Рассказ.Глава 2.
Утро стояло жаркое, душное. Бабка Аграфена вышла на крыльцо раньше всех, оглядела небо.
— Гроза будет, — сказала она ни к кому.
— К вечеру. Пчёлы вон как носятся.
Петька уже в сарае задавал корм лошади. Мерин Гнедой тыкался мордой в ладонь, фыркал.
Петька похлопал его по шее.
— Потерпи, милый. Вечером напою.
Из дома вышел Пётр Ильич, щурясь на солнце.
— Петька, сегодня выпасать погонишь. Стадо за реку пойдёт, со своими держись.
— А чего я? — спросил Петька, выходя из сарая.
— Выпасать Тереха Толстого работа. Он пастух.
— Терех ногу повредил вчера. Ногу, говорю,повредил.
За него кому-то надо.
— А что-ли я должен?
— Ты. Бери кнут и гони.
Петька вздохнул, но спорить не стал.
Значит, выпасать —будет , выпасать.
Он надел старые порты, сапоги, накинул на плечи дерюгу — дождь может. Бабка сунула в мешок краюху хлеба, две варёных картофелины, кружку.
— К Гнедому не садись, — сказала она.
— С утра не поен, взопреет.
— Знаю, — ответил Петька.
Выгнали стадо за околицу — коровы, тёлки, пара бычков. Петька шёл сбоку, посвистывал, иногда щёлкал кнутом. Солнце поднялось уже высоко, припекало.
На мосту через Захаровку он встретил Таньку.
Та гнала свою Зорьку — бурую корову с белым пятном на лбу.
— Ты чего? — спросил Петька, приостанавливаясь.
— А чего? — ответила Танька. — Отец велел.
Терех-то ногу наступил. Вот и гоню.
— И я из-за этого.
Они пошли рядом. Корова шла спокойно, жевала жвачку. Танька прутиком погоняла её сзади.
— Жарко, — сказала она, вытирая лоб.
— У реки прохладней. Там и встанем.
За рекой, на лугу, уже паслось чужое стадо — фроловские, кировские, чьи-то ещё. Петька отогнал своих подальше, к берёзовой роще. Там была тень и ручей.
— Садись, — сказал он Таньке, бросая дерюгу на траву.
Она села, вытянула ноги, сняла платок.
— Ну и денёк, — сказала она.
— Аж дышать нечем.
Петька сел рядом, но не близко. Пошевелил траву, нашёл травинку, зажевал.
— Скучно, — сказал он.
— Чего?
— На выпасе скучно. Сиди и смотри, чтоб не разбежались.
— А ты книжку возьми, — сказала Танька.
— Я вон Лермонтова взяла.
Она достала из мешка тонкую потрёпанную книжку. Петька посмотрел на корешок.
— Дай сюда.
— Ты читал?
— Нет. В школе не проходили ещё.
Она протянула. Он раскрыл наугад, прочитал про себя, потом вслух:
– Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом.
Что ищет он в стране далёкой?
Что кинул он в краю родном?
Остановился, поднял глаза.
— Хорошо, правда?
— Хорошо, — сказала Танька тихо. — Только грустно.
— Грустно, — согласился Петька.
Он закрыл книжку, вернул. Сидели молча. Вдалеке мычала корова. Где-то над лугом жаворонок пел.
— Петь, — сказала Танька вдруг. — А ты правда на меня в школе смотрел?
Он покраснел, замялся.
— Не знаю, — сказал он. — Может, и смотрел.
— А чего?
— А ты красивая, — выпалил он и сам испугался своей смелости.
Танька не ответила. Отвернулась, начала теребить платок. Но не ушла.
В полдень они перегнали стадо к воде. Коровам в жару надо пить. Петька пошёл к ручью, набрал в кружку, принёс Таньке.
— Пей, — сказал.
Она выпила, облизнулась.
— Холодный. Хороший.
Петька сел рядом. Теперь ближе.
Колено почти касалось её юбки. Он смотрел на реку, на воду, на стрекоз, которые летали низко.
— Айда купаться? — предложил он вдруг.
— Ты что, с ума сошёл? — она засмеялась. — Люди же кругом.
— А мы за кусты.
Танька покраснела, ударила его по плечу.
— Дурак ты, Петька Пчёлкин. И не стыдно?
— А чего стыдно? — улыбнулся он.
— Я ж не голый. В портах.
— Ну и дурак, — сказала она, но не рассердилась.
Всё равно не пошли.
Сидели в тени берёз, слушали, как шумит река. Иногда Танька поглядывала на него — быстро, украдкой. Петька чувствовал эти взгляды, но делал вид, что не замечает.
К вечеру, когда жара спала, пригнали стадо обратно. Танька свернула к своей улице, Петька — к своей.
— Завтра тоже Терех не выйдет? — крикнул он ей вслед.
— Может, и не выйдет, — ответила она. — У него нога распухла.
— Тогда жди меня на мосту.
Она махнула рукой и скрылась за поворотом.
Дома Петьку встретила бабка:
— Ну как? Не разбежались?
— Не разбежались, — сказал он, скидывая сапоги.
— А Таньку Липтунову видел?
Петька остановился, на секунду замер.
— Видел, — сказал он нехотя.
— И чего?
— А ничего. Корова у них Зорька, мы вместе пасли.
Бабка хитро прищурилась, но ничего не сказала. Только пошла к печи, загремела чугунами.
Настасья вышла из горницы, посмотрела на сына.
— Устал? — спросила она.
— Нормально, — ответил Петька. — Мам, у нас есть молоко?
— А что?
— Да так. Таньке обещал дать. Зорька у них не дойная.
Настасья улыбнулась, пошла в погреб, принесла кринку.
— Держи. Отнеси вечером.
Петька взял кринку, поблагодарил.
Пётр Ильич сидел на завалинке, курил. Увидев сына с молоком, спросил:
— Кому это?
— Таньке Липтуновой. У них корова не доится.
Отец промолчал. Только дым выпустил носом.
Петька понял, что отец вспомнил своё — как бегал к Надьке, как оставлял мать одну. Но ничего не сказал.
Вечером Петька пошёл к Липтуновым. Танька вышла на крыльцо, взяла кринку.
— Спасибо, — сказала она тихо.
— Завтра на мосту? — спросил Петька.
— На мосту, — ответила она.
И он ушёл, насвистывая. На душе было легко и радостно, хотя он сам не знал почему.
Дома бабка уже постелила, лампадку зажгла.
— Ну что, — сказала она, когда Петька переступил порог. — Отнёс?
— Отнёс.
— Ну и ладно. У нас с тобой порядок. А порядок — это главное.
Петька лёг на полати, укрылся. За стеной вздыхал отец, ворочалась мать. Бабка шептала молитву. Где-то далеко за рекой погромыхивало — гроза приближалась.
«Завтра, — подумал Петька. — Завтра опять выпасать. И Танька придёт».
И уснул с улыбкой.
****
На мосту Петька ждал с самого утра.
Солнце только поднялось, туман ещё стоял над рекой. Он пришёл раньше, сел на перила, свесил ноги.
В руке — прутик, хлестал по воде.
Танька появилась через полчаса. Без платка, с распущенными волосами
. Шла быстро, сердито.
— Опоздала, — сказал Петька.
— Не опоздала. Ты рано пришёл.
Он спрыгнул с перил, пошёл рядом.
Корова у Таньки сегодня была не Зорька, а чужая — рыжая, с обломанным рогом.
— А где Зорька?
— У отца на подворье. Доится.
Пошли за реку. Петька пытался заговорить, но Танька отвечала односложно, не глядя.
У ручья, когда стадо разбрелось по лугу, она села на траву, отвернулась.
— Ты чего? — спросил Петька.
— Ничего.
— Злая?
— Не злая.
— А чего тогда молчишь?
Танька резко повернулась к нему. Глаза блестели — то ли от солнца, то ли от слёз.
— А чего ты вчера Соньке Фроловой улыбался?
Весь вечер у неё на крыльце сидел?
Петька опешил.
— Какой Соньке?
Я у Фроловых был, петуха нашего ловил.
Бабка послала. А она вышла, спросила чего-то.
Я и улыбнулся. Вежливо.
— Вежливо! — Танька вскочила. — Я видела, как ты вежливо. И она видела.
И все видели.
— Ты чего выдумываешь? — Петька тоже встал.
— Ничего я с ней не сидел.
Пять минут поговорил и ушёл.
— Пять минут! А я ждала. Мы же договорились вечером на мосту.
— Я пришёл. Тебя не было.
— Потому что ты к Соньке ходил!
— Да нет же!
Ссора разгоралась. Петька чувствовал, как закипает злость. Он не любил, когда его обвиняли в том, чего он не делал. Вся семья такая — и отец, и мать, и бабка.
Только там он молчал. А тут не выдержал.
— Ты ревнуешь, что ли? — спросил он грубо.
Танька покраснела, задохнулась.
— Я? К тебе? Да ты кто такой, Пчёлкин?
Пятнадцатилетний оголец. На год младше. А ведёшь себя как маленький.
— Какой есть, — сказал Петька глухо.
— А ты, если старше, то веди себя умнее.
— Умнее? — Танька шагнула к нему. — Да ты бы хоть раз слово доброе сказал, а то всё молчишь, молчишь. Как пень.
— А ты говоришь много, — сказал Петька. — И неправду.
— А вот тебе правда: надоел ты мне. Понял?
Иди к своей Соньке.
Петька постоял секунду. Посмотрел на неё — красную, злую, красивую. Потом повернулся и пошёл прочь.
Быстро, широкими шагами.
Через луг, к мосту.
— Петька! — крикнула Танька. — Петька, стой!
Он не оглянулся. Перешёл мост, свернул к лесу, пропал из виду.
Танька осталась одна. Села на траву, уткнулась лицом в колени.
Плечи её вздрагивали.
Корова мычала. Солнце поднималось выше.
На лугу было пусто и тихо.
Петька шёл и сжимал кулаки. «Ишь ты, — думал он. — Старшая. Ревнует, а сама врёт». Ему было обидно.
До слёз обидно, но он не плакал — не умел.
Только челюсть сжал, и всё.
Дома он хлопнул калиткой, прошёл во двор. Бабка выскочила на крыльцо.
— Ты чего рано? Стадо где?
— Не знаю, — бросил Петька.
— Пусть пасётся.
Бабка хотела спросить ещё, но увидела его лицо — и замолчала. Только покачала головой, ушла в избу.
Петька залез в сарай, сел на сено. Сжал колени руками.
Сидел долго, смотрел в одну точку. В щель пробивался солнечный луч, плясали пылинки.
Вошла Настасья. Села рядом, не говоря ни слова.
— Мам, — сказал Петька через минуту.
— А ты батьку за что простила?
Настасья помолчала. Потом ответила тихо:
— А его прощать не за что было.
Он сам себя не простил.
Петька поднял голову.
— А если человек неправ, а не просит прощения?
Его прощать?
— Его жалеть надо, — сказала мать.
— И себя не изводить.
Она погладила его по голове, встала, вышла.
Петька остался один. В сарае пахло сеном, лошадиным потом и старым деревом. Где-то за стеной бабка ворчала на отца.
Обычная жизнь.
А на душе скребли кошки.
К вечеру он вышел из сарая. Бабка сразу к нему:
— Поешь.
— Не хочу.
— Тогда иди сена принеси.
— Принесу.
Он взял вилы, пошёл на задворки. Ворошил сено, укладывал в копны. Работал зло, быстро. Пот лил градом, но он не останавливался.
С крыльца смотрел Пётр Ильич. Молчал, курил. Потом сказал:
— Из-за девки, поди?
Петька не ответил.
— И я из-за девки, — сказал отец тихо. — Только моя девка была чужой. А твоя — своя. Ту прощать можно. А чужую — нет.
Петька остановился, опустил вилы.
— Чем прощать, — сказал он глухо,
— лучше бы не ссориться вовсе.
— Не ссориться не получается, — усмехнулся Пётр Ильич горько. — Такова жизнь.
И ушёл в избу.
Ночью Петька долго не мог уснуть.
Лежал на полатях, смотрел в потолок. Лампадка горела ровно, пахло ладаном.
Где-то за стеной всхлипывала бабка во сне.
«Завтра, — думал Петька. — Завтра пойду на мост. Если придёт — ладно.
Нет — значит, нет».
А в голове стояло: как она крикнула «Петька, стой!». И как он не обернулся.
И от этого было так тоскливо, что хоть волком вой.
Но он не выл. Он лежал и ждал утра.
*****
Настасья вышла из дому затемно.
Петька спал на полатях, Пётр Ильич храпел на печи, бабка возилась за перегородкой.
Никто не видел.
Она накинула старый полушалок, вышла во двор.
Роса уже выпала, трава блестела. Куры спали на насесте, петух Никанор дремал под крыльцом.
Тишина.
Настасья пошла полем. Не к реке, не на покос — а куда глаза глядят. Шла медленно, ступая босиком прямо по росе.
Холодно, но она не замечала.
Солнце ещё не взошло, но край неба уже розовел.
В поле пахло вереском — горько, терпко, по-осеннему, хотя до осени было далеко. Где-то в низине кричала выпь.
Одиноко, тоскливо.
Она остановилась на пригорке, там, где в прошлом году они косили вдвоём с Петром.
Хорошее было время. Или не хорошее?
Она уже не помнила. Всё перемешалось — и счастье, и боль, и обида, и надежда, и снова боль.
Присела на траву. Руки положила на колени.
Посмотрела вдаль — там, за полем, лес, за лесом — ничего.
Пустота.
И заплакала.
Тихо, не всхлипывая. Просто слёзы текли по щекам, падали на траву, смешивались с росой. Она не вытирала. Зачем?
Всё равно никто не увидит.
Сорок лет. Половина жизни. А что она видела?
Как мать умирала — тогда ей было двадцать.
Как отец сгорел за месяц от чахотки — двадцать два.
Как вышла замуж за Петра — любила ведь, любила. И как он пил, и как бил, и как уходил по ночам к Надьке.
Та самая Надька, с которой они в девках подругами были, вместе на вечёрки бегали, вместе платки меняли.
А потом Надька стала чужой. И Пётр стал чужим.
И всё вокруг стало чужим.
Она осталась одна. С сыном. Петька — свет в окошке. Смышлёный, заботливый, молчаливый. В неё пошёл — не в отца. Слава богу.
Но она помнила, как Пётр однажды замахнулся на Петьку — тогда ещё маленького, лет пяти. За что? За шум, что ли?
И она заслонила сына собой. И получила.
А Петька плакал, обнимал её, целовал разбитую губу.
С тех пор он стал серьёзным, не по годам. Всё видел, всё помнил. Спасибо ему.
И жалко его до боли.
Теперь Пётр не пьёт. Не бьёт. Не ходит к Надьке.
Но не потому, что одумался, не потому, что её, Настасью, полюбил.
А потому что Надька нашла городского, с мотоциклом. И Пётр остался не у дел. Сидит, молчит, сохнет.
Любит ту — не её.
Вот и вся жизнь.
Настасья подняла голову, посмотрела на небо. Звезды гасли, светало.
— Господи, — прошептала она, — за что?
Или я хуже других?
Вереск пах горько, и этот запах смешивался с росой, с мокрой землёй, с её слезами.
Она просидела так с час. Может, больше.
Потом встала. Ноги затекли, платье промокло до колен. Вытерла лицо подолом, поправила платок.
Посмотрела на восток — солнце уже показалось из-за леса, золотое, яркое. Хорошо.
Только ей не хорошо.
— Всё, — сказала она вслух. — Довольно.
И пошла назад.
Дома уже проснулись. Бабка гремела ухватами, Пётр Ильич пил чай на лавке, Петька выносил из сарая косу.
— Ты где была? — спросила бабка, увидев сноху.
— Поле обошла. Рожь глядела.
— В такую рань?
— В такую.
Бабка хотела спросить ещё, но заметила красные глаза. И замолчала. Только вздохнула, пошла к печи.
Петька взглянул на мать. Быстро, остро. Увидел припухшие веки, мокрые виски. Но ничего не сказал.
Он умел молчать.
— Мам, — только и спросил он. — Ты завтракать будешь?
— Буду, сынок, — ответила Настасья.
— Сейчас только умоюсь.
Она вышла на крыльцо, зачерпнула из кадки воды. Умылась, вытерлась рушником. Смотрела в воду, на своё отражение — морщины у глаз, седина в косе.
Сорок лет. А кажется — постарела.
Вернулась в избу, села за стол. Пётр Ильич подвинул ей кружку молока, не глядя.
— Пей, — сказал.
— Спасибо, — ответила.
Петька ел молча, украдкой поглядывая на мать. Он знал. Не знал, что случилось, но знал — плакала.
И сердце его сжималось.
После завтрака он вышел вслед за матерью на крыльцо.
— Мам, — сказал он тихо. — Ты это… если чего, я рядом.
Настасья обняла его, прижала к себе. Он был уже выше её, но она всё равно чувствовала его детство — родное, ушедшее.
— Спасибо, сынок, — прошептала она.
— Ты у меня один. Мой мужчина .
— Знаю, — сказал Петька.
Бабка выглянула из сеней, прищурилась.
— Чего обнимаетесь с утра? Бегите работайте.
— Идём, мам, — сказала Настасья, отпуская сына.
Пошли по двору — каждая к своему. А на поле, за огородом, всё так же горько пах вереск. И никто не знал, сколько ещё продлится это лето. И никто не знал, что будет потом.
Только Настасья чувствовала — что-то кончилось. И ничего хорошего уже не будет. Или будет? Она не знала. И боялась узнать.
Конец второй главы .
Глава 3