Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Валерий Коробов

Смоляная петля - Глава 2

Три дня и три ночи Пелагея провисела между жизнью и смертью. Варвара сбилась со счета, сколько раз ей казалось, что старуха уже не дышит. Подходила, склонялась над нарами, вслушивалась — и всякий раз находила слабое, нитевидное дыхание, которое то пропадало совсем, то возвращалось, упрямое, как сама Пелагея. Жар то отпускал, и тогда больная затихала, проваливаясь в глубокий, почти спокойный сон, то накатывал новой волной, и она снова металась, бредила, выкрикивала бессвязное. Глава 1 На второй день Варвара добила остатки зайчатины. Бульон, который она варила из костей, процеживала и поила Пелагею с ложки, закончился еще раньше. В зимовье стало голодно и холодно — дрова из той единственной вязанки, что нашлась в углу, подошли к концу, и теперь приходилось ходить за сушняком в лес, проваливаясь по колено в подтаявший снег. Она приносила охапки мокрых веток, сушила их у печи, а потом жгла — дымные, шипящие, дающие больше чада, чем тепла. Спала урывками. Ела то, что удавалось найти: прошло

Три дня и три ночи Пелагея провисела между жизнью и смертью.

Варвара сбилась со счета, сколько раз ей казалось, что старуха уже не дышит. Подходила, склонялась над нарами, вслушивалась — и всякий раз находила слабое, нитевидное дыхание, которое то пропадало совсем, то возвращалось, упрямое, как сама Пелагея. Жар то отпускал, и тогда больная затихала, проваливаясь в глубокий, почти спокойный сон, то накатывал новой волной, и она снова металась, бредила, выкрикивала бессвязное.

Глава 1

На второй день Варвара добила остатки зайчатины. Бульон, который она варила из костей, процеживала и поила Пелагею с ложки, закончился еще раньше. В зимовье стало голодно и холодно — дрова из той единственной вязанки, что нашлась в углу, подошли к концу, и теперь приходилось ходить за сушняком в лес, проваливаясь по колено в подтаявший снег. Она приносила охапки мокрых веток, сушила их у печи, а потом жгла — дымные, шипящие, дающие больше чада, чем тепла.

Спала урывками. Ела то, что удавалось найти: прошлогоднюю бруснику из-под снега, кислую и водянистую, горьковатые березовые почки, которые заваривала кипятком вместо чая. Один раз повезло — нашла под старой елью беличью кладовую с тремя шишками, полными орешков. Лущила их весь вечер, дрожащими от слабости пальцами, и делила поровну: половину съела сама, половину растолкла в кашицу и скормила Пелагее.

На третий день ей пришлось выйти с обрезом снова. Заяц кончился, сала осталось на донышке — граммов пятьдесят, не больше. Она понимала: еще один такой день, и у нее не будет сил даже на то, чтобы дойти до леса. Мышцы уже сейчас ныли от слабости, перед глазами то и дело плыли темные круги, а голова была тяжелой, как после долгой болезни. Но выбора не оставалось. Либо дичь, либо голодная смерть — медленная, неотвратимая.

На этот раз удача отвернулась. Она пробродила по лесу часа четыре, исходила все окрестные поляны, но не нашла ни одного свежего следа. Зверье словно вымерло — или, что вернее, ушло повыше, подальше от большой воды. Варвара уже совсем отчаялась, когда на обратном пути заметила на старой березе стайку тетеревов. Черные птицы сидели на голых ветках нахохлившись, неподвижные, похожие на наросты. Она подобралась поближе, прячась за стволами, и, почти не целясь, выстрелила из обреза. Грохот — и одна птица камнем рухнула в снег. Остальные сорвались с веток с оглушительным хлопаньем крыльев, закладывая вираж над лесом.

Второй патрон. Второй выстрел. Остался один.

Тетерева хватило еще на день. Она ощипала его прямо у зимовья, развела костерок и запекла мясо на углях — жесткое, пахнущее дымом и хвоей, но это была еда. Настоящая еда. Пелагея съела кусочек, потом другой, и к вечеру ее щеки чуть порозовели. Жар спал окончательно — она лежала мокрая от пота, слабая, как новорожденный котенок, но в сознании.

Варвара смотрела на нее и не знала, что чувствует. После того ночного разговора что-то сдвинулось внутри — незаметно, но бесповоротно. Она все еще ненавидела Пелагею. Но эта ненависть больше не была простой, как раньше. Теперь к ней примешивалось что-то еще — горькое, неудобное, похожее на нежелание знать то, что она теперь знала.

На пятый день паводок пошел на убыль.

Варвара заметила это утром, выйдя к берегу за водой. Еще вчера протока ревела, зажатая между скал, а сегодня ее голос понизился — вода все еще неслась быстро, но уже не заливала подножия прибрежных сосен. Обнажилась полоса мокрой гальки, на которой блестели лужицы, а в них запуталась прошлогодняя листва и мелкие ветки. Варвара постояла на берегу, вдыхая влажный весенний воздух. Пахло тиной, смолой и чем-то новым — может быть, первой травой, которая где-то там, под снегом, уже начинала пробиваться.

Она вернулась в зимовье. Пелагея сидела на нарах — впервые за пять дней. Осунувшаяся, седая, но с ясными глазами. Она смотрела на Варвару и молчала. Молчание это было особенным — не враждебным, как раньше, но и не дружеским. Выжидательным.

— Вода спадает, — сообщила Варвара, не зная, что еще сказать. — Через пару дней, может, вернемся.

Пелагея кивнула, не сводя с нее глаз.

— Ты... — начала она и запнулась. — Ты зачем меня спасала, Варька? Зачем через протоку тащила? Зачем кормила с ложки, когда сама голодная сидела?

Варвара пожала плечами, отвернулась, сделав вид, что поправляет дрова в печи. Вопрос застал ее врасплох, хотя она ждала его с того самого момента, как Пелагея пришла в себя. Она и сама не знала ответа. Вернее, знала, но не могла облечь в слова — слова получались фальшивыми, какими-то книжными, не про тайгу.

— Не знаю, — сказала она наконец. — Так получилось.

— Врешь, — тихо, почти ласково произнесла Пелагея. — Ты, Варька, никогда врать не умела. Все у тебя на лице написано. Ты же меня ненавидишь — я знаю. Ты полгода со мной в одной избе сидела и смотрела так, что у меня внутри все леденело. А теперь — спасла. Почему?

Варвара резко обернулась. Глаза ее блеснули — не от слез, от злости.

— А ты как думаешь? Думаешь, простила? — она усмехнулась криво, недобро. — Может, и простила бы, если бы ты мне сразу все рассказала. В тот же день, когда они приехали. В тот же час. А ты молчала. Полгода молчала. Каждый день смотрела на меня и молчала.

Пелагея выдержала взгляд, не опустила глаз. Потом медленно, словно каждое движение давалось ей с болью, полезла за пазуху, в потайной карман, пришитый изнутри к ватной телогрейке. Достала что-то завернутое в промасленную тряпицу. Протянула Варваре.

— Вот. Читай.

Варвара взяла сверток. Развернула. Внутри была тетрадь в клеенчатой обложке, истрепанная, с загнутыми уголками. Она открыла ее и увидела неровные строчки, выведенные химическим карандашом — где-то бледные, почти исчезнувшие, где-то жирные, с нажимом. Почерк Пелагеи — она узнала его по обходным ведомостям, которые они заполняли вместе.

Это был дневник.

— Читай, — повторила Пелагея. — Я его с того самого дня веду. С того, как все случилось. Хотела тебе раньше показать — не решалась. А теперь... теперь читай. Я пока посплю.

Она отвернулась к стене, натянула тулуп до подбородка и затихла. Варвара осталась сидеть с тетрадью в руках, чувствуя, как гулко колотится сердце. За окнами зимовья сгущались сумерки. В печи потрескивали дрова, отбрасывая на бревенчатые стены пляшущие тени. Она зажгла лучину, подсела ближе к огню и открыла первую страницу.

«15 сентября 1933 года.

Сегодня они убили Ивана Крутова. Я своими руками подписала ему приговор, хоть и не знала этого, когда выводила буквы на бумаге. Варька еще ничего не знает — стоит у окна, ждет. Она думает, он вернется. Всегда возвращался, а теперь не вернется. Как мне ей сказать? Какими словами? Я тридцать лет в тайге живу, а слов таких не знаю».

Варвара перевернула страницу. Пальцы дрожали, строчки плыли перед глазами.

«20 сентября.

Варька не разговаривает. Смотрит на меня и молчит. Лучше бы кричала. Лучше бы посуду била, как в первый день. Молчание — страшнее. Сегодня ночью слышала — она плакала. Завтра пойду к Митрофанову. Скажу, что донос был ложный. Пусть меня забирают. Может, отпустит».

Страницы мелькали одна за другой. Короткие записи, наспех набросанные дрожащей рукой, иногда с перерывами в несколько дней. Пелагея писала о том, как ходила к Митрофанову, как он высмеял ее, пригрозил, что и ее посадят, и Варвару за компанию — жену врага народа, с ней разговор короткий. О том, как пыталась найти людей, которые знали правду, и натыкалась на глухую стену молчания. Никто не хотел связываться.

«5 ноября.

Сегодня дед Ефим с Верхнего стана сказал Варьке. Я видела — он отвел ее в сторонку и долго говорил, руками размахивал, спьяну. Варька после этого на меня так посмотрела... Лучше бы ударила. Я думала — убьет. А она ничего не сделала. Только перестала со мной разговаривать. Совсем. Теперь мы как чужие».

Варвара читала, не в силах оторваться. Дневник был исповедью — сбивчивой, полной отчаяния и запоздалого раскаяния. Пелагея писала о сыне — о том, как получила от него весточку через случайного охотника, как он прячется под Красноярском, голодает, боится каждого стука в дверь. Писала о том, что Митрофанов действительно знал о нем, действительно угрожал — и это была не выдумка, не оправдание. Она описывала их разговор в подробностях, теми самыми словами, которые он говорил, — от них веяло подлинностью, которую не подделаешь, даже если бы очень захотелось.

«12 декабря.

Сегодня я поняла: я трусиха. Не потому написала донос, что мне сына жалко было. Или не только поэтому. Я просто испугалась. За себя испугалась. Они бы меня в лагерь отправили, а я лагеря не переживу — старая уже. Вот и сломалась. Господи, прости меня, если ты есть. Я знаю, что мне нет прощения. Но я хочу, чтобы Варька когда-нибудь узнала правду. Не для того, чтобы простила — такого не прощают. А для того, чтобы поняла: я не со зла. Со страха. А страх — он хуже зла. Зло хоть осознанное, а страх — как болото: затягивает, и не выберешься».

Варвара отложила тетрадь. Лучина догорала, в зимовье наползала тьма. Она подбросила в печь еще полешек — последних, больше не было, завтра опять идти за дровами. Взглянула на Пелагею. Та лежала, свернувшись калачиком, укрытая тулупом с головой. Плечи ее мелко вздрагивали — то ли во сне, то ли она беззвучно плакала.

Варвара снова взяла дневник. Оставалось еще несколько страниц — последние записи, сделанные уже в день паводка. Она поднесла тетрадь ближе к огню.

«2 апреля 1934 года.

Вода поднимается. Варька говорит, надо уходить в зимовье. Я знаю — она ждет, что я умру. Может, надеется. Я бы на ее месте тоже надеялась. Если я умру, ей станет легче — не надо будет каждый день видеть перед собой ту, что погубила ее мужа. Может, так будет правильно. Может, это будет справедливо.

Но я не хочу умирать. Я хочу еще пожить — хоть немного. Хочу увидеть сына. Хочу увидеть, как Варька когда-нибудь... нет, не простит. Просто улыбнется. Хотя бы раз. Без ненависти».

Это была последняя запись. Варвара закрыла тетрадь и долго сидела, глядя на угасающие угли. В голове был хаос — обрывки мыслей, воспоминаний, чувств, которые она не могла разложить по полочкам.

Значит, Митрофанов. Значит, не просто донос по собственной воле — угрозы, шантаж, страх. Значит, Пелагея не врала — по крайней мере, в главном. Но от этого было не легче. Ваня все равно погиб. И та, что сейчас лежала на нарах, была причастна к его гибели — пусть не как убийца, но как соучастница. Как человек, который испугался и сломался. Который выбрал жизнь сына и свою собственную, а чужую — отдал.

Варвара думала о том, что сделала бы она сама на месте Пелагеи. Если бы ей пригрозили — не за себя, за Ваню. Если бы сказали: напишешь — он, может быть, выживет, успеет скрыться. А не напишешь — сгниете оба. Что бы она выбрала?

Она не знала ответа. И от этого было страшнее всего.

С этой мыслью она и уснула — прямо у печи, на чурбачке, положив голову на руки. Ей снилась протока — черная, ревущая, и лодка, которая неслась прямо на скалу, а на корме сидела Пелагея и кричала беззвучно, разевая рот, как рыба. И Варвара гребла, гребла изо всех сил, но лодка не слушалась, и скала приближалась, и в последний момент она поняла, что это не скала, а лицо — огромное, каменное лицо Митрофанова, и оно улыбалось.

Она проснулась в холодном поту. За окнами брезжил серый рассвет. Печь погасла. Пелагея на нарах дышала ровно, спокойно — впервые за много дней. Кризис миновал. Она будет жить.

Варвара встала, потянулась, разминая затекшие плечи. Накинула ватник, взяла топорик и вышла наружу — за дровами. Проходя мимо наров, она на секунду задержалась. Посмотрела на спящую Пелагею, на ее осунувшееся лицо, на седые волосы, разметавшиеся по грязной наволочке. И вдруг поймала себя на том, что больше не хочет ее смерти.

Это было странное чувство — облегчение пополам с горечью. Словно она отпустила что-то тяжелое, что тащила на себе полгода, но вместе с тяжестью ушла и ясность. Раньше все было просто: вот зло, вот добро, вот предательница, вот жертва. Теперь — сплошная серость, как весеннее небо над тайгой. Полутона, оттенки, недоговоренности.

Она вышла на воздух. Снег осел еще сильнее, на пригорках показались первые проплешины бурой прошлогодней травы. В лесу звонко, радостно пересвистывались пичуги. Где-то далеко, на Ржавке, треснул лед — глухо, протяжно. Весна вступала в свои права.

Варвара вздохнула полной грудью и пошла вверх по склону, туда, где под кедрами еще лежал сухой валежник. Нужно было жить дальше. А как — она пока не знала. Но теперь, впервые за полгода, ей казалось, что она сможет это понять.

***

Дорога домой оказалась куда легче, чем побег.

Варвара гребла размеренно, без прежнего отчаяния. Протока, еще неделю назад ревевшая бешеным зверем, теперь успокоилась, обмелела, обнажив по берегам полосы рыжей гальки и перекрученные корни подмытых сосен. Вода все еще была мутной, но течение ослабло настолько, что лодка шла ровно, без рывков, послушная каждому движению весел. Солнце, уже почти теплое, дробилось на воде золотыми чешуйками. Пахло мокрой корой, речной свежестью и оттаявшей землей.

Пелагея сидела на корме, прямая, как жердь, закутанная в старый тулуп. За пять дней, что прошли с тех пор, как жар отпустил, она почти не изменилась внешне — такая же худая, седая, с заострившимися скулами. Но внутри что-то переменилось. Это Варвара чуяла, как чуют перемену погоды: по едва уловимым приметам, по взглядам, которые Пелагея бросала на нее украдкой. Она больше не старалась командовать. Говорила мало и только по делу. А если и открывала рот, то в голосе ее звенела непривычная, какая-то просительная нотка. Не заискивание — другое. Скорее, робкая благодарность, которую она не умела выразить словами.

Варвару это раздражало. Ей было проще, когда Пелагея приказывала. Тогда можно было злиться, огрызаться, хлопать дверью. А теперь — не на что злиться. Старуха сама себя наказала так, что никакая Варварина ненависть не сравнилась бы.

— Весла не мочи, — негромко сказала Пелагея, когда Варвара слишком глубоко зачерпнула правым. — Здесь мель, на прошлой неделе еще коса была.

Варвара кивнула, поправила гребок. Они миновали прижим — теперь он выглядел почти безобидно, мокрая скала, о которую тихо плескалась вода, — и вышли на широкую заводь. Отсюда до кордона оставалось с полверсты. Уже видна была верхушка старой сосны, что росла у ворот, и край крыши, темневший среди голых еще берез.

Сердце у Варвары защемило. Дом. Тот самый дом, где она была счастлива, где любила Ваню, где засыпала под его тяжелую, пахнущую смолой руку. И тот самый дом, где она узнала о предательстве и где полгода грызла себя ненавистью. Что ждало их теперь, после всего, что случилось у зимовья? Она не знала. Знала только, что возвращается на пепелище — пусть не в прямом смысле, но внутри у нее все выгорело дотла, и на этой золе еще предстояло что-то строить.

— Дымит, — вдруг сказала Пелагея и подалась вперед, вглядываясь в даль. — Глаза у меня старые, но... Варька, глянь. Над избой дым.

Варвара бросила весла, резко обернулась. И верно: над крышей кордона вилась тонкая, едва заметная струйка сизого дыма. Не туман, не испарения — настоящий печной дым. Кто-то был в избе. Кто-то топил печь.

— Кто там может быть? — прошептала она, чувствуя, как холодок пробегает по спине.

Вариантов было немного. Либо кто-то из лесхоза добрался до кордона проверить, живы ли они, либо бродяги, либо... Митрофанов. При мысли о лесничем ее передернуло. Если он там, если он решил, что они утонули, и теперь хозяйничает в их избе, заметает следы, роется в вещах...

— Правь к берегу, — сказала она Пелагее, хотя та и не держала весел. — Только тихо. Без плеска.

Она взялась за весла и повела лодку не к привычному месту, а левее, где над водой нависали ветлы. Там, в тени, можно было причалить скрытно. Лодка мягко ткнулась носом в илистое дно. Варвара выпрыгнула первой, накинула канат на корягу, помогла Пелагее выбраться. Та ступала неуверенно, хваталась за Варварино плечо, но молчала — тоже понимала: шум сейчас ни к чему.

— Обрез, — сказала Варвара. — У тебя силы хватит?

— Хватит, — Пелагея взяла оружие. — Я в сенях постою. Если что — пальну в потолок. В тайге выстрел далеко слыхать.

Варвара кивнула, поправила топорик за поясом. Пошли не по тропе, а задами, через разлившийся огород, где вода уже сошла, оставив после себя слой вонючего ила и дохлую рыбу, запутавшуюся в прошлогодней ботве. Ноги вязли, скользили. Варвара двигалась почти бесшумно, как учил Ваня: ступать на полную ступню, центр тяжести низко, не ломать веток. Пелагея, как ни странно, не отставала. Тайга и болезнь высосали из нее силы, но не умение.

У бани задержались. Отсюда до избы было саженей десять. Варвара выглянула из-за угла. Крыльцо подсохло, на перилах висело чье-то тряпье — не их. Мужская рубаха. Варвара знала каждую свою вещь и каждую Пелагеину, а эту рубаху видела впервые.

Она махнула Пелагее: жди здесь. Сама, пригибаясь, прокралась вдоль стены к окошку. Стекло было мутным, закопченным, но разглядеть можно. Внутри горела лучина, кто-то сидел за столом спиной к окну. Мужчина. Широкие плечи, темные волосы, засаленная телогрейка. Он хлебал что-то из миски, низко наклонив голову.

Варвара отпрянула, прижалась к бревнам. Сердце колотилось как бешеное. Кто он? Как попал на кордон? Где остальные? Она достала топорик, перехватила поудобнее. Если их уже ищут, если это передовой из группы Митрофанова... Она глубоко вздохнула и решилась.

Рванула дверь на себя. Ступила через порог, занося топорик.

— Сидеть! Кто такой? Откуда?

Мужчина вздрогнул, ложка звякнула о миску. Он медленно поднял голову — и Варвара обмерла.

Лицо было незнакомым и одновременно — до жути знакомым. Те же скулы, что у Пелагеи. Те же темные, глубоко посаженные глаза. Те же упрямые складки у рта. Только моложе, жестче, с многодневной щетиной на впалых щеках. На виске — свежий шрам, еще розовый, не заживший толком.

— Ты... — выдохнула Варвара, опуская топорик.

— Где мать? — спросил он глухо, не отвечая на вопрос. Голос был хриплым, простуженным. — Вы кто? Где Пелагея Матвеевна?

Варвара не успела ответить. Сзади, от двери, раздался сдавленный вскрик. Она обернулась. На пороге, вцепившись побелевшими пальцами в косяк, стояла Пелагея. Лицо у нее было такое, будто она увидела призрак. Губы шевелились, но звука не выходило. Обрез она выронила, и он глухо стукнул о пол.

— Алеша... — наконец выдохнула она. — Алешенька... живой...

И стала оседать на пол — медленно, словно подкошенная, не сводя глаз с мужчины за столом.

Варвара едва успела подхватить ее под мышки. Тяжелая, обмякшая — она повисла у нее на руках безвольным кулем. Мужчина — Алексей, сын, тот самый, из-за которого все и случилось, — вскочил, опрокинув лавку. Бросился к матери, оттеснил Варвару плечом, подхватил Пелагею на руки, как ребенка.

— Мам! Мам, ты чего? Очнись! — он тряс ее, хлопал по щекам, но Пелагея была без сознания. Только веки подрагивали да с губ срывалось слабое, едва слышное дыхание.

— Клади на лавку, — скомандовала Варвара, беря себя в руки. — Воды дай, тряпку какую-нибудь. Живо!

Он послушался беспрекословно. Уложил мать, заметался по избе, опрокидывая ведра. Варвара сама схватила ковш, плеснула воды на платок, приложила ко лбу Пелагеи. Та дернулась, застонала, но не очнулась.

— Где ты шлялся, Алеша? — проговорила Варвара, не глядя на него. Голос ее звучал ровно, но в нем звенела сталь. — Полгода, пока она тут с ума сходила. Пока она из-за тебя... — она осеклась. Не время. Не сейчас.

Алексей молчал. Стоял над матерью, сжимая и разжимая кулаки. Потом поднял глаза на Варвару — и она увидела в них такое же выражение, какое видела в глазах Пелагеи все последние дни. Вину. Глухую, безысходную, не знающую, куда себя деть.

— Я знаю, — сказал он тихо. — Знаю, что она сделала. Мне Ефим рассказал, когда я до Верхнего стана добрался. Я за этим и шел — повиниться перед тобой. И за матерью. Думал, уж не застану...

Он замолчал. В избе наступила тишина, только дрова в печи потрескивали да где-то за стеной капала вода с подтаявшей крыши. Варвара смотрела на сына Пелагеи и видела перед собой еще одного человека, сломанного этой историей. Он был молод — лет двадцать пять, не больше, — но выглядел на все сорок. Морщины у глаз, шрам, седина на висках. Он бежал, прятался, боялся каждого шороха. И все это время его мать здесь, на кордоне, грызла себя заживо.

— Ладно, — сказала Варвара, отворачиваясь. — Потом поговорим. Сейчас мать в чувство приводи. Я пока печь растоплю как следует, вижу — ты тут не особо справлялся.

Она подошла к печи, подбросила дров, взялась за ухват. Спина ее была прямая, напряженная. Она не знала, что делать с этим новым знанием. Что делать с тем, что в ее доме теперь сидит живое доказательство Пелагеиного предательства — и одновременно его причина. Что делать с тем, что она больше не может ненавидеть Пелагею. И с тем, что, кажется, она совсем скоро возненавидит Митрофанова — но уже по-другому. Так, как ненавидят врага, с которым предстоит сражаться.

За окнами вечерело. На кордон опускалась тихая, почти мирная весенняя ночь. А в избе, на лавке, медленно приходила в себя Пелагея, открыла глаза, увидела склоненное над ней лицо сына — и впервые за полгода заплакала. Громко, навзрыд, как не плакала, наверное, никогда в жизни. Она гладила его по щеке, по шраму, по небритой скуле и все повторяла:

— Живой... живой... сыночек...

Варвара вышла в сени, плотно прикрыла за собой дверь. Прислонилась спиной к холодной бревенчатой стене. Закрыла глаза. В голове шумело. Так, значит, все-таки был сын. Был, и он жив, и он пришел. Теперь их на кордоне трое. И у каждого — своя боль, своя вина, своя правда.

Она оттолкнулась от стены и вышла на крыльцо. Ночь была светлая, звездная. С Ржавки тянуло холодом. Где-то в тайге ухал филин. И Варвара вдруг ясно, до дрожи, поняла: ей придется решать, что делать дальше. Придется выбирать — снова. Но теперь не между жизнью и смертью. А между местью и прощением. И этот выбор, кажется, будет еще труднее, чем тот, на протоке.

***

Утро началось с крика.

Варвара, спавшая в сенях на брошенном тулупе, вскинулась раньше, чем поняла, что происходит. Кричала Пелагея — не испуганно, не жалобно, а требовательно, как в прежние времена, когда командовала на делянке. Варвара рванула дверь, влетела в избу.

Пелагея сидела на лавке, укрытая одеялом, и трясущейся рукой указывала на печь. Алексей, растерянный, с заспанным лицом, суетился рядом, пытаясь ухватом вытащить чугунок, из которого на раскаленные угли убегало варево.

— Крынку сними, дурень! Крынку! Слева которая! — командовала Пелагея, и в голосе ее звенели прежние, почти забытые нотки.

Варвара, не сдержавшись, фыркнула. Алексей покосился на нее с укоризной, но крынку снял. Пелагея откинулась к стене, переводя дух.

— Ну и помощничек, — проворчала она. — Двадцать пять лет парню, а кашу сварить не может.

— Так не учил никто, — буркнул Алексей, отставляя ухват. — В бегах-то не до каши.

Варвара прошла к печи, оценила масштаб бедствия. Ничего страшного — убежало немного, остальное можно спасти. Она добавила в чугунок воды, помешала, присыпала соли. Руки делали привычную работу, а в голове крутилось: вот так и живут. Мать с сыном. Как будто не было этих полугода. Как будто не погиб Ваня.

Она поймала себя на том, что думает о муже уже не с прежней, рвущей душу болью, а с тихой, застарелой тоской. Боль притупилась — не прошла, но спряталась глубже, за повседневные заботы. Это пугало. Означало ли это, что она смирилась? Или просто устала горевать?

Позавтракали втроем, за общим столом. Такого на кордоне не было с прошлой осени, когда Ваня был еще жив. Ели молча, каждый думал о своем. Пелагея ковыряла кашу ложкой, то и дело поглядывая на сына, словно не веря, что он настоящий. Алексей уплетал за обе щеки — видно, в бегах наелся впроголодь. Варвара ела медленно, чувствуя, как пустота в желудке сменяется тяжестью.

— Рассказывай, — велела она, отодвигая пустую миску. — Все рассказывай. Как нашел нас. И что знаешь.

Алексей отодвинул миску, вытер рот рукавом. Помолчал, собираясь с мыслями.

— Я до Верхнего стана три недели добирался, — начал он глухо. — От Красноярска товарняками, потом пешком, по тракту. У Ефима передохнул день — он и рассказал, что тут у вас стряслось. Про Митрофанова, про облаву, про... — он запнулся, — про то, что мать донос написала. И про Крутова.

Имя Вани он произнес с запинкой, как через силу. Видно было — не знает, как говорить о человеке, которого погубила его мать.

— Дальше, — потребовала Варвара.

— Дальше — пошел сюда. Дороги развезло, паводок. Еле добрел. Пришел третьего дня — на кордоне ни души, вода кругом. Я уж думал — все. Утопли. Переночевал, наутро хотел уходить, а тут вы.

— Ты в Красноярске где прятался?

— По-разному. У товарища одного, с армии вместе служили. Потом ушел, боялся — найдут. Бомжевал на станции, грузчиком подряжался. Потом документы справил... не совсем чистые, но пока прокатывает.

Варвара кивнула. История была обычная для беглого — без подробностей, без имен. Она и не требовала имен. Не ее это дело, не ее груз.

— А про Митрофанова что знаешь?

Алексей оживился. В глазах блеснул недобрый огонек.

— Знаю, что он на нас дело шьет. Не только на меня — на всю бригаду. Я когда на Верхнем стане был, Ефим проболтался: Митрофанов план по смоле завысил втрое, а списать не на кого. Вот он и ищет врагов. Мы у него — враги. Мать у него — свидетель. А теперь, когда паводок, ему и вовсе удобно: спишет все на стихию, скажет — ударницы не справились, кордон затопило по ихней халатности. Выкрутится, как всегда.

Варвара слушала, и внутри у нее закипало. Значит, Митрофанов. Значит, все-таки он. Не просто донос, не просто трусость Пелагеи — целая система, в которой им, бабам с кордона, отводилась роль козлов отпущения. И Ваня — не просто жертва случая, а разменная монета в чужой игре.

— Он еще приедет, — сказала она тихо. — Обязательно приедет. Как вода сойдет — явится проверять. Ему надо убедиться, что мы тут сдохли или смирились. Что свидетелей не осталось.

Пелагея, молчавшая весь разговор, вдруг подала голос:

— Пусть приезжает.

Они обернулись. Пелагея сидела прямо, сжав побелевшие губы. На острых скулах выступили желваки, глаза смотрели жестко и ясно — так, как не смотрели уже много месяцев.

— Я перед Варварой виновата, — сказала она раздельно. — Перед Ваней — виновата. Это мой грех, мне с ним жить и с ним помирать. Но Митрофанов... он нас всех под корень решил извести. И этого я ему не спущу.

Варвара смотрела на Пелагею и не узнавала ее. Перед ней была не та сломленная старуха, что плакала ночами в зимовье. Перед ней была прежняя наставница — жесткая, решительная, готовая драться. Словно болезнь, едва не убившая ее, выжгла слабость и оставила только суть — крепкую, как смоленая древесина.

— А что ты ему сделаешь? — спросила Варвара. — У тебя ни бумаг, ни доказательств. Только наше слово. А слово жены врага народа и пособницы дезертира ничего не стоит.

— Доказательства будут, — вмешался Алексей. — Я не просто так через всю страну шел.

Он полез за пазуху, достал пачку бумаг, завернутых в промасленную тряпицу, — тот самый сверток, что Варвара заметила в первый день, но о котором не спросила. Развернул, разложил на столе.

— Вот. Это копии ведомостей с лесхоза за прошлый год. Настоящие, а не те, что Митрофанов в район слал. Здесь видно, что план был занижен вполовину. А вот — его собственноручная записка ко мне, еще до того, как я в бега подался. Он меня знал и прикрывал за мзду. Я ему с каждой получки отстегивал, чтобы он про меня не доносил. А когда деньги кончились, он и натравил на меня кого надо. И на мать заодно — чтобы свидетеля убрать.

Варвара взяла бумаги, поднесла ближе к свету. Цифры, подписи, печати. Все подлинное. У нее перехватило дыхание. С этим можно было идти в район. С этим можно было не просто оправдаться, но и прижать самого Митрофанова.

— Почему сразу не отдал? — спросила она.

— Боялся. Если бы меня с этими бумагами взяли — расстреляли бы на месте. Я должен был передать их в надежные руки. Ефиму отдал копию, на всякий случай. А вам — вот.

Он замолчал. В избе наступила тишина. Варвара смотрела на разложенные по столу бумаги и чувствовала, как меняется все. Раньше у них не было ничего — только боль и ненависть. Теперь у них было оружие. Не обрез с единственным патроном, не топорик — настоящее оружие, которым можно бить.

— Ты понимаешь, что это значит? — спросила она, поднимая глаза на Алексея. — Если мы это в район повезем, то и тебя заодно возьмут. За дезертирство.

Алексей усмехнулся криво.

— А я не в район повезу. Я дальше пойду, в Красноярск. Есть там у меня один человек... из бывших, с кем служил. Он теперь в НКВД работает, в особом отделе. Если до него добраться, он дело откроет. Но для этого нужно время. И нужно, чтобы Митрофанов ничего не заподозрил до поры.

— А Ефим? — спросила Пелагея. — Ефим знает?

— Знает. Я ему все рассказал, когда на Верхнем стане был. Он обещал помочь, если что.

Варвара встала из-за стола, подошла к окну. За окном разгорался ясный весенний день. Снег оседал на глазах, обнажая мокрую землю. На Ржавке сверкало солнце. Мир просыпался от долгой зимы, и все в этом мире казалось возможным.

— Тогда так, — сказала она, оборачиваясь. — Если он приедет, мы его не пугаем. Встречаем как ни в чем не бывало. Говорим: паводок пережили, план выполняем, все в порядке. Пусть он думает, что мы сломлены и покорны. А тем временем ты, Алексей, уйдешь в тайгу на время. Пересидишь у Ефима или в зимовье. Если Митрофанов тебя увидит — всему конец.

— А потом? — спросил Алексей.

— А потом — как вода спадет окончательно, я поеду в район. Сама. Бумаги — со мной. Если получится, выйду на людей, которые Митрофановым недовольны. Не может быть, чтобы все в лесхозе его любили. А ты пока будешь добираться до своего человека в Красноярске.

Пелагея медленно кивнула.

— А я?

— А ты, — Варвара помедлила, подбирая слова, — ты будешь здесь. На хозяйстве. Кордон бросать нельзя, иначе Митрофанов точно что-то заподозрит. Да и не справимся мы без тебя с планом. Весна — самая пора смолу гнать.

Она не сказала того, что вертелось на языке. Не сказала, что боится за Пелагею. Что та еще слаба после болезни. Что оставлять ее одну на кордоне — страшно. Но выбора не было. Каждый должен был делать свое дело.

Пелагея словно прочла ее мысли.

— Не боись, — сказала она тихо. — Я теперь живучая. Меня сама смерть не взяла, а Митрофанову и подавно не взять.

Она усмехнулась — впервые за долгое время. И Варвара, глядя на нее, вдруг поняла: они теперь заодно. Не потому, что простили друг друга. Не потому, что забыли. А потому, что появился общий враг. И это роднило крепче любых клятв.

Вечером они сидели втроем у печи. Алексей рассказывал о своих скитаниях — скупо, без жалоб, но в его словах вставала целая страна, огромная, страшная, где человек человеку был волком. Пелагея слушала, прикрыв глаза, и лицо ее было почти умиротворенным — словно присутствие сына, живого, сидящего рядом, перевешивало все остальное.

Варвара слушала и думала о своем. Думала о том, что план ее — опасный, почти безумный. Что они могут не успеть. Что Митрофанов хитер и наверняка что-то заподозрит. Что Алексей может не дойти до Красноярска. Что бумаги могут отобрать. Слишком много «если». Слишком много ниточек, которые должны сойтись в одну.

Но где-то внутри уже разгорался огонек — тот самый, что помог ей выгрести против течения, когда протока готова была размазать их лодку о скалы. Упрямство. Злость. Жажда жизни. Она не знала, победит ли. Но теперь хотя бы знала, за что борется.

Когда совсем стемнело, Алексей поднялся. Накинул телогрейку, взял узелок с едой, что собрала Пелагея.

— Ухожу, — сказал он. — До свету доберусь до зимовья, там пересижу. Если Митрофанов приедет — меня нет. Если все спокойно — через три дня вернусь. Тогда и решим дальше.

Пелагея подошла, обняла его, прижалась лицом к груди. Стояла так долго, не говоря ни слова. Потом отстранилась, перекрестила мелкими, какими-то бабьими крестами.

— Ступай. Бог даст — свидимся.

Алексей кивнул Варваре, шагнул через порог и растворился в весенней ночи. Шаги его стихли быстро — тайга умеет прятать.

В избе остались двое.

Варвара подбросила дров в печь, села на лавку. Пелагея стояла у окна, вглядываясь в темноту. Молчание между ними было уже не прежним — не ледяным, не враждебным. Скорее, задумчивым. Таким, какое бывает между людьми, которые слишком много пережили вместе, чтобы тратить слова на пустое.

— Страшно тебе? — спросила вдруг Пелагея.

— Страшно, — честно ответила Варвара. — А тебе?

— И мне страшно. Но уже не так, как раньше.

Она отошла от окна, опустилась на лавку напротив Варвары. Сложила руки на коленях, как примерная ученица. Долго молчала. Потом заговорила — тихо, с расстановкой, словно каждое слово вынимала из глубины, куда заглядывать было больно.

— Я ведь, Варька, когда в зимовье лежала и думала — все, отхожу, — я одного боялась: что помру, а ты так и не узнаешь. Не про Митрофанова — про меня. Что я не со зла. Что я не хотела... не хотела, чтобы так вышло.

Варвара слушала молча.

— Я, может, и зря тебе это говорю. Может, тебе и не нужно вовсе. Но я скажу. Ты мне жизнь спасла — я перед тобой в долгу. А долги я привыкла отдавать.

Она помедлила, потом достала откуда-то из складок юбки маленький, потемневший от времени крестик на простом шнурке. Протянула Варваре.

— Вот. Это матери моей еще. Мне от нее только это и осталось. Возьми. Не как прощение — я прощения не прошу. Как... не знаю. Как знак. Что я теперь за тебя — до конца. Как за дочь.

Варвара взяла крестик. Дерево было теплым, гладким, отполированным десятилетиями прикосновений. Она сжала его в кулаке, чувствуя, как к горлу подступает комок.

— Я не знаю, смогу ли, — сказала она хрипло. — Не знаю, смогу ли простить. Но... я попробую. Обещать не буду, а попробую.

Пелагея кивнула — просто, по-деловому, будто они обсуждали план по смоле. Потом встала, оправила фартук.

— Ну, попробуешь — и ладно. А пока спать давай. Завтра дел много. Весна.

Она легла на свою лавку, отвернулась к стене и вскоре задышала ровно, спокойно. Варвара еще долго сидела у печи, глядя на догорающие угли и сжимая в кулаке материнский крестик.

За окнами тихо плескалась Ржавка. Над тайгой поднималась луна. Где-то далеко, на Верхнем стане, дед Ефим, верно, тоже не спал — ждал вестей. А еще дальше, за сотни верст отсюда, ничего не подозревая, ездил по своим делам лесничий Митрофанов — сытый, самодовольный, уверенный в своей безнаказанности.

Но теперь у Варвары было кое-что против него. Теперь у нее были бумаги, план и двое людей, на которых она могла положиться. И еще — злость. Не та, что жгла ее полгода, разрушая изнутри, а другая — холодная, ясная, делавшая мысли острыми, а движения точными.

С этой злостью она и уснула — прямо на лавке, не раздеваясь, с крестиком в кулаке. Ей снилась протока — но уже не черная, не страшная, а тихая, весенняя, и лодка плыла по ней легко, без усилий, к далекому, залитому солнцем берегу.

***

Митрофанов приехал через пять дней — когда дороги подсохли настолько, что могла пройти телега.

Варвара увидела его издалека, с верхушки сосны, куда забралась проверять насечки. По тракту, разбитому паводком, медленно ползла знакомая бричка с кожаным верхом. Правил ею сам лесничий — грузный, в темном картузе, с кнутом в руке. Он был один. Это хорошо. Значит, не опасается — едет как хозяин, проверять владения.

Она спустилась вниз спокойно, не торопясь. Поправила платок, одернула ватник. Сердце колотилось, но не от страха — от нетерпения. Слишком долго она ждала этого часа. Слишком долго этот человек распоряжался ее жизнью, как своей собственностью. Теперь — хватит.

— Пелагея! — крикнула она, подходя к избе. — Едет.

Пелагея вышла на крыльцо, вытирая руки о фартук. Лицо у нее было спокойное, почти каменное — только глаза блестели недобро.

— Один?

— Один.

— Добро. Встречай как положено. Я пока в избе приберу.

Она скрылась за дверью. Варвара знала, что «прибрать» означало на самом деле: спрятать все следы пребывания Алексея, убрать со стола лишнюю посуду, прикрыть тряпкой ведомости, которые они вчера вечером переписывали. И еще — приготовить обрез. Тот самый, с единственным патроном. Не стрелять — пугать. Но если понадобится...

Бричка подкатила к кордону через полчаса. Митрофанов тяжело спрыгнул на землю, привязал вожжи к коновязи, огляделся. Взгляд у него был цепкий, хозяйский — он сразу заметил и подмытое крыльцо, и просевший погреб, и свежие заплаты на банном срубе. Но ничего не сказал. Только крякнул довольно — мол, порядок.

— Здравствуй, Крутова, — бросил он, подходя. — Живая, значит. А я уж думал — утопли вы тут с Пелагеей.

— Здравствуйте, Митрофан Палыч, — Варвара поклонилась ровно, как положено. — Живые. Паводок переждали, план по смоле закрываем. Все честь по чести.

— План? — лесничий прищурился. — Ну-ну. Показывай.

Она провела его в избу. Пелагея стояла у печи, прямая, как жердь. При виде Митрофанова она не шелохнулась, только сухо кивнула.

— Здравия желаю.

— И тебе не хворать, Матвеевна. Ну, показывайте ваше хозяйство.

Варвара достала из сундука ведомости — те самые, что они подготовили заранее. Не те, где значился настоящий план, а другие, «чистые», без подлогов. Митрофанов взял бумаги, опустился на лавку, разложил перед собой. Читал долго, водя пальцем по строчкам. В избе стояла тишина, только муха билась в стекло да дрова потрескивали в печи.

— Так-так, — проговорил он наконец. — Выходит, справляетесь. А я, признаться, сомневался. После того, как муж твой, Крутова, врагом оказался... — он поднял глаза на Варвару, и в них мелькнуло что-то скользкое, испытующее. — Думал, может, и ты за ним туда же.

Варвара сжала зубы так, что желваки заходили на скулах. Но голос ее прозвучал ровно, почти скучающе:

— Мой муж не был врагом, Митрофан Палыч. Вы это лучше меня знаете.

Он нахмурился, отложил бумаги.

— Ты это к чему, Крутова?

— А к тому, что разговор у меня к вам есть. Серьезный.

Она кивнула Пелагее. Та вышла в сени и через минуту вернулась — с обрезом в руках. Митрофанов дернулся было, но Пелагея покачала стволом:

— Сиди, Палыч. Сиди смирно. Разговор долгий.

— Вы что, бабы, сдурели? — он побледнел, но голос еще держал начальственный. — Это оружие на представителя власти? Это статья, это...

— Это статья, — перебила Варвара. — Только не на нас. На вас.

Она достала из-за пазухи пачку бумаг — тех самых, что принес Алексей. Положила на стол перед лесничим.

— Вот это — настоящие ведомости за прошлый год. Не те, что вы в район сдавали. Здесь видно, какой был план на самом деле. А вот это — ваша записка Алексею Пелагеину. Про то, как вы с него мзду брали за молчание. Знакомый почерк?

Митрофанов смотрел на бумаги, и лицо его менялось на глазах. От начальственной спеси не осталось и следа — проступила растерянность, потом страх, потом злоба. Он схватил записку, поднес к глазам, вчитался.

— Подлог, — выдохнул он. — Подлог! Где вы взяли это?

— Сын мой принес, — сказала Пелагея. Голос ее был сух и спокоен. — Алексей. Тот самый, которого вы в розыск подали. Живой он. И все помнит.

— Врешь! — Митрофанов вскочил. — Нет у тебя никакого сына! Брехня это все!

— Сядь, — велела Варвара. — И слушай.

Он сел — не потому, что послушался, а потому, что ноги подкосились. Смотрел то на Варвару, то на Пелагею, то на бумаги, и в глазах его плескалась паника. Он привык быть хозяином положения. Привык, что жертвы молчат и трясутся. А эти двое — не тряслись. Они стояли над ним, и в руках у одной был обрез, а у другой — правда. И что страшнее, он еще не решил.

— Чего вы хотите? — спросил он наконец севшим голосом. — Денег? Продуктов? Я могу выписать, могу...

— Ничего нам от тебя не надо, — оборвала Варвара. — Кроме одного: ты сейчас поедешь в район. Сам. И сдашься. Расскажешь про подлоги, про доносы ложные, про то, как план завышал и на других списывал. Про то, как Ваню моего на тот свет отправил. Все расскажешь.

— А если не поеду? — он ощерился. — Что вы мне сделаете? Застрелите? Так за убийство вас самих к стенке поставят.

— Не застрелим, — сказала Варвара. — У нас другое есть.

Она подошла к столу, взяла один листок — копию записки Алексею — и поднесла к огоньку лучины. Митрофанов дернулся.

— Ты что делаешь?

— Это копия, — спокойно пояснила Варвара. — Оригинал уже в надежном месте. И копии ведомостей — тоже. Если ты сейчас не поедешь в район и не сдашься, эти бумаги уйдут туда, куда нужно. Не в твой лесхоз, а выше. В Красноярск. В особый отдел. И тогда тебя уже не я, не Пелагея — тебя люди в кожаных тужурках допрашивать будут. Те самые, что к тебе прошлой осенью приезжали. Помнишь их?

Митрофанов помнил. Это было видно по тому, как дрогнуло его лицо, как побелели костяшки пальцев, вцепившихся в край стола. Он знал, что те, из особого отдела, церемониться не будут. Знал, что в его ведомостях найдут столько, что хватит на расстрельную статью.

— Вы... — прохрипел он. — Вы это серьезно?

— Серьезнее некуда, — сказала Пелагея. — Ты, Палыч, полгода как у себя дома ходил. Думал — все, схоронил концы. А концы-то — вот они. Наружу вылезли.

Он молчал долго. Минуту, две, три. В избе было слышно, как тикают ходики на стене и как за окном, радостно пересвистываясь, перелетают с ветки на ветку синицы. Варвара ждала. Она знала: сейчас решается все. Если он упрется, если решит, что они блефуют, — придется действовать иначе. Придется действительно слать бумаги в Красноярск с Алексеем, и тогда процесс затянется на месяцы. А если он сломается — все кончится быстрее. Может быть, даже справедливее.

— Я... — Митрофанов облизнул пересохшие губы. — Я поеду. Сам. Сегодня же.

— Правильно, — кивнула Варвара. — Поезжай. И помни: если вздумаешь финтить, если кому скажешь, что мы тебя принудили, — бумаги уйдут в Красноярск в тот же день. У нас там человек есть, предупрежден.

Она врала про человека в Красноярске. Алексей еще не добрался до своего товарища из особого отдела, и доберется ли — неизвестно. Но Митрофанову не обязательно было это знать. Ему достаточно было верить. А он верил — на его лбу выступила испарина, руки тряслись, и он уже не выглядел тем грозным лесничим, что полгода назад распоряжался чужими судьбами. Теперь это был просто пожилой, испуганный, загнанный в угол человек.

— Ступай, — сказала Пелагея и опустила обрез. — Не задерживайся.

Он поднялся, шатаясь. Прошел к двери, на пороге обернулся. Глаза у него были мутные, затравленные.

— Вы это... вы не думайте, — пробормотал он. — Я не со зла. Время такое. Все так живут.

— Время, говоришь? — Варвара шагнула к нему, и он отпрянул. — Время тут ни при чем, Митрофан Палыч. Время всегда разное. А люди — всегда одни. И выбор у каждого свой. Ты свой сделал. Теперь отвечай.

Он ничего не ответил. Вышел, ссутулившись, на крыльцо, отвязал вожжи, взгромоздился на бричку. Колеса заскрипели по мокрой земле. Через минуту бричка скрылась за поворотом тракта, и только пыль еще долго висела в воздухе.

Варвара стояла на крыльце и смотрела ему вслед. Внутри у нее было пусто. Она ждала торжества, ждала злорадства — но не было ничего. Только усталость. Огромная, свинцовая, навалившаяся разом, как только схлынуло напряжение.

Подошла Пелагея, встала рядом. Молчала.

— Как думаешь, — спросила Варвара, — сдастся он? Или сбежит?

— Сдастся, — уверенно сказала Пелагея. — Он трус. Трусы, когда их к стенке припрешь, не бегут — в ногах валяются. Поедет, вымолит снисхождение. Ему теперь главное — шкуру спасти.

— А справедливость?

— А справедливость, Варька, она в другой раз бывает. Не всегда так, как нам хочется. Но иногда — почти как надо.

Они постояли еще немного, глядя на пустой тракт. Солнце стояло высоко, припекало почти по-летнему. На пригорках проклюнулась первая зелень — робкая, бледная, но живая. Ржавка тихо журчала в отдалении, вошла в берега и больше не грозила никому.

Вечером вернулся Алексей.

Он пришел не один — с дедом Ефимом. Старый обходчик, кряхтя, поднялся на крыльцо, долго топтался у порога, стряхивая грязь с сапог. В избе запахло махоркой и тайгой — тем особым запахом, что навсегда въедается в одежду тех, кто живет в лесу.

— Ну, девки, — прогудел он, усаживаясь на лавку, — принимайте гостей. Слышал, Митрофанов-то нынче сам в район поехал, с повинной. Вот те крест. Вся округа гудит.

— Поехал, значит, — Варвара переглянулась с Пелагеей. — Доехал?

— Доехал, доехал. Люди видели — у райкома бричка его стоит. И сам он там, бледный, как смерть. Рассказывают — бумаги какие-то привез, каяться будет.

— Бумаги, — усмехнулась Варвара. — Без наших-то бумаг у него и каяться бы не с чем было.

— А вот тут, Варвара Ивановна, интересный момент, — Ефим подался вперед, понизив голос. — Бумаги ваши я еще третьего дня отослал с оказией. Прямо в Красноярск, тому человеку, про которого Алексей говорил. Так что Митрофанов со своей повинной теперь сильно опоздал. Его там уже ждут.

За столом повисла тишина. Пелагея перекрестилась. Алексей улыбнулся — впервые за все время широко, открыто. Варвара почувствовала, как внутри что-то отпускает. Медленно, неохотно, как лед на Ржавке.

— Значит, конец ему, — сказала она.

— Конец не конец, а спрос будет полный, — кивнул Ефим. — И за доносы, и за приписки, и за мзду. Там, в особом отделе, разберутся.

Пелагея встала, подошла к печи, загремела ухватом. Достала из закутка припрятанную на особый случай бутыль — мутную, с брагой, что гнала еще осенью. Выставила на стол. Разлила по кружкам.

— Ну, — сказала она, поднимая свою, — за живых.

— За живых, — эхом отозвались остальные.

Выпили молча. Брага была кисловатая, терпкая, но Варваре она показалась лучшим, что она пробовала в жизни. Может, потому что пила она ее впервые за полгода не с врагом, не с чужой — с семьей. Странной, неожиданной, сложившейся из обломков и боли, но — семьей.

Позже, когда все разошлись — Ефим на сеновал, Алексей на лавку, а Пелагея на свою лежанку, — Варвара вышла на крыльцо. Ночь была ясная, прохладная. Над тайгой висела луна — круглая, желтая, как старая монета. Где-то вдалеке ухал филин. Пахло мокрой землей и первой травой.

Она думала о Ване. Не с той рвущей душу тоской, что раньше, а с тихой, светлой печалью. Ей показалось вдруг, что он где-то рядом — не в избе, не на кордоне, а в самой тайге. В соснах, что они вместе подсекали. В Ржавке, что помнила его голос. В запахе смолы, который теперь всегда будет с ней.

— Прости меня, Ваня, — прошептала она. — Прости, что не сберегла. Прости, что так долго не знала правды. Я теперь знаю. И я это так не оставлю.

Она не знала, слышит ли он ее. Но ей стало легче. Словно тяжелый камень, что она таскала в груди полгода, треснул и начал рассыпаться. Не исчез совсем — но стал меньше. Таким, с каким можно жить.

Утром они снова вышли на делянку. Весна не ждала — сочилась смола по свежим насечкам, густая, янтарная, пахнущая летом. Варвара вела подсечку, и руки ее двигались привычно, сноровисто. Пелагея работала рядом, и они почти не разговаривали — но молчание это было уже не прежним. Это было молчание людей, которые понимают друг друга без слов.

Алексей ушел в тайгу — проверять силки на зайцев. Ефим, переночевав, затемно отправился обратно на Верхний стан. На кордоне снова остались двое. Но теперь у них был план по смоле, была весна, был общий враг, загнанный в угол, и была жизнь — трудная, таежная, но настоящая.

Варвара, работая, поглядывала на Пелагею. Та сдала за последние дни — сильно сдала. Но держалась. И в глазах у нее больше не было прежней затравленности. Только покой — тот самый, что приходит, когда человек наконец выговаривает свою боль, даже если прощения за нее не получает.

— Пелагея Матвеевна, — окликнула Варвара.

— Чего?

— Спасибо.

Пелагея выпрямилась, удивленно посмотрела на нее. Потом хмыкнула, покачала головой и снова взялась за работу. Но Варвара заметила, как дрогнули у нее губы — не то усмешка, не то сдерживаемая улыбка.

День разгорался. Солнце поднималось все выше, заливая тайгу светом. Над протокой кружили утки, высматривая места для гнездовий. Где-то в глубине леса токовал глухарь. Весна 1934 года вступала в свои права — такая же, как все предыдущие, но для Варвары — совсем другая. Первая весна без Вани. Первая весна, когда она поняла, что сможет жить дальше.

И смола текла по сосновым стволам — золотая, вязкая, тяжелая. Как время. Как память. Как сама жизнь.

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: