Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

МЕДОВАЯ ОТРАВА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Зима встала намертво в середине декабря.
Снежеть замерзла так, что лёд стал синим, прозрачным, и в нём, как в мутном зеркале, отражались голые ветки. По реке теперь ходили напрямик — до станции вместо двадцати вёрст в объезд стало двенадцать.
Егор ездил туда каждую неделю: продавал рыбу, мороженые грибы, вязанки дров. Возвращался с мукой, крупой, изредка — с пряником для Насти.

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Зима встала намертво в середине декабря.

Снежеть замерзла так, что лёд стал синим, прозрачным, и в нём, как в мутном зеркале, отражались голые ветки. По реке теперь ходили напрямик — до станции вместо двадцати вёрст в объезд стало двенадцать.

Егор ездил туда каждую неделю: продавал рыбу, мороженые грибы, вязанки дров. Возвращался с мукой, крупой, изредка — с пряником для Насти.

Девочка росла не по дням, а словно по часам.

К новому году она уже сидела сама, брала игрушки (Егор вырезал из липы двух уток и лошадку), лепетала что-то своё, непонятное, но с явной интонацией — требовательной и ласковой одновременно.

Анна души в ней не чаяла. Но в душе этой, глубоко, под любовью, жила тихая, как зимняя река подо льдом, боль.

Она больше не ждала.

Ждать своего ребёнка она перестала ещё летом, когда пролила ту кровь на ступеньках колодца. Смирилась. Приняла. Но тело — оно живёт своей жизнью, не спрашивая у души разрешения.

*****

Всё началось с тошноты.

Утром Анна встала, как всегда, затопила печь, поставила варить кашу. И вдруг — подкатило к горлу, муторно, кисло.

Она выбежала на крыльцо, согнулась над перилами, но ничего не вышло — только слезы выступили от натуги.

Егор спал ещё, не видел. Настя сидела в люльке, грызла краюху. Анна вытерла губы подолом, вернулась. Подумала: «Капуста, видно, прокисла. Или молоко».

На следующий день повторилось. На третий — тоже. И добавилось ещё кое-что: грудь налилась, стала тяжелой, тугой, как перед тем, как… Она не договорила себе эту мысль. Испугалась. Спрятала.

— Ты чего, Анна? — спросил Егор, заметив, что она не ест уху, а только хлеб макает в воду.

— Не хочется что-то. Жирно.

— Уха не жирная. Щука — костлявая, не наваришь.

Она промолчала.

Через неделю Марфа пришла за солью( своя кончилась, а до станции не дойдёшь, метель). Увидела Анну, прищурилась.

Старая, злая, она умела видеть то, что другие прячут.

— Ты чего бледная? — спросила, не здороваясь.

— Так, с утра не позавтракала.

— Врёшь. — Марфа подошла ближе, посмотрела в лицо. Потом опустила глаза на живот — ещё плоский, но уже не такой, как летом. — Или нет… Погоди-ка.

Она схватила Анну за руку, повыше запястья, где бьётся жилка. Держала долго, шевелила губами — то ли считала, то ли молилась.

— Ну, — сказала наконец, и голос у неё сделался странный, без обычной злобы.

— Ну, Анна. А говорят — бесплодная.

У Анны подкосились ноги. Она села на лавку, ухватившись за край стола.

— Что ты говоришь, Марфа? Не шути.

— Какие шутки. Живот тебя не обманешь. И тошнота не от капусты. Ты не пила ничего в последнее время?

Отваров? Трав?

— Нет, — прошептала Анна.

— Значит, само. Бывает. У Бога свои сроки.

Марфа взяла соль, ушла, оставив дверь открытой. Анна сидела, глядя в одну точку. В печи трещали дрова. Настя заплакала — уронила деревянную утку.

Анна не слышала.

«Не может быть, — стучало в голове. — Не может. Два уже года — ничего. И вдруг — когда взяли чужую? Зачем? Зачем теперь?»

Она встала, подошла к зеркалу — мутному, в жестяной оправе. Посмотрела на своё лицо: бледное, с тёмными кругами под глазами. Опустила взгляд на живот. Положила ладонь. Ничего не чувствовала — пусто, тихо. Но внутри, где-то глубоко, уже жило то, чего она не звала, о чём перестала просить.

Егор вернулся к вечеру, заиндевелый, с мешком муки на плече. Сразу к печи, греться. Анна сидела в углу с Настей на руках, не двигалась.

— Ты чего не ела? — спросил, заметив нетронутую миску.

— Егор, — сказала она. Голос был чужой, как у незнакомки. — Я беременна.

Он замер. Снег на шапке начал таять, капли падали на пол. Долго молчал, потом снял шапку, положил на лавку. Сел напротив. Взял её руку — ледяную, хотя сидела у печи.

— Откуда знаешь?

— Марфа сказала. И я знаю. Тело знает.

— А не врёт Марфа? — Он всё ещё не верил. Боялся верить. Два года надежды, два года пустоты — они выжгли в нём способность радоваться без оглядки.

— Не врёт, — тихо сказала Анна. — У неё глаз верный. И грудь болит. И тошнит по утрам.

Настя на руках заворочалась, захныкала.

Анна покачала её, прижала к себе. И вдруг заплакала — не тихо, как обычно, а в голос, с рыданиями, с захлёбами.

Егор испугался, встал, обнял их обеих — девочку и жену, прижал к себе, чувствуя, как трясётся её тело.

— Ты чего, Аня? Радоваться надо.

— А как же Настя? — выдохнула она. — Что с ней будет? Если своё родится… я смогу любить её так же?

А если не смогу? Или если своё умрёт?

Или я умру?

Она говорила то, что копилось весь день, все эти дни, все три года. Страх, вина, надежда — всё перемешалось в один тяжёлый, тёмный ком.

Егор молчал. Он не умел говорить таких вещей. Он умел пахать, косить, рубить. Умел не плакать, когда больно. Но сейчас он сел на колени перед ней, взял её лицо в свои грубые ладони, посмотрел прямо в глаза.

— Слушай меня, Анна . Это дитя — от меня. Твоё и моё. Мы его ждали. Молились, плакали, ночей не спали. А теперь оно есть. Настя — тоже наша. От Бога. Значит, и её послали не просто так.

Может, чтобы ты не боялась.

Понимаешь? Чтобы ты знала — умеешь ты любить.

Умеешь.

Она смотрела на него, не вытирая слёз.

В его глазах — серых, с жёлтыми искрами от печи — она увидела то, чего раньше не замечала: усталость. Не от работы. От её слёз, от её тоски, от её тихого отчаяния. И вдруг поняла: он не железный.

Он тоже боялся. Всё это время.

— Егор, — сказала она, — а ты не боишься?

— Боюсь, — признался он.

— Всё боюсь. Лошади боюсь, что захромает.

Реки боюсь, что лёд тронется рано. Тебя боюсь — что умрёшь. Теперь и Настю боюсь.

И вот это… — он положил руку ей на живот, осторожно, как на больное место, — боюсь, что не доносишь.

Боюсь, что Бог отыграет назад, как с Авраамом.

— Как с кем?

— С Авраамом, из Библии. Ему Бог дал сына под старость, а потом велел принести в жертву. Я этого боюсь. Что дали — а потом попросят назад.

Они замолчали. В избе было тихо, только Настя сосала палец и сонно моргала. За окном завывал ветер, где-то хлопнула ставня. Река спала под синим льдом, и в этой спящей глубине угадывалось что-то древнее, материнское — терпеливое и страшное.

***

Анна не спала.

Лежала рядом с Настей, смотрела в потолок. Чувствовала, как под рёбрами, там, где ничего не было так долго, теперь есть что-то — крошечное, размером с горошину, с боб. Не шевелилось ещё, не стучало, но присутствовало. Как тихий гость, который вошёл без стука и сел в угол.

«Как же так? — думала она. — Два года я плакала по тебе. Два года я мерила живот, гладила, шептала.

А когда перестала — ты взял и пришёл. Не ко мне, нет. К нам. Когда уже не ждали».

Она перевела взгляд на Настю. Девочка спала, раскинув ручки, лицом к ней. Доверчиво, открыто. И Анна вдруг поняла, что любит это чужое дитя не меньше, чем будет любить своё.

Может быть, даже больше. Потому что своё — оно своё, от крови. А это — выбрала сама. Пожалела. Пригрела.

«Не отдам, — подумала она про Настю. — Никому. Даже если своё родится. Обеих буду одинаково любить

. Как смогу».

Она погладила девочку по голове, потом положила руку на живот. Две руки — на двух жизнях. Одна — уже живущая, смеющаяся, требующая. Другая — ещё только обещание, тихий стук где-то в глубине.

— Ну, здравствуй, — прошептала она. — Поздно ты. Но всё равно здравствуй.

В печи догорали угли. На улице скрипнул снег — это Егор вышел на крыльцо покурить, не спалось ему. Анна закрыла глаза и почувствовала, как что-то внутри неё, наконец, отпускает. Та боль, с которой она жила три года, — она не исчезла, нет. Она превратилась во что-то другое. В острое, живое, сладкое.

******

Зима в этом году выдалась лютая.

Егор перестал ездить на станцию — лошадь могла простудиться, да и сам он после двух поездок отморозил щёки, ходил с чёрными пятнами, которые Анна мазала гусиным жиром.

Анна тяжелела.

Не животом — живот ещё был почти незаметен, только небольшая округлость, которую она прятала под широкой кофтой

. Тяжелела она душой. Внутри неё теперь жили двое: Настя, которая требовала внимания каждую минуту, и то, другое, ещё безымянное, которое пока не стучало, но давало о себе знать утренней тошнотой и постоянной сонливостью.

Она стала тише, задумчивее.

Часто сидела у окна, глядя на заснеженную реку, и водила пальцем по стеклу, рисуя круги. Егор не мешал — думал, отдыхает. Настя ползала по полу, собирая щепки, и иногда подползала к Анне, тянула за юбку. Тогда Анна брала её на колени, целовала в макушку и шептала:

— Скоро у тебя будет братик или сестричка. Ты только не ревнуй, ладно?

Настя не понимала слов, но чувствовала интонацию и кивала серьёзно, по-взрослому.

Так шли дни. Короткие, тёмные, укутанные в снег по самые крыши.

******

Это случилось в конце января, после Крещения, когда морозы чуть отпустили и на реке появились первые проталины у берегов — верный признак, что скоро начнётся подвижка льда.

В тот день Егор уехал в лес за дровами — на целый день, до темноты. Анна осталась одна с Настей.

Она топила печь, варила кисель из овсяной муки (молоко кончилось, а корову держать негде было, продали давно — только Зорька, лошадь). Настя сидела в люльке, играла с деревянной ложкой.

Стук в дверь был резкий, нетерпеливый. Не как стучат свои — деликатно, с паузой. А так, будто кто-то колотил обухом.

Анна отворила.

На пороге стояла женщина.

Молодая, лет двадцати пяти, худая до прозрачности. На ней был рваный полушубок, подпоясанный верёвкой, и мужские валенки — огромные, сбитые на сторону.

Лицо — белое, с синими губами и красными, воспалёнными глазами. Волосы выбивались из-под платка — мышиного цвета, тусклые, неухоженные.

— Здравствуйте, — сказала женщина. Голос хриплый, прокуренный. — Мне бы Марфу Васильевну.

Это здесь?

— Марфа живёт через два дома, — ответила Анна, сдерживая необъяснимую дрожь

. — А вы кто будете?

Женщина не ответила. Переступила с ноги на ногу, и взгляд её скользнул мимо Анны — внутрь избы.

Упал на люльку. На Настю.

— Дочка моя, — сказала женщина.

И шагнула через порог.

Анна не успела её остановить.

Женщина прошла в избу, прямо в уличных валенках, оставляя мокрые следы на полу. Подошла к люльке, наклонилась.

Настя подняла голову, посмотрела на неё. Не заплакала. Не улыбнулась. Просто смотрела — широко открытыми, ничего не выражающими глазами.

— Настя, — прошептала женщина. — Доченька. Забыла меня? Совсем забыла?

Анна стояла в дверях, не в силах пошевелиться. Внутри всё оборвалось — не боль, а пустота, как в ушах после громкого удара. Она смотрела на эту незнакомку, на её грязные руки, тянущиеся к Насте, и чувствовала, как земля уходит из-под ног.

— Кто вы? — переспросила она, хотя уже знала ответ. Знала с той секунды, как женщина сказала «дочка».

— Я мать её, — повторила женщина, выпрямившись. — Мария меня звать. Я из города

. Отказную написала, а теперь передумала.

Отдайте дитё.

— Отказную, — медленно повторила Анна. — Вы написали отказную. Бросили её.

А теперь пришли?

— Передумала, — сказала Мария, и в голосе её прорезались злые нотки. — Имею право. Она моя, кровная. Не ваша.

Настя вдруг заплакала — негромко, испуганно, как будто почувствовала чужое.

Протянула ручонки к Анне. Анна шагнула было к ней, но Мария опередила — наклонилась, выхватила девочку из люльки, прижала к себе.

Настя заорала — громко, отчаянно, захлёбываясь.

— Тихо, тихо, — забормотала Мария, качая её. — Мама пришла. Своя мама.

Чего орёшь?

— Отдайте! — крикнула Анна, и в голосе её зазвенело то, чего в нём никогда не было — ярость.

— Вы её пугаете! Отдайте сейчас же!

Она подскочила, попыталась отнять Настю. Мария отступила к печи, прижав девочку к себе так сильно, что та стала синеть.

— Не трожь! — закричала Мария. — Убью! Закон есть! Моя дочь! Я передумала — и всё!

Изба наполнилась криком — детским и женским, перемешанным в один сплошной, страшный звук. Где-то за стеной залаяла собака.

Заскрипел снег — кто-то шёл на шум.

В дверях появился Родион, с топором в здоровой руке. Увидел чужую бабу с орущей Настей, Анну, которая тряслась и плакала.

— Ты кто? — спросил Родион у Марии.

— Мать я! — выкрикнула та.

— А вы все тут воры! Дитё моё украли!

— Какие воры? — Родион нахмурился. — Марфа принесла, сказала — отказная. Никто не крал.

— Врёшь! — Мария перекосилась лицом. — Всё врёте! Я сейчас в город съезжу, начальству скажу!

Посадят вас!

Анна вдруг перестала плакать. Вытерла лицо рукавом, подошла к Марии вплотную. Сказала тихо, страшно:

— Посадить? За что?

За то, что мы её кормили, когда она умирала?

За то, что ночами не спали, когда у неё жар был до неба?

За то, что она улыбнулась впервые — мне, а не вам?

Посадите, Мария. А я расскажу судье, где вы были три месяца.

Пили? Гуляли? В тюрьме сидели?

Мария отшатнулась.

Настя, почувствовав слабину, вывернулась, упала на пол — больно, с глухим стуком. Заорала с новой силой.

Анна бросилась к ней, подхватила, прижала к себе. Девочка вцепилась в неё мёртвой хваткой, зарылась лицом в грудь, затихая, только всхлипывала.

— Моя, — сказала Анна, глядя на Марию. — Уже не ваша. Вы продали её. Бросили. А мы купили.

Не деньгами — кровью.

Родион стоял в дверях, перекрывая выход. Мария огляделась — затравленно, как волчица в капкане.

Поняла, что одна, что никто не поможет. Опустилась на лавку, закрыла лицо руками. Завыла — не плачем, а воем, низким, бабьим, от которого стынет кровь.

— Зачем вы так? — простонала она. — Я же мать. Она моя. Я родила её. Мужа посадили, я одна, работы нет.

Пить начала. А теперь очухалась, а её нет.

Отдайте, Христа ради.

Анна смотрела на неё. В жалкой, воющей женщине не было ничего страшного. Была жалость — острая, как нож. И страх — а вдруг это правда?

Вдруг у неё есть право?

— Родион, — сказала Анна. — Сходи за Марфой. Пусть придёт.

******

Марфа явилась быстро — запыхалась, хотя жила рядом. Увидела Марию, сплюнула через плечо.

— А, явилась. А я говорила, — сказала она, ни к кому не обращаясь. — Говорила Анне: не бери чужое, будут тяжбы.

Не послушала.

— Ты сама принесла! — крикнула Анна. — Ты!

— Принесла. Потому что помирала девка.

А теперь мать очухалась. — Марфа подошла к Марии, заглянула в лицо. — Что ж ты, милая, не померла?

Легче бы всем было.

Мария подняла на неё заплаканные глаза.

— Отдайте, Марфа Васильевна. Умолю.

— Не уговаривай. Я не хозяйка. Егор с Анной — хозяева. У них и спрашивай.

Собрались и другие — из четырёх домов пришли, слышали шум. Стояли в дверях, на крыльце, кутались в тулупы. Родионова жена, глуховатая старуха, качала головой.

Другие молчали — не их дело.

Анна села на лавку, прижимая Настю.

Девочка успокоилась, сосала палец, поглядывала на Марию без страха, но без узнавания — как на чужую, опасную вещь.

— Егор нужен, — сказал кто-то. — Без мужа не решить.

— Егор в лесу, — ответила Анна. — До ночи.

— Тогда ждать.

Но ждать не пришлось. Через полчаса — скрип саней, голос Егора, который еще издали крикнул: «Чьи следы?» Он въехал во двор, увидел толпу у дома, бросил вожжи, спрыгнул. Вошёл — в рукавицах, в тулупе, с инеем на бровях.

Увидел Марию. Настю на руках у Анны. Понял всё без слов.

— Выметайся, — сказал он. Голос низкий, спокойный — страшнее крика.

— Егор, — начала Анна.

— Я сказал. — Он шагнул к Марии, взял её за шкирку, поднял на ноги. — Вон.

— Имею право! — заверещала Мария.

— Дочь моя!

— Твоя дочь лежала у меня в избе синяя от холода, когда ты бухала в городе. Твоя дочь ела мою кашу, пила моё молоко, спала в моей люльке. — Он вытолкал её на крыльцо.

— А теперь вон. И если я тебя ещё раз увижу на своей земле — не отвечаю за себя.

Мария поскользнулась на крыльце, упала в снег. Завыла опять — тонко, по-звериному. Поднялась, отряхнулась, посмотрела на Егора с ненавистью.

— Ты пожалеешь, — сказала. — Я в город поеду. В суд. Есть закон.

— Поезжай, — ответил Егор. — Только до города тридцать вёрст, а у тебя ни лошади, ни денег. Пешком — замёрзнешь. Так что иди, Марья, пока я добрый.

Он повернулся, захлопнул дверь, задвинул засов. В избе стало тихо — только Настя кряхтела, устраиваясь поудобнее, и за окном завывал ветер.

Люди разошлись молча. Никто не сказал ни слова — ни за Анну, ни за Марию. Только Родион, уходя, бросил через плечо:

— Неспокойно это, Егор. Не уйдёт она.

Егор не ответил.

****

Анна долго сидела неподвижно, глядя в стену.

Настя уснула у неё на руках, тихая, тёплая, доверчивая. Егор ходил по избе, не находя себе места. Остановился у окна, прижался лбом к холодному стеклу.

— Придёт ещё, — сказал он.

— Знаю.

— И будет права по закону. Она мать. Мы никто.

Анна подняла на него глаза — усталые, сухие.

— Но она же бросила. Марфа сказала — отказная. Это что, ничего не значит?

— Не знаю. Я в законах не силён. — Он повернулся к ней. — Аня, мы её не отдадим. Я говорю: не отдадим.

Если надо — уедем. Найдём место, где нас не найдут.

— Куда? — горько усмехнулась Анна.

— Везде люди. Везде закон. И она не отстанет. Я видела её глаза. Она не дитя любит.

Она злость любит.

— Может, и так. А может, правда одумалась. — Егор сел рядом, взял её руку. — Но нам-то какое дело?

Мы эту девочку полюбили.

Она нас — тоже. А та… та родила и забыла.

Анна молчала. Настя во сне улыбнулась, причмокнула.

Анна погладила её по спинке и почувствовала, как внутри шевельнулось — слабо, впервые — то, другое. Ещё не удар, не толчок, а просто — напоминание: я здесь. Я тоже живу.

— Боюсь я, Егор, — сказала она. — Не за себя. За неё боюсь. И за этого, — положила руку на живот.

— Что мы им дадим, если нас разлучат?

Егор обнял её, прижал к себе так сильно, что захрустели кости.

— Не разлучат, — сказал.

— Пока я жив, не разлучат.

За окном, в темноте, завывал ветер.

А где-то по дороге к станции, тоскуя и проклиная всё на свете, брела Мария — худая, злая, нищая. И никто не знал, вернётся ли она. И никто не знал, что принесёт её возвращение — горе или освобождение.

*****

После того как Мария ушла в метель, в избе поселилась тишина.

Не та, уютная, с печным треском и Настиным сопением, а другая — натянутая, как тетива. Анна перестала улыбаться.

Она делала всё, что положено: топила печь, варила кашу, меняла Настины пелёнки, даже пряла по вечерам — но всё это как во сне, где руки двигаются сами, а голова забита ватой.

Егор видел, но не знал, как помочь. Он говорил мало, боялся сказать лишнее. По ночам, когда Анна думала, что он спит, он слышал, как она тихо всхлипывает в подушку.

Не плачет — всхлипывает, сдерживаясь.

— Аня, — сказал он однажды, — кончай. Не одна ты. Я с тобой.

— А если она придёт не одна,с властью? — ответила Анна, не поворачиваясь. — Если заберут Настю? И это тоже отнимут? — Она положила руку на живот, где уже начала чувствоваться лёгкая округлость.

— Не отнимут.

— Откуда знаешь?

Он не знал. Он вообще ничего не знал. Только умел молчать и гладить её по голове шершавой ладонью.

****

Февраль выдался ветреным.

Снег переметал дороги, и на станцию никто не ездил — ни Егор, ни даже Родион, который отваживался в любую погоду. Река ещё стояла, но лёд сделался рыхлым, с промоинами — ходить опасно.

Анна стала замечать за собой странное: её мутило уже не по утрам, а весь день.

Ей казалось, что внутри неё что-то не так.

Не больно, а тревожно. Как будто та крошечная жизнь, которая только начала подавать знаки, вдруг замерла, притаилась.

Она не говорила Егору.

Что скажешь? «Мне кажется»? Он начнёт суетиться, пошлёт к Марфе за травами, а Марфа… Марфа теперь была не рада — после того, как привела Марию, она ходила виноватая и злая одновременно. Помощи от неё не жди.

В середине февраля случилось небольшое кровотечение — мазня на исподней рубахе, бурая, не алая. Анна испугалась, но решила: отлежусь, пройдёт. Весь день пролежала на лавке, укрывшись тулупом, пока Егор возился с санями. Настя ползала рядом, иногда подползала, тыкалась носом в бок — грелась.

Кровь прошла. Анна выдохнула, подумала: «Пронесло».

Но не пронесло.

*****

Это случилось через три дня.

Анна встала рано — ещё было темно, только в окнах серело. Настя спала. Егор храпел на полатях. Она вышла на крыльцо по нужде, присела на ступеньку, и вдруг почувствовала — как ножом по низу живота.

Резко, коротко, так, что перехватило дыхание.

Она замерла, схватилась за перила.

Через минуту повторилось. И ещё. И пошло волнами — уже не ножом, а тупой, ноющей болью, которая растекалась по пояснице, по бёдрам, по всему нутру.

Она зашла в избу, разбудила Егора.

— Ты иди, — сказала, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Иди во двор. Мне нужно… мне нужно одной.

— Что с тобой? — Он сел, спросонья не понял.

— Ничего. Живот болит. Пройдёт.

Он не поверил, но встал, оделся, вышел — не во двор, а в сени, встал за дверью, слушал.

Анна разделась до пояса, села на горшок.

Боль нарастала — уже не волнами, а сплошной, как будто кто-то сжимал её внутренности в кулаке. Она закусила губу, чтобы не закричать, и тут хлынуло.

Кровь. Тёплая, густая, алая — не мазня, а ручьём. Она смотрела на неё, не веря. Потом — комок. Маленький, размером с лесной орех, тёмно-красный, с прожилками.

Упал в горшок — тихо, беззвучно.

Анна смотрела на него, не дыша. Потом перевела взгляд на свой живот — ещё округлый, но уже пустой.

И завыла — негромко, в голос, как воют по мертвецу. Егор ворвался в избу, увидел горшок, побледнел так, что веснушки стали чёрными.

Схватил её, прижал к себе. Она билась в его руках, не плача, а выкрикивая какие-то нечленораздельные звуки — не слова, а боль, выдавленную наружу.

— Аня, тихо, — бормотал он. — Аня, родимая, тихо.

Настя проснулась, испугалась, заорала. Голос её пробился сквозь Аннин вой, и та вдруг замолкла. Отстранилась от Егора, посмотрела на девочку — широко открытыми, сухими глазами.

— Настя, — сказала она. — Настя, иди сюда.

Девочка не шла, плакала.

Анна сама подошла, взяла на руки, прижала к груди. Стояла посреди избы — босая, в окровавленной рубахе, с чужим ребёнком на руках и мёртвым — в горшке.

— Сходи за Марфой, — сказала она Егору спокойно. — Пусть придёт. Уберёт.

— Аня…

— Сходи. Я тут. Никуда не денусь.

Он вышел. Анна стояла, покачивая Настю, и смотрела в окно на серое утро. Снег пошёл — крупный, мокрый, закрыл горизонт. Реки не было видно — только белая пелена, в которой тонули и берега, и лес, и небо.

«Вот и всё, — подумала она. — Ты пожил во мне немного. Успел только напомнить о себе.

А теперь тебя нет. И не будет».

Она не плакала. Слёзы кончились ещё в ту ночь, когда Мария стояла на пороге. Теперь внутри была только звенящая, белая пустота — как тот снег за окном.

Марфа пришла с тряпками и святой водой. Увидела горшок, перекрестилась, быстро, мелко.

— Похоронить надо, — сказала. — Где?

— За огородом, под яблоней, — ответил Егор. Стоял у двери, ссутулившись, как старик.

Марфа завернула комок в белую тряпицу, положила в берестяной коробок. Посмотрела на Анну — та сидела на лавке с Настей, не двигалась.

— Ты полежи, — сказала Марфа. — Дня три не вставай. Кровь ещё пойдёт.

— А она? — Анна кивнула на коробок.

— Мы её схороним. Тихо. Никто не узнает. Не надо никому.

— Не надо, — согласилась Анна.

Марфа ушла с коробком. Егор за ней — помочь выкопать ямку в мёрзлой земле. Лопата входила с трудом, ломался мёрзлый верхний слой. Они вырубили пол-аршина, положили коробок, засыпали. Марфа прочитала молитву — короткую, наспех. Егор стоял, опустив голову, и молчал.

Когда вернулись, Анна уже лежала на лавке, укрытая тулупом. Настя спала у неё под боком, положив голову на её руку. Анна гладила девочку по спине, и по щеке у неё текла одна слеза — медленная, тяжёлая.

— Егор, — сказала она, не открывая глаз. — Это наказание мне.

— За что? — Он сел рядом.

— За то, что не любила ту, в животе. Пока носила — боялась. Не радовалась. Думала — а как же Настя? А её полюблю ли? И вот… не довелось.

— Не говори глупостей, — сказал он грубо, потому что иначе закричал бы. — Никто тебя не наказывал. Так Бог дал. И взял.

— Зачем взял?

— Не знаю. — Он взял её руку, холодную, в синих жилках. — Может, для того, чтобы мы научились ценить, что осталось. Вот Настя. Мы. Ты и я.

— А его нет, — прошептала Анна.

— Нет.

Они замолчали. В печи догорали дрова, последние угли тлели малиновым. За окном валил снег — всё гуще, всё белее, засыпая следы, засыпая могилку под яблоней, засыпая реку, поле, весь мир.

И в этой белой тишине было слышно, как дышит Настя — ровно, спокойно, как умеют дышать только те, кто ещё не знает, что такое терять.

****

Анна встала.

Медленно, держась за стены, прошлась по избе. Кровь почти кончилась, только слабость осталась — такая, что ложка из рук падала. Егор не пускал её к печи, сам варил кашу — жидкую, пересоленную, но она ела молча.

Настя тянулась к ней, требовала внимания.

Анна брала её на руки, и каждый раз, когда чувствовала тяжесть ребёнка на животе, что-то обрывалось внутри. Там, где ещё недавно жила надежда, теперь была пустота. Не боль — привыкли уже. А пустота.

— Егор, — сказала она однажды, глядя в окно на тающий снег. — А что, если мы уедем? Пока та не вернулась. Уедем далеко, где нас никто не знает.

— Куда? — спросил он.

— За реку. А дальше — куда глаза глядят. В Сибирь говорят земля раздаётся.

— А дом?

— Дом сожжём. Или бросим. Не жалко.

Он смотрел на неё — на её лицо, ставшее чужим за эту зиму, на глаза, в которых потухло что-то важное.

— Ты подожди, — сказал он. — Отойдёт боль — тогда решим. А сейчас не надо решений.

Она не спорила.

Вернулась на лавку, укрылась тулупом. Настя заползла к ней, свернулась калачиком. Анна гладила её по голове и думала о том, что ничего уже не вернуть — ни того комочка под яблоней, ни той лёгкой надежды, с которой она просыпалась осенью.

Остались только руки, которые умели держать. И река за окном, которая скоро вскроется, понесёт льдины, и начнётся новая жизнь — без её ребёнка, но с Настей. И с Егором, который молчал и гладил её по голове.

А снег всё падал. Последний снег перед весной.

Конец третьей главы

Глава 4