: «Не оборачивайся, Витёк вернулся».
Маша всё равно обернулась.
Витёк достал из кармана восемьдесят рублей, мятые, как тогда, и положил Сашке в ладонь.
— Извини, что долго. Так вышло.
— Откуда деньги, Вить? Банк не ограбил?
— Я в армию ухожу, — серьёзно сказал Витёк. — Через неделю. Зимой и весной всё распродавал: велик свой, коньки, лыжи, набор инструмента, костюм, две пары ботинок. Не нужно мне это — два года не понадобится, к возвращению из моды выйдет. Вот и собрал. Хотел до проводов рассчитаться. Чтобы спокойно ехать.
Сашка положил деньги в карман, посмотрел на друга.
— А мопед-то?
Витёк посмотрел вверх, на тутовое дерево, под которым они сидели.
— Так нет мопеда, Саш. Угнали через два месяца. Батя продал, под видом кражи. — Витёк помолчал. — Под пьянку. Я знал. Мать тоже знала. Заявление в милицию не написали — какой милицию писать, когда сам отец. Он две недели пил после. Чуть не сгорел тогда у себя в гараже с керосиновой лампой.
Сашка слушал. Я слушала из-за угла, Маше шипела «тише». Витёк говорил тихо, без злости. Просто рассказывал.
— Ну, а ты прятался?
— Я не прятался, Саш. Я не знал, как зайти. Стыдно было. Я же тебе всё лето обещал — два-три раза в неделю. А тут нечего, и ещё знать, что батя… В общем. Так вышло.
Сашка вытащил восемьдесят рублей из кармана.
— Бери обратно. Поделим хотя бы.
— Нет, Саш. Это твои. Я в армии справлюсь — там и обмундирование, и кормят. Спасибо тебе. И прости.
И всё. Они сидели ещё минут двадцать, говорили о том, в какую часть Витька могут направить (он надеялся, что в Закавказье, туда отправляли соседского Колю, рассказывали, нормально), курили одну сигарету «Космос» на двоих, и я пошла домой, не подходя.
Через неделю мы вместе провожали Витька к военкомату, Сашка, я, Антонина Сергеевна. Витёк был стрижен «под ноль», в куртке-ветровке, с маленьким рюкзачком, в котором лежало мыло, зубная щётка и пачка «Космоса». У военкомата стоял автобус ЛАЗ. Витёк обнял Сашку, и я видела, как у обоих стали мокрыми глаза, и оба отвернулись в разные стороны, чтобы это скрыть.
— Юль, — сказал он мне, протянув руку. — Сашку люби. Он у нас… хороший.
— Я знаю, Вить. Ты возвращайся.
Автобус уехал.
Витёк отслужил, вернулся в восемьдесят девятом, поступил в техникум, потом женился на однокласснице Ире, держит до сих пор маленький автосервис на той же Кирова, где они с Сашкой строили пятиэтажку. Дочь Витька выросла, своих двое внуков. На пятидесятилетии Сашки в двадцать третьем мы все вместе сидели на той же лужайке у пруда, другой уже пруд, в нём теперь рыбу разводят, и пили армянский, который Витёк сам привёз из Еревана, и Витёк смеялся, что серебро темнеет, а Сашка с Юлей нет.
Брошку я вытерла мягкой тряпочкой, вернула в синюю коробочку. Завтра в шесть утра поедем в Краснодар, Лиза там расписывается. Платье у неё длинное, шёлковое, на воротнике, место под брошку. Сашка уже в коридоре с ключами от машины, торопит.
— Юль, едем?
— Едем, Саш.
Я закрыла шкатулку. На крышке, те же буквы «Т. А.», их выжигал Сашин папа в шестьдесят пятом. Тамара Анатольевна давно живёт у старшей дочери в Анапе, мы её видим раз в год на Сашкин день рождения, и я с её свекровью Лидой не знакома была даже, и Сашин папа я только на двух фотографиях видела. А брошка перешла. Через четырёх женщин, Лиду, Тамару, меня, теперь Лизу. Через четыре свадьбы.
И ещё одно. Витёк её увидел тогда, на моих шестнадцати, и понял. Через сорок лет он мне сказал, Юль, я ведь тогда сразу догадался, что эта брошка, не на стройке заработана. Я её узнал, маму Сашки помнил с детства, у неё на восьмое марта она всегда её носила, на чёрной кофте. Помнишь? Я тогда хотел зайти, отдать, чтобы Сашка не выкручивался. Но мне самому нечего было отдать. Я и так был должен.
Простили бы другу, который девять месяцев молчал и оказался жертвой собственного отца? Сашка простил тогда же, на лавочке. Я тоже простила, но мне понадобилось больше времени, чтобы понять, что прощать там было нечего. Если зацепила эта история, подпишитесь: у меня в шкатулке таких ещё немало. Каждая брошка о чём-то рассказывает, если уметь слушать.