Найти в Дзене

Записка против председателя 6

— Потому что мне шестьдесят восьмой год, Нина. У меня дочка живёт в другом городе и не приезжает. Мужа давно нет. Брат у меня единственный и живёт в этой же деревне. И вот я смотрю — он лежит больной, и я думаю: меня скоро не станет, и после меня в этой конторе останется чужой человек, который заберёт мою папку с черновиками и сожжёт. И никто никогда не узнает, как у нас тут на одной бумаге дважды отражали один и тот же овёс. И я после этого приду к Господу с пустыми руками. Я сорок лет в этой конторе сижу. Я не воровала. Я хуже сделала — я бумагу под чужое воровство подписала. И я не хочу с такой тяжестью покидать этот мир. -----> 1 часть <----- -----> 5 часть <----- Она замолчала. — Клавдия Васильевна. А зачем вы тогда переписывали? — А затем, Нина, что Фёдор Кузьмич мне в шестьдесят третьем году пенсию через себя выписывал. Я тогда не работала, ухаживала за матерью. И когда матери не стало, я в контору вернулась, а у меня в трудовой пробел. Он своей рукой подписал, что я работала вс
Оглавление

Потому что мне шестьдесят восьмой год, Нина. У меня дочка живёт в другом городе и не приезжает. Мужа давно нет. Брат у меня единственный и живёт в этой же деревне. И вот я смотрю — он лежит больной, и я думаю: меня скоро не станет, и после меня в этой конторе останется чужой человек, который заберёт мою папку с черновиками и сожжёт. И никто никогда не узнает, как у нас тут на одной бумаге дважды отражали один и тот же овёс. И я после этого приду к Господу с пустыми руками. Я сорок лет в этой конторе сижу. Я не воровала. Я хуже сделала — я бумагу под чужое воровство подписала. И я не хочу с такой тяжестью покидать этот мир.

-----> 1 часть <-----

-----> 5 часть <-----

Она замолчала.

Клавдия Васильевна. А зачем вы тогда переписывали?

А затем, Нина, что Фёдор Кузьмич мне в шестьдесят третьем году пенсию через себя выписывал. Я тогда не работала, ухаживала за матерью. И когда матери не стало, я в контору вернулась, а у меня в трудовой пробел. Он своей рукой подписал, что я работала всё это время. Без него у меня сейчас стажа не хватило бы до полной пенсии. Семь рублей разница в месяц. Он мне помог тогда, по-человечески. Я ему ведомость и переписала. Долг есть долг.

А люди?

Она посмотрела на меня прямо.

А люди, Нина, мне не родня. Я сорок лет в конторе. Я людей в основном через цифру вижу. Это нехорошо, я знаю. Но я живу так. Поздно перестраиваться.

Я молчала.

Я тебе на собрании скажу про чистовую. Что её переписали после. Это я скажу. — Она помолчала. — Не за тебя скажу. И не за Степана. Я за себя скажу — потому что я с этим на суд божий не хочу.

Я кивнула.

И ещё, Нина. Не благодари меня. Я тебе помогаю не из доброты. Я тебе помогаю, потому что мне самой надо.

***

Ревизия из района приехала во вторник, — снег уже лежал. Приехали двое: главный, лет пятидесяти, в чёрном пальто, с папкой, и помощник помоложе. С ними — наш парторг, который занимался районной отчётностью и в правлении бывал редко.

Они расположились в кабинете Фёдора Кузьмича, и до обеда всё шло привычным порядком — приносили папки, выходили, заходили снова. Председатель сидел с ними. Клавдия Васильевна носила им бумаги по одному его кивку. Я работала за своим столом.

Около двух из кабинета вышел старший ревизор и подошёл ко мне.

Вы счетовод?

Да.

Вы зерновые ведомости подшивали?

Я.

У нас вопрос по ноябрьскому акту прошлого года и по декабрьской выдаче. Председатель говорит, что у вас могут быть пояснения.

Я посмотрела в сторону кабинета. Фёдор Кузьмич стоял в дверях и смотрел на меня. Лицо у него было спокойное. Слишком спокойное — как у человека, который заранее посчитал, что я ничего не скажу при чужих, потому что побоюсь.

У меня есть пояснения. Можно я при всех скажу? Я к собранию готовилась.

Ревизор посмотрел на меня вопрошающе.

Какому собранию?

Я думала, нас соберут по итогам ревизии. В правлении или в клубе.

Это не наша процедура, девушка. Мы собираем материалы, проверяем и выводы доводим до района. Не до собрания.

Тогда я скажу сейчас. Только мне нужно, чтобы ещё двое людей при этом присутствовали. Это займёт час, не больше. Они недалеко.

Ревизор помолчал. Потом добавил:

А что вы такого хотите сказать, что нужны свидетели?

Правду. Моих слов может быть недостаточно, потому хочу, чтобы присутствовали свидетели.

Фёдор Кузьмич шагнул вперёд от двери кабинета.

Товарищ ревизор, девушка молодая, её можно понять. У нас в конторе она недавно, всех бумаг могла не разобрать. Я могу пояснить за неё.

Фёдор Кузьмич, дайте девушке сказать, — спокойно ответил ревизор. — У нас порядок такой: если у работника есть пояснения, мы их выслушиваем. Кого приглашать?

Я назвала всех.

Помощник ревизора пошёл за ними сам, чтобы не дать председателю времени к ним сходить. Это меня успокоило — значит, у них своя процедура и они не вчерашние.

Пока их собирали, в правлении сидели молча. Председатель — в кабинете, оставив дверь приоткрытой. Клавдия — за своим столом. Я — за своим. Ревизор и парторг — у окна, переговаривались тихо. Я слышала отдельные слова: «двадцать третье», «акт», «подводы», «несоответствие». Значит, у них уже что-то было своё. Они приехали не наугад.

***

К четырём собрались все.

Лыков пришёл первым — в полушубке, в шапке, с лицом каменным. Сел у стены, на лавку, не глядя ни на меня, ни на председателя. Тимофей пришёл за ним, через десять минут — в той же фуфайке, как у меня дома, в подшитых валенках. Сел рядом с Лыковым, но не вплотную — оставил пустое место между ними. Зинаида — позже всех, в платке, с лицом красным от мороза. Она встала у двери и не садилась.

Степан Ильич пришёл предпоследним. Я не сразу его узнала — он не появлялся в правлении четыре года, я привыкла к тому, что его в этой комнате не бывает. Он вошёл, постоял у порога, потом тоже сел на лавку — у самого окна, отдельно от всех. Лица его я не видела, только профиль и сжатые на коленях руки.

Ревизор сел за стол, открыл папку. Сказал:

Нина Петровна, мы вас слушаем. Только коротко и по существу. Вопросы у меня уже есть к этим бумагам, я их и так задам. Если у вас есть, что добавить, — добавляйте.

Я встала.

Я не готовилась говорить речь. Я знала, что речь у меня не получится — у меня язык не для речей. У меня для цифр. И я сделала то, что умела.

Я скажу датами. Двадцать третье ноября прошлого года — акт о порче. Четыре центнера овса, причина — мыши, подмокание. Подписи: Фёдор Кузьмич, Степан Ильич, Иван Тимофеич Лыков. Двадцать пятое ноября — наряд на две подводы на станцию, кормовой груз, имя в наряде — Иван Тимофеич Лыков. В декабрьской ведомости — выдача того же объёма овса по дворам: Сорокина, Кривцова, Балашова, Шумилина, Полякова. Подписи о получении.

Я посмотрела в свою тетрадку. Потом подняла глаза.

Балашова уехала ещё в феврале — за десять месяцев до якобы выдачи. Полякова в декабре была в Москве у дочери. Анна Петровна Кривцова расписывается крестиком, а в ведомости стоит ровная подпись. Зинаида Сорокина при подписании видела на столе второй пустой лист с готовой шапкой. Марфа Шумилина расписывалась дома, не в конторе. Иван Тимофеич двадцать третьего и двадцать пятого лежал больной — за фельдшером в Покровку бегала жена. Тимофей Сергеич двадцать пятого ноября в полночь возил одну из двух подвод. Вторую вёл Пахомов, при колхозе не числящийся. Овёс на станции принимали под названием «зерноотходы, кормовой груз». Овёс был чистый.

Я перевела дыхание. Это и было самое трудное — переход к Клавдии.

Чистовая декабрьская ведомость была переписана. Не одновременно с подписанием. После. По указанию Фёдора Кузьмича. Чьей рукой переписана — спросите Клавдию Васильевну. Черновик с настоящими пометками — у неё в шкафу. Там есть запись «25/XI — две подводы — на станцию — И. Т.». Там есть пометка «Кл. перепис.» — то есть переписать. Эта пометка стоит в её собственном черновике.

Я замолчала.

Фёдор Кузьмич, всё это время стоявший в дверях кабинета, наконец сказал — спокойно, ровно, тем же голосом, каким говорил мне про крыльцо:

Нина, ты молодая. Я тебе говорил — старые бумаги читать трудно. Ты тут перепутала: акт от двадцать третьего, наряд от двадцать пятого, ведомость декабрьская — это всё разные документы и разные обстоятельства. Ты их в одну кучу сложила и теперь обвиняешь людей. Иван Тимофеич, скажи, ты подписывал акт о порче?

Лыков поднял голову. Долго смотрел на председателя. Потом сказал — не громко, но так, что было слышно во всей комнате:

Подписывал. После того, как поднялся с печи. В декабре, числа третьего или четвёртого. На бумаге стояло двадцать третье ноября. Я тогда сказал тебе, Фёдор Кузьмич, что в этот день лежал. Ты мне сказал — Иван, дата у нас по бухгалтерии, разбираться не будем. Это было.

Иван, ты что говоришь?

То, что было.

Ты в своём уме?

В своём.

Председатель посмотрел на Тимофея.

Тимофей. А ты что мне скажешь? Ты у нас человек подневольный, тебе тоже что-то послышалось?

Тимофей встал. Постоял, держась за лавку. Потом сказал — глухо, как из бочки:

Я возил, Фёдор Кузьмич. Двадцать пятого ноября, ночью. Одна подвода моя, вторая — Пахомова. Овёс был чистый. На станции принимали как зерноотходы. Сорок рублей вы мне сунули потом в коридоре правления, у двери в каморку.

В комнате стало тихо так, что слышно было, как тикают ходики на стене у Клавдии.

Фёдор Кузьмич повернулся к Зинаиде. Зинаида стояла у двери, не поднимая головы.

Зина Степановна. Тебе овёс выдавали?

Зинаида молчала. Я посмотрела на неё и увидела, как у неё дрожит подбородок. Она боялась. Она же мне говорила: при людях у меня язык отнимется.

Зина, я тебя спрашиваю.

Зинаида подняла голову. Я никогда не видела у неё такого лица — белого, потерянного. Она посмотрела не на председателя, не на меня — посмотрела на Степана Ильича.

И сказала, в его сторону, негромко:

Не выдавали, Фёдор Кузьмич.

Фёдор Кузьмич ничего не сказал. Только пальцы его правой руки — те самые пальцы, которыми он стучал по столу в кабинете — раз сошлись в кулак и разжались.

Он повернулся к Клавдии.

Клавдия Васильевна. А вы что скажете? Вы у нас человек ответственный, главный бухгалтер. Тут какие-то домыслы про переписанную ведомость. Это полная ерунда, я надеюсь?

Клавдия Васильевна сидела, как всегда, прямо, с очками на цепочке, со счётами под рукой. Она не встала. Она ответила оттуда, где сидела.

Не ерунда, Фёдор Кузьмич. Чистовую ведомость я переписала по вашему указанию. После того, как Иван Тимофеич закончил собирать подписи. У меня в черновике стоит пометка «Кл. перепис.» — это моей рукой записано. Я её сейчас принесу из шкафа, если ревизор попросит.

Она замолчала. Потом добавила:

И ещё, Фёдор Кузьмич. По акту от двадцать третьего ноября я подтверждаю — Иван Тимофеич подписывал его в декабре, не в день составления. Я при этом присутствовала.

Фёдор Кузьмич долго смотрел на неё. И вот тут все в комнате видели — у него впервые за весь разговор изменилось лицо. Такое выражение бывает у человека, когда он понимает, что фигура, на которую он рассчитывал, перешла на чужую сторону доски.

Клавдия, — сказал он тихо. — Ты понимаешь, что говоришь?

Понимаю, Фёдор Кузьмич. Лучше, чем ты сейчас.

Ревизор поднял голову от папки.

Степан Ильич, вы что-то хотите добавить?

Степан Ильич покачал головой.

Не хочу. Я по этому делу всё, что мог, уже сказал.

***

Я не буду пересказывать, что было дальше тем же подробным образом — у меня уже сил не хватало запоминать слова. Главное было сказано. Ревизор позвонил из кабинета председателя в район, разговор был короткий и негромкий. Через час из правления забрали все папки за прошлый год, включая чёрную тетрадь Клавдии Васильевны. Парторг остался ночевать в конторе, у нас не было гостиницы, и его положили на лавку в библиотеке. Фёдору Кузьмичу велели сдать ключи и печать.

Он не упирался. Он давно понял, куда ведёт эта дорорга.

Когда он надевал тулуп, он посмотрел в мою сторону — один раз, коротко. Без злобы. Без ненависти. У него было лицо уставшего человека, проигравшего партию, в которой не ожидал проиграть.

Он вышел. Через час уехал на своей подводе. Лошадь шла шагом, потом перешла на рысь, как и в тот вечер, когда он уезжал от нашего дома. Только теперь у саней был другой человек — парторг, который ехал с ним до его двора, чтобы забрать вторую печать.

***

Лыков ушёл сразу после собрания. Я его догнала уже за калиткой правления.

Иван Тимофеич.

Что, Нина.

Спасибо вам.

Он покачал головой.

Не за что, Нина. Это я тебе спасибо должен сказать. Ты ко мне пришла предупредить, а вышло, что ты меня вытащила.

Он сделал шаг к Степану Ильичу, который выходил из правления последним. Степан Ильич шёл с тростью — я раньше этого не заметила.

Степан Ильич. — Лыков остановился перед ним. — Прости.

Степан Ильич посмотрел на него.

Бог простит, Иван.

И прошёл мимо.

***

Я догнала Степана Ильича на углу у магазина.

Степан Ильич.

Нина.

Он не остановился. Мы пошли рядом.

Степан Ильич. Папа просил у вас прощения через дверь. Тогда, четыре года назад.

Я помню.

Он бы вышел и сказал в лицо, если бы вы открыли.

Я знаю.

Мы прошли ещё немного.

Нина. Я не открыл дверь не потому, что обиду держал. Я не открыл, потому что я в тот вечер сидел в избе с верёвкой в руках. Я уже всё себе решил. И мне нельзя было дверь открывать — я не за себя боялся, я боялся, что он войдёт и увидит. И тогда мне точно конец. Я не хотел, чтобы твой отец это видел.

Он остановился у поворота на свою улицу.

Я после той ночи верёвку выбросил. И не повесился. Так и жил с этим.

Степан Ильич, всё закончилось.

Я знаю, Нина. Только ты учти. Я тебе благодарен. И отцу твоему благодарен — за то, что он бумагу оставил. Но прошлого не вернуть.

Я понимаю.

Иди домой, Нина. Алёшка ждёт.

Он повернулся и пошёл по своей улице, шаркая тростью по утоптанному снегу. Я постояла на повороте, пока он не скрылся за углом.

***

Когда я вернулась в правление, Клавдия Васильевна сидела одна у своего стола.

Клавдия Васильевна.

Ну.

Я пойду.

Иди.

Я постояла у двери. Хотела что-то сказать. Не нашла что. Она тоже не подняла головы. И я вышла.

Уже на улице я вспомнила, что она утром сказала: «не благодари меня». Между нами осталось то ровное, рабочее, чему я научилась за четыре года в конторе — две женщины, которые сделали то, что им надо было сделать, и каждая сделала по своему расчёту.

Это было честнее, чем благодарность.

***

Дома горел свет. Мать сидела за столом, разбирала картошку. Алёшка делал уроки — что-то писал, склонившись над тетрадкой, и кончик языка у него высунулся, как всегда, когда он считал.

Поздно ты, — сказала мать.

Ревизия была.

Она посмотрела на меня. Я ей и не говорила ничего — а она поняла по лицу.

Сядь. Поешь.

Я села. Алёшка поднял голову.

Мам, ты чего такая?

Какая?

Не знаю. Как будто долго шла.

Долго шла, Алёш. От правления до дома.

Это близко.

А я долго.

Он не понял, но не стал спрашивать.

Я поела. Мать стояла рядом, наливала чай. Поставила кружку, села напротив.

Кончилось?

У нас — да. У них — ещё нет.

Мать кивнула. Потом достала из-под скатёрки буфета жестянку и календарь. Поставила передо мной.

Что мне с этим делать, Нина?

Не убирай далеко, мам, — сказала я. — Положи в буфет, под скатёрку. Пусть лежит.

А вдруг ещё нужна будет?

Это навряд-ли. Пусть останется, как память о поступках, их причинах и последствиях.

Мать положила жестянку обратно.

Может, это и есть правда и я даже не знаю, есть ли у правды лучшее назначение.

Я посмотрела ещё раз на буфет. На месте, где лежала жестянка, лежала теперь обычная скатёрка с вышитыми по краю синими васильками — мамина работа, ей лет тридцать, выцвела, но узор держала.

За окном продолжал идти снег.

Я закрыла глаза и подумала, что отец сегодня бы улыбнулся мне и в его взгляде я увидела бы тихую благодарность.

КОНЕЦ