Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Купе откровений

Городской. Ч.7

Глава 7 Соседский дед рассказал мне, какой была моя бабка в шестнадцать лет и я первый раз увидел её другими глазами. Начало ЗДЕСЬ. Ранее:
к нам в избу заехал папин «коллега» Виктор Сергеевич, привёз пакет от мамы и конструктор от крёстного, дяди Геры. От папы - только устный привет. Я собрал самолёт из конструктора и на дне коробки нашёл записку, написанную чужой рукой: «У бабки чисто. Мальчик в порядке. На отчёт буду в пятницу. В.С.». Ничего не понял и никому не показал.
Утром записка всё также лежала под подушкой. Я её утром потрогал пальцами, не доставая, и подумал - никуда не делась. И от этой мысли мне стало сначала спокойно, а потом как-то нехорошо, как будто на душе кошки скребли, но я отмахнулся от этого. Потом встал, разжёг печь, сварил кашу, понёс бабе Вере. И всё это время - пока чиркал спичкой, пока сыпал крупу, пока подавал ей миску - в голове сидело одно - что значит то, что под подушкой лежит. Баба Вера поела кашу мелкими ложками, а после завтрака надела телогрей
Оглавление

Глава 7 Соседский дед рассказал мне, какой была моя бабка в шестнадцать лет и я первый раз увидел её другими глазами.

Начало ЗДЕСЬ.

Ранее:
к нам в избу заехал папин «коллега» Виктор Сергеевич, привёз пакет от мамы и конструктор от крёстного, дяди Геры. От папы - только устный привет. Я собрал самолёт из конструктора и на дне коробки нашёл записку, написанную чужой рукой: «У бабки чисто. Мальчик в порядке. На отчёт буду в пятницу. В.С.». Ничего не понял и никому не показал.

Утром записка всё также лежала под подушкой. Я её утром потрогал пальцами, не доставая, и подумал - никуда не делась. И от этой мысли мне стало сначала спокойно, а потом как-то нехорошо, как будто на душе кошки скребли, но я отмахнулся от этого.

Потом встал, разжёг печь, сварил кашу, понёс бабе Вере. И всё это время - пока чиркал спичкой, пока сыпал крупу, пока подавал ей миску - в голове сидело одно - что значит то, что под подушкой лежит. Баба Вера поела кашу мелкими ложками, а после завтрака надела телогрейку и сама, опираясь о стену, дошла до сеней, надо ей было что-то там.

- Колька звал на реку, рыбу ловить, - сказал я ей. Она обернулась:

- Иди, попробуй, заодно от меня передай: спасибо за сало, и что я лучше уже.

- Передам.

И всё. Никакого «а гость вчерашний», никакого «а как тебе», будто визита и не было.


К Кольке я вышел ровно в восемь, как договорились.

За ночь крепко подморозило. Двор был выбелен инеем, поленница в саду оделась в седину. От моего дыхания в воздухе оставались плотные облачка. Снег лежал уже толстый, в две ладони, протоптанный к колодцу узкой синей тропкой. Небо стояло низкое и тяжёлое.

Колька ждал у своей калитки и с ним стоял дед. Дед Василий оказался невысоким, кряжистым, с белой щетиной по подбородку. И с такими же выцветшими глазами, как у бабы Веры. Дед был в тулупчике, в валенках с галошами, а на плече держал ледобур - длинный, изогнутый, как старое ружьё.

- Так вот ты, значит, какой, городской, - голос у деда был хриплый, прокуренный, тёплый.

- Здрасте.

- Здравствуй, Эдик. - Он впервые в этой деревне назвал меня по имени, не «городской», и от этого у меня внутри что-то приподнялось.

- Вам от бабы Веры привет. Сало доброе, спасибо.

- Доброе и есть, - дед усмехнулся в щетину. - Ну, малой, идём. Налим долго ждать не будет.

Дорога к реке шла лесом, с километр. Колька шел впереди, дед сзади, я посередине. Под валенками поскрипывал плотный снег, по бокам стоял мрачный, высокий ельник и в нём было так тихо, что слышно было, как где-то далеко падает с ветки тяжёлый снежный ком. Я никогда раньше не был в зимнем лесу - по телевизору видел, в книжках, по фотографиям, а вот так, чтобы лес тебя обступил и стало слышно собственное дыхание, не было.

- Не отстаёшь? - крикнул мне дед через плечо.

- Не-а.

- Шагай шире. У деревенских шаг шире. Если короткий шаг, выстудишься.

Я попробовал шагать шире, и правда, стало теплее. Лес расступился, и впереди мы увидели реку, даже скорее - речку. Под белым плотным снегом, по которому ветер выложил длинные косые полосы. По ту сторону речки опять стоял ельник, чёрный, сплошной и больше ничего.

И я впервые в жизни ощутил, что такое тишина без людей. Не такая, какая давила меня в первые ночи в избе, а огромная, спокойная, бесконечная - тишина без угрозы. Она не давила, она укрывала. Я постоял на краю и подумал, что это, наверное, и есть то, ради чего сюда едут охотиться и рыбачить взрослые из города.

Дед Василий бурил лунку. Он крутил рукоятку ловко, плавно, будто это не лёд под буром, а вода. Ледяная стружка летела из-под коронки белыми завитками. Колька стоял рядом с черпачком на длинной палке, а я стоял с пустыми руками и смотрел.

- Бери второй, - дед кивнул мне на короткий бур, лежавший на снегу. - Тонкий, тебе по росту. Метрах в трёх отсюда крути. Только ровно, не наклоняй, а то полезешь под лёд купаться.

Я взялся - бур был тяжёлый. Я попробовал крутить - рукоятка ходила тяжело, бур ввинчивался в лёд медленно, со скрипом и через пять минут у меня загорели плечи. Колька подошёл, молча сменил меня, докрутил остаток просто потому, что я ещё не умел. Я был ему за это благодарен сильнее, чем за все «спасибо» в моей жизни. Дед Василий выкинул из лунок ледяную крошку, опустил в каждую жерлицу с маленькой рыбкой на крючке.

- Теперь сидим, - он постелил на снег кусок брезента. - Тише, малой. Тише сядешь, скорее клюнет.

Я сел и холод от снега пробрался через штаны быстро, но я молчал.

И вот тогда, на этом брезенте, у двух прорубей, под серым низким небом - я первый раз услышал про бабу Веру по-настоящему.

Колька развязал свой узелок, достал три бутерброда с салом, по одному каждому. Дед Василий разлил из термоса горячий чай в эмалированные кружки, чай пах хвоёй и сахаром.

- Ну, как Веруня там у тебя? - спросил дед, прихлёбывая.

- Лучше уже. Сама ходит, но кашляет.

- Кашляет, значит, - дед нахмурился. - Это нехорошо.

Он сказал это так, будто говорил не со мной, а с кем-то за моей спиной. И я почуял - сейчас он что-то скажет важное, но переспрашивать не стал.

- Ты, малой, помни: бабка твоя - особенный человек.

- В смысле?

- В прямом, - дед поставил кружку на снег и посмотрел в сторону леса, не на меня. - Я Веруню с-под пелёнок знаю. Мы с ней по этой улице босиком за курами гонялись, в одну речку купаться бегали. Семь домов отсюда у ней был отчий двор. Сейчас сгнил уж, конечно.

Я кивнул. Слушал.

- Веруня в шестнадцать лет уже одна за всех была. Отца на войне положили и Веруня все три года, как ломовая лошадь, и младших, и старшую. Куска не ела первая. Никогда. У ей это до самой смерти матери оставалось - себе самое последнее, остальным сначала.

Я слушал, не дыша. Совсем не подходило к моей бабе Вере, у которой я отказывался есть кашу.

- А когда мне восемнадцать стукнуло, - продолжал дед, - я к ней сватать пошёл. Веруня тогда красивая была, девки такие раз в десять лет родятся. Я ходил к ней, как телок ходит за мамкой, два месяца. Только зря.

- Отказала?

- Отказала, - дед усмехнулся в чай. - За Лёху из соседнего села пошла, а я обиделся, помыкался годок и за Манюню свою посватался. Колькину бабку покойную.

- А чего за Лёху-то?

- А кто её знает, малой, сердцу не прикажешь. - Дед помолчал, поглядел в лунку. - Только я тебе вот что скажу. Веруня слабых не выносила сроду. С самого детства. И ежели за кого пошла, значит, в нём что-то было. А второе - мужик ей был нужен такой, чтоб её не побоялся.

- Это как?

- А вот так, - дед посмотрел на меня. Глаза у него стали смеющиеся и одновременно острые. - Я тебе сейчас одно расскажу, ты только не пугайся.

Я перестал жевать.

- Веруне тогда лет шестнадцать было, мне тоже примерно. Сено мы у реки косили, ниже по течению, артель собралась, вся молодёжь местная плюс из соседнего. И к нам бригадира прислали, из района, здоровый, лет под тридцать, по тогдашним меркам уже мужик заматерелый. Я его в глаза не видел до того.

- И вот в обед, помню, мы все у воды сидим, едим, а этот бригадир к Веруне подсаживается. Сидит вот так, рядом, говорит ей что-то на ухо. Тихо так говорит. Я неподалёку был, услышал только последнее. Он ей сказал «пойдём со мной в сараюшку, никто не увидит» и руку положил, на колено.

Я открыл рот.

- А Веруня без слов, только глянула на него. У ей в шестнадцать глаза уже такие были, не девчёночьи, детские, а взрослые. И достала из-под фартука косарик, маленький такой, что хлеб резать. И полоснула его по руке, той самой, что на колене лежала.

- Сильно?

- Не. Не сильно, ровно настолько, чтоб кровь пошла, - дед усмехнулся. - Бригадир завопил, как заяц, подскочил, заозирался, на всю артель сразу позорился, а Веруня сидит на своём месте и хлеб дальше доедает, как будто его и не было. Бригадир в район уехал в тот же день, и больше его не присылали.

Я сидел на брезенте с куском хлеба в руке и забыл, что хочу есть.

- Дядь Вась.

- Чего?

- А зачем вы мне это рассказали?

Дед посмотрел на меня долго.

- А вот зачем, малой. Чтоб ты знал, что за человек тебя сейчас в дому держит. Веруня слабых не выносила сроду. И в шестнадцать, и в семьдесят, и сейчас. Если она тебя в дому держит - значит, в тебе чего-то увидела, а не увидела бы - давно к Шуре бы тебя отправила или ещё куда.

Я молчал.

- И болеть ей нельзя, малой. Веруня болеть не умеет. Кто всю жизнь сам себя в кулаке держит, тому в постели плохо. Гляди за ней.

- Гляжу.

- Гляди, - дед допил чай, вытер губы рукавом. - Я-то тут от старости скоро отвалюсь. А она пускай ещё годик-другой постоит. Без неё деревня осиротеет.

Колька в это время дёрнулся к жерлице - там что-то заходило. Дед метнулся следом. И разговор кончился, не закруглившись, как кончаются настоящие важные разговоры.

Налима мы взяли. Одного, в моей лунке. Я и не понял, что у меня клюёт, пока Колька не крикнул. Я дёрнул, потащил, рыба пошла тяжело, упрямо. Я тянул леску голыми руками, она резала пальцы. Колька подскочил, помог - и из лунки на снег выскочила бурая, длинная, скользкая рыбина, не похожая ни на что виденное раньше. Налим бился на снегу и смотрел на меня круглым глупым глазом.

- Молодец, городской. - Колька впервые за весь день широко улыбнулся. - Бабке твоей на ушицу.

Я стоял и не понимал, что чувствую. Я первый раз в жизни поймал живое существо и первый раз в жизни знал, кому понесу его домой.

Назад я шёл с налимом в холщовом мешочке у пояса, и мне всё время казалось, что под курткой у меня горит что-то тёплое.

Не сало в кармане и не налим у пояса, а история, рассказанная дедом - про шестнадцатилетнюю Веруню с косариком в руке.

Я смотрел в спину Кольке и думал. Что в моей городской жизни - в школе, в книжках, в маминых вечерних рассказах - взрослые всегда были одинаковые - папа всегда папа, мама всегда мама, Марья всегда Марья. У них не было «до меня», а оказывается, было - и у бабы Веры тоже. И не просто «было», а длинное, страшное, своё, в котором она в шестнадцать лет полоснула чужого мужика по руке, потому что он не имел права её трогать.

И вот эта женщина теперь лежала в доме, куда меня привезли и кашляла. От этой мысли разом, как от зашибленного пальца, отдавало во всё тело.

Дома было тихо.

Баба Вера сидела на лавке у печи, накрытая шалью. Кашляла. Кашляла глубоко, сухо, не выпуская воздуха.

- Поймал? - выдохнула она, увидев меня.

- Поймал. Налима.

- Молодец. Завтра ушицу сварим.

Она хотела ещё что-то сказать и зашлась кашлем – долгим и тяжёлым. Я подбежал, налил ей кружку из чайника, поднёс. Она пила маленькими глотками и только теперь, после всего рассказанного дедом, я увидел её по-новому. Не «бабку», не «старуху», а человека, у которого внутри много жизней, и одна из них сейчас ушла вглубь под кашель, и я её не знаю.

- Дед Василий привет передавал. И спрашивал, как вы.

- Скажешь ему, что справляюсь, - голос у неё сел. - Налима убери в сени, на холод, завтра утром почистим.

- Я сам почищу.

Она посмотрела на меня, и на лице промелькнуло что-то похоже на гордость и тут же погасло.

- Сам так сам.

Записку я в тот вечер впервые перепрятал. Достал из-под подушки, подержал в ладони, подумал, не показать ли её бабе Вере прямо сейчас, после рыбалки, после дедова рассказа. И не показал, потому что бабка кашляла, потому что устала, потому что я не знал, как ей это объяснить. Она спрятала бы, а я сам ещё не разобрался, что у меня в руке.

Я надорвал по шву подушку и сунул записку внутрь, между перьями, так надёжнее, а потом, кладя голову на эту самую подушку, я подумал, что я, наверное, что-то делаю не так. Что взрослые в моём положении пошли бы и показали бы, а я держу. И на минуту, в темноте, мне стало так стыдно, как никогда не делалось ни от каши, ни от ведра, ни погасшей тогда печи - стыдно перед бабой Верой, которая в шестнадцать, полоснула по руке мужика за правду.

И я уже почти решил пойти к ней и показать, но за стенкой раздался очередной её кашель, долгий и тяжёлый. И я подумал - не сегодня, сегодня я пойду к ней с водой, а не с бумажкой.

Ночью бабка упала. Я проснулся не сразу, сперва услышал шарканье, тихое, неуверенное. Потом стук - глухой и низкий, не такой, какой бывает, когда роняют ведро, стук был мягкий.

Я одним махом слетел с кровати, прибежал в горницу - баба Вера лежала на полу у печи, ничком, в длинной рубахе. Рядом опрокинулось ведро воды и вода тёмной лужицей растекалась по доскам.

- Баб Вер!

Она не отозвалась. Я нагнулся, перевернул её на спину, осторожно, как, мне казалось, переворачивают раненых. Она была лёгкая. Я никогда раньше не держал в руках живого взрослого человека, и эта её лёгкость меня испугала больше всего, будто из бабы Веры за вечер ушла половина веса.

Я бросился к комоду, схватил полотенце, подложил ей под голову. Принёс из её комнатки шаль, укутал плечи.

- Веруня, - позвал я её незнакомым мне словом, тем самым, которым звала её одна Шура. - Веруня, очнись.

Глаза она открыла. Долго смотрела на меня, не узнавая. И вот тогда у неё с губ слетело имя.

- Ваня...

Тихо, с придыханием, я в жизни не слышал этого имени в этом доме, никакого Вани у бабы Веры не было.

- Это я, - сказал я. - Эдик. Городской. Налима я сегодня поймал, помните?

Она моргнула, снова посмотрела. И глаза стали узнавающие.

- Малой...

- Я, - сказал я. - Я.

И в этот момент мне снова стало страшно, но не за себя.


----

В ту ночь я понял две вещи: бабка моя больна, и совсем иначе, чем было и завтра надо звать фельдшерицу, а ещё - что у бабы Веры был кто-то по имени Ваня, и я о нём ничего не знаю.


----

Продолжение следует…