Автобус, дребезжа разбитыми стеклами, выплюнул меня на пыльный перекресток и, отчаянно чихнув соляркой, покатил дальше, в сторону райцентра. Я осталась стоять на обочине, сжимая ручку старого, еще маминого, чемодана. Вокруг, насколько хватало глаз, колосилась пшеница, а в низине, у запруды, блестела полоска воды. Где-то там, за тополиной рощей, пряталась Егоровка — деревня, в которой я не была двенадцать лет.
Двенадцать лет я бежала, заперев в душе прошлое на ржавый амбарный замок. И вот замок проржавел. Меня привела сюда не ностальгия, а вчерашний телефонный звонок соседки, бабы Веры.
— Ленк, приезжай. Сергей-то, Ванькин, совсем плох. Пьет беспробудно, дом разваливается. Того и гляди, или дом спалит, или сам сгорит. Поговори с дураком, может, тебя послушает.
Сергей. Серега... Я закрыла глаза, и сердце тут же пропустило удар, а ладони стали влажными. Перед глазами встало его лицо, каким я видела его в последний раз: перекошенное злобой, с набухшей веной на лбу, орущее мне вслед у колодца, на глазах у всей деревни: «Чтоб ты пустою была! Ведьма!»
Мы выросли с ним на этой улице. Наши дворы разделял только ветхий штакетник, который мы проламывали по сто раз за лето. Первый поцелуй на сеновале, пахнущий клевером и пылью. Первая кровь, первый испуг и его горячий шепот в макушку: «Мы теперь навсегда повязаны, Егоза. Слышишь? Навсегда».
Почему «Егоза»? Я была девчонкой вертлявой, острой на язык, и только он мог так меня называть.
Путь до деревни занял час. Идти пришлось через старый яблоневый сад. Сад одичал, зарос крапивой в человеческий рост, но яблоки на ветках висели мелкие, злые и почему-то красные, словно капли крови на обветренной коже земли. Чем ближе я подходила к дому Сергея, тем тяжелее становился воздух.
Дом я узнала не сразу. Крыльцо покосилось, словно пьяный мужик. Краска на ставнях облезла, обнажив серую, потрескавшуюся древесину. На веревке, натянутой прямо у входа, сиротливо болтался одинокий, черный от грязи носок.
Я толкнула калитку. Петля истошно, по-кошачьи взвизгнула, и на этот звук из-за угла, пошатываясь, вышел он.
Я не видела его двенадцать лет, но сейчас передо мной стоял не тот парень с руками-крыльями, который мог подкинуть меня к самому небу. Это был старик. Глубокий, почти библейский старик в рваной майке. Лицо заросло седой, свалявшейся щетиной, глаза — щелочки, заплывшие мутной водой. Пахло от него не перегаром, нет. Пахло могильным холодом и запустением.
— Здорово, Серёж, — сказала я, удивляясь, как ровно и сухо звучит мой голос.
Он замер. Узнавание приходило к нему рывками. Сначала расширились зрачки, потом дернулся кадык, и, наконец, неживой взгляд обрел осмысленность и… ужас. Он попятился, споткнувшись о ведро.
— Ты... — прохрипел он. — Зачем? Зачем пришла-то? Плюнуть в душу?
— Поговорить пришла, Сереж, — я поставила чемодан на землю. — Зайти-то хоть можно? Или прогонишь?
В доме стоял смрад. Кислятина, грязное белье, плесень. На кухонном столе, залитом мутной жижей, стояла трехлитровая банка с брагой. По ней ползали осы, и этот гул заполнял собой всё пространство, давя на уши.
— Проходи, коли не брезгуешь, — он рухнул на табурет, уронив голову на руки. — Видишь, каким я стал? Ты хотела этого? Полюбуйся. Твоя работа.
Эти слова ударили хлестко, как пощечина.
— Моя? — я даже задохнулась от возмущения. — Ты на коленях перед всей деревней валялся у этой Ксюхи-буфетчицы, а я тебя чуть не сожгла со стыда? Это я, значит, виновата?
— Ксюха... — он скривился, будто уксусу хлебнул. — Не было у меня с ней ничего. Ни-че-го. Ты поверила ей, а не мне. Она тебе фотокарточку показала, где мы обнимаемся на проводах у Мишки, так я ж пьяный в стельку был. Она сама на мне висла! Я тебя одну любил, дура!
Вот она, тайна, разбившая мою жизнь. Та самая фотография. Ксения, первая красавица села, работавшая в чайной на трассе, с ухмылкой бросила мне на стойку снимок: мой Сережа, сжимающий ее в объятиях, и подпись на обороте ее летящим почерком: «Не грусти, Ленка. Не твой он больше».
— Я ждала, что ты придешь объясниться! — выкрикнула я, чувствуя, как по щекам текут злые слезы. — Ждала неделю! А ты запил! Ты даже не попытался меня вернуть!
— А что мне было делать?! — он вскочил, опрокинув табурет. Глаза его налились кровью. — Ты меня на порог не пускала, мать твоя на меня с ухватом кидалась, а потом и вовсе в город сплавили тебя! Ты сбежала, Лен! Сбежала, хвост поджала, а я тут остался. Один. На всю деревню опозоренный и оболганный!
— Ты меня у колодца проклял, Сережа! Прилюдно! — я перешла на шепот, и от этого шепота он вздрогнул. — Ты кричал, чтобы я пустою была. Я уехала с этим проклятием. И знаешь что? Оно сбылось.
Он поднял голову. В комнате стало так тихо, что я услышала, как бьется о стекло муха.
— Врешь, — выдохнул он.
— Правда, — я обхватила плечи руками, пытаясь унять дрожь. — У меня не было детей. С мужем, с хорошим человеком, между прочим, прожили десять лет. Врачи говорили, что я абсолютно здорова. Но Бог детей не дал. А потом муж ушел к той, которая смогла родить. И я осталась одна, Сереж. Одна в пустой квартире, с твоим проклятием в ушах. Твоя Ксения что-то получила с этого?
— Ксюха... — он горько усмехнулся. — А что Ксюха? Она думала, что я с горя побегу к ней под подол. А я плюнул ей в лицо. Она в тот же год уехала, сейчас, говорят, на трассе дальнобойщиков обслуживает. А я вот кукую. Смотрю на тебя и не верю. Двенадцать лет... За что мы так друг с другом, Ленка?
Он вдруг заплакал. Не красиво, не по-мужски, а как-то по-бабьи, воя в голос, размазывая грязные слезы по щетинистым щекам. Это было так страшно, что у меня мороз пошел по коже.
— Хватит, Сереж! — я шагнула к нему и, забыв про брезгливость, схватила за плечи. — Хватит выть! Слышишь меня? Разве можно так жить?!
В порыве я рванула его грязную майку. Она с треском разошлась по шву. И тут я увидела его спину.
Это был ожог. Страшный, стянутый рубцами, во всю левую лопатку. Несвежий, но такой уродливый, что меня затошнило.
— Что это? — прошептала я, отшатнувшись. — Откуда?
Он перестал плакать. Резко, словно его выключили. Медленно, очень медленно он повернулся ко мне спиной, давая рассмотреть.
— Это, Лена... — голос его был глухим. — Это я в тот вечер, когда ты уехала. Я пошел к тому самому колодцу. Развел костер. И лег в него спиной. Думал: если ты не вернешься, если прощения нет — сгорю. Пусть всё горит. Чувствуешь запах?
Меня затрясло. Я смотрела на уродливую корку на его коже и понимала: он не врет. Запах горелого мяса, мерещившийся мне последние двенадцать лет в кошмарах, обрел плоть.
— Ты сумасшедший, — прошелестела я. — Ты же мог умереть.
— Я умер, Лен, — он повернулся обратно и посмотрел на меня прозрачными глазами. — В ту ночь я сгорел заживо. Остался только этот... — он обвел рукой смрадную комнату, — ...этот остов. А ты говоришь: запил. А как тут не запить, когда каждую ночь снится, как ты к автобусу бежишь, а я тебе вслед слова черные кидаю?
Я больше не могла стоять. Ноги подкосились, и я села на грязный пол, прямо в кучу мусора, и зарыдала. Я плакала не о своей пустой утробе, не об ушедшем муже. Я плакала о том мальчишке, который из-за бабьей интриги лег спиной в костер, чтобы заглушить душевную боль физической.
— Мы оба сумасшедшие, — сквозь слезы проговорила я. — Ты спалил себя, я жила с выжженной душой. Разве так можно?
Он подошел ко мне и, кряхтя, словно глубокий старик, опустился рядом. Взял мою руку в свою. Ладонь была сухой и горячей, как печка.
— Уезжай, Лен, — тихо сказал он. — Уезжай завтра же. Не смотри на эту грязь. Я не хочу, чтобы ты это видела. Я не хочу, чтобы ты запомнила меня такой развалиной.
— А если я не уеду? — я подняла голову и посмотрела ему прямо в глаза. — Если я останусь?
— Зачем? — в его голосе прозвучала такая тоска, что сердце сжалось. — Чтоб меня караулить? Чтоб нянчиться с пьянью? Ты и так красивая, городская. Загублю я тебя.
— Ты уже загубил, — я вытерла слезы грязной ладонью. — Двенадцать лет назад. Но я приехала. И я никуда не уйду, Сережа. Я буду выгрызать тебя из этой грязи. Хочешь ты того или нет.
Он молча смотрел, как за окном ветер треплет ветку старой яблони. Где-то на реке бабахнуло — мальчишки глушили рыбу.
— Егоза, — вдруг тихо-тихо, почти неслышно произнес он. — Ты помнишь наш сеновал?
— Помню, — прошептала я. — Там пахло прелым сеном и мышами. Но нам было всё равно.
— Я часто туда хожу, — признался он. — Залезаю и лежу. И кажется, что сейчас скрипнет дверь, и ты войдешь. С косичками. И засмеешься.
Я сжала его руку со всей силы, до хруста. Он поморщился, но не отнял ладонь.
— Идем, — я резко встала, потянув его за собой. — Идем мыться. От тебя несет мертвечиной, Сергей. А я хочу видеть живого человека. Потом разберем этот бардак. Ты выльешь эту адскую брагу.
— Прямо сейчас? — растерялся он.
— Прямо сейчас! — прикрикнула я, чувствуя, как внутри, на месте выжженной пустыни, забился маленький, дрожащий, но живой родник. — Ты меня ведьмой называл? Ты даже не представляешь, какой ведьмой я могу быть. Я тебя с того света достану. Слышишь?
Я подошла к столу, схватила банку с брагой и, распахнув настежь перекошенную дверь, с силой выплеснула мутную, вонючую жидкость прямо в заросли крапивы. Осы рассерженно загудели, но банка была пуста. Серега стоял на пороге, голый по пояс, прикрываясь своей рваной майкой, и смотрел на меня во все глаза. В этом взгляде больше не было ни злобы, ни старческой обреченности. Там был испуг. И робкая, сумасшедшая надежда.
Я швырнула пустую банку в лопухи. Звон разбитого стекла эхом разнесся по затихшей улице.
— Всё, — выдохнула я, отряхивая руки. — Точка поставлена. Теперь пойдем. У нас с тобой, Ванькин, вся жизнь впереди. Та, которую у нас украли. Долгая дорога домой, слышишь?
Он не ответил. Он просто шагнул в дом, и через мгновение я услышала, как на летней кухне заскрипел ржавый вентиль, и с перебоями, чихая и кашляя, загудела вода в старой, проржавевшей трубе. Он набирал ведро для бани.
И пока я стояла, прислонившись к дверному косяку, прощаясь с призраками прошлого, с реки прилетел свежий ветер. Он пахнул водой, тиной и детством. И запах гари, душивший меня двенадцать лет, наконец, рассеялся.