Рассказ.Глава 4..
Свадьбу сыграли в субботу — ветреную, хмурую.
Небо обложило серым, и мелкий дождь моросил с самого утра, словно сама природа оплакивала то, чему предстояло свершиться.
Дороги раскисли, и грязь чавкала под ногами, когда свадебный поезд — две телеги, украшенные вышитыми полотенцами, — катил от Коленовых к церкви.
Глашу одевали всей деревней.
Тётка Арина суетилась, поправляла фату, затягивала ленты в косе, но руки у неё дрожали — то ли от волнения, то ли от нечистой совести. Сарафан на Глаше был чужой, взятый у молодухи Клавдии — белый, с красной вышивкой по подолу.
Но сидел он мешком, потому что Глаша за эту неделю осунулась, потеряла всякую плоть, стала лёгкой, как щепка.
— Улыбайся, — шипела тётка, всовывая ей в руки икону. — Люди смотрят.
Не позорь.
Глаша улыбнулась. Такой улыбкой, от которой у Арины мороз пошёл по коже — словно перед ней стояла не живая девка, а покойница, наряженная к венцу.
В церкви было сумрачно.
Свечи горели тускло, дым ладана щипал глаза. Старый поп, отец Николай, поглядывал на молодых с сомнением — знал он и Васькину крутость, и Глашкину беду.
Но отказать не мог: Дарья дала в церковь и на масло, и на свечи, и на помин — не откажешь таким подаянием.
Васька стоял рядом с Глашей, тяжёлый, хмельной — с утра уже успел приложиться к бутылке для храбрости.
От него разило перегаром, и попадья, стоящая за спиной, морщилась и качала головой.
Но венчание шло своим чередом: кольца, молитвы, «Исаие, ликуй», общий шаг вокруг аналоя.
Глаша шла, не чувствуя ног. В ушах звенело, в глазах темнело. Она смотрела на образ Спасителя и шептала одно: «Прости. Прости. Прости».
Кого? Себя? Авдея? Бога?
Она и сама не знала.
Когда венцы надели им на головы, Васька поцеловал её — грубо, мокрыми губами, в самые губы, а она не отстранилась. Стояла, как изваяние, и смотрела сквозь него, сквозь алтарь, сквозь стены, куда-то в пустоту.
После венчания пировали у Коленовых.
Столы ломились от еды: студень, жареный поросёнок, пироги с рыбой и с грибами, брага, самогон.
Мужики пили, бабы причитали, дети бегали под ногами. Дарья ходила между гостями, гордая, нарядная, хотя в глазах её тоже было что-то неспокойное.
Авдей на свадьбу не пришёл.
Михаил сказался больным, Пелагея отговорилась недосугом. Картаполовы не пировали с Коленовыми — отрезанный ломоть.
А Глаша сидела за столом, как чужая.
К ней подходили, чокались, желали счастья.
Она кивала, но не пила, не ела, только сжимала край скатерти до боли в пальцах.
— Ты бы хоть поела, Глафирушка, — участливо сказала Фёкла, пододвигая пирог.
— Жених-то вон какой у тебя видный. Повезло тебе.
— Повезло, — эхом отозвалась Глаша.
К вечеру Васька напился в стельку.
Гости понемногу разошлись — кто шатаясь, кто на телегах, кто с поддержкой соседей. Дарья убрала со стола, поправила занавески, зажгла лампаду. Взглянула на сына — он сидел за столом, навалившись грудью на столешницу, и тяжело дышал.
— Иди в постель, — сказала она строго.
— Жена ждёт.
Васька поднял мутные глаза:
— А где она?
— В горнице. За дверью. Ступай, да не шуми.
Он встал, покачнулся, пошёл, цепляясь за стены. Дарья проводила его взглядом, перекрестила спину и вышла на крыльцо, не желая слышать того, что сейчас начнётся.
А за окном, в сумерках, стоял Авдей.
Он не ушёл с торга, не смог. Всю свадьбу он прятался за плетнём, глядел на освещённые окна, на тени, мелькающие за занавесками. И когда гости разошлись, он подобрался ближе — к самому дому Коленовых, спрятался в кустах сирени, мокрых от дождя.
Он слышал, как Дарья вышла на крыльцо. Как хлопнула дверь горницы.
И — тишина.
Потом — глухой удар, вскрик, приглушённый, как у зверька, попавшего в капкан. И снова тишина. И звуки — страшные, непонятные, от которых кровь стыла в жилах.
Авдей рванулся к двери, но она была заперта изнутри.
Он обошёл дом, попробовал окно — заперто. Стучал, кричал, но никто не открывал. В доме Коленовых не было слышно ничего — Дарья стояла на крыльце, сложив руки, и смотрела в звёздное небо, делая вид, что ничего не происходит.
— Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его, — прошептала она и перекрестилась. Потому что иногда грех смотреть — это не грех, а спасение. Или она так думала.
Под утро всё стихло.
Авдей ушёл за час до рассвета — обессиленный, разбитый, с разбитыми в кровь кулаками. Он не смог пробиться.
Не смог помочь.
И это чувство собственного бессилия жгло его хуже огня.
А в горнице Глаша лежала на полу, прикрытая рваной простынёй.
Лицо её было в синяках, губа разбита, под глазом — багровый кровоподтёк. Она смотрела в потолок невидящими глазами и не двигалась — только грудь её поднималась и опускалась, свидетельствуя о том, что жизнь ещё теплится.
Васька спал на лавке, накрывшись тулупом. Храпел, как лесной зверь. И во сне улыбался — чему-то своему, звериному.
Глаша лежала долго.
Потом, собрав остатки сил, поднялась. Нашла в углу свой старый сарафан — тот самый, застиранный, с чужого плеча.
Оделась, как могла. Причесала волосы рукой, заплела косу.
Взяла с божницы маленькое зеркальце — материнское — и повесила на грудь.
Дверь была не заперта. Никто не ждал, что она выйдет. Никто не думал, что у неё ещё есть воля.
Глаша вышла во двор, когда над лесом только начинало сереть. Дышать было больно — рёбра, видно, помяты.
Нога подворачивалась — то ли вывих, то ли ушиб. Но она шла. Медленно, цепляясь за заборы, за кусты.
Шла к лесу. К реке. К проклятому месту, которое стало для неё и каторгой, и надеждой одновременно.
У старой ветлы, той самой, что нависала над Угрюмой, она остановилась.
Сняла с пояса кушак — широкий, домотканый, с красными кистями, подаренный когда-то тёткой на именины. Привязала к суку. Затянула петлю.
Встала на камень. Посмотрела на реку — чёрную, холодную, бездонную. На небо — серое, тяжёлое, как свинец.
Закрыла глаза.
— Простите меня все, — прошептала она.
— Не жилица я на этом свете.
И шагнула.
Но петля — старая, скользкая, плохо затянутая — не взяла. Кушак развязался, и Глаша рухнула вниз, на глинистый берег, ударилась плечом о корень, охнула и потеряла сознание.
А над ней, склонившись, стоял Авдей.
Он не ушёл далеко. Не смог. Всю ночь бродил по лесу, как неприкаянный, а под утро — выбрел к мельнице. Шёл наугад, не зная куда. И увидел её — белую фигуру на фоне чёрной ветлы. Успел. Рванул, перехватил её тело, когда кушак уже развязался, не дал упасть головой о камни.
— Глаша! — закричал он, тряся её за плечи. — Глашенька! Открой глаза! Слышишь меня?
Она не открывала
. Но дышала — слабо, прерывисто, но дышала.
Авдей снял с себя рубаху, укутал её, прижал к груди. И заплакал — тихо, беззвучно, уткнувшись лицом в её спутанные волосы.
— Не умирай, — шептал он. — Не смей.
Я не отдам. Слышишь? Не отдам.
Угрюмая-река текла рядом, чёрная, непроглядная. Но в её чёрной глубине вдруг отразился луч солнца — первый, робкий, ещё не греющий, но уже живой. Свет пробился сквозь тучи и упал на лицо Глаши, на её разбитые губы, на закрытые глаза.
И она пошевелилась.
— Авдей? — прошептала она, не открывая глаз. — Это ты?
— Я, — ответил он. — Я здесь.
И никуда больше не уйду.
Она открыла глаза — мутные, заплывшие, но живые. Посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом. И улыбнулась — в первый раз за много дней. Не той страшной, потусторонней улыбкой, а настоящей, пусть и слабой, пусть и сквозь боль.
— Зачем ты меня спас? — спросила она. — Мне теперь жить — зачем?
— А затем, — сказал Авдей, и голос его стал твёрдым, как кованое железо, — что ты у меня одна.
И я тебя не отдам. Ни Ваське, ни смерти, никому.
Поняла?
Она не ответила. Только слабо кивнула и прикрыла глаза. А Авдей поднял её на руки — лёгкую, как перо — и понёс.
Не к тёткиной избе, не к Коленовым.
К себе домой, к Картаполовым. Потому что другой защиты у неё не было.
И никогда не будет.
Пелагея, увидев сына на пороге с окровавленной девкой на руках, сначала ахнула, потом перекрестилась, потом молча постелила на лавку чистую простыню и принялась отпаивать Глашу травяным отваром. Михаил стоял у окна, глядел на деревню, которая вот-вот проснётся и начнёт судачить. И молчал.
Потому что иногда правда — дороже покоя.
— Пусть живёт, — сказал он коротко.
— А с Коленовыми я сам поговорю.
Авдей не отходил от Глаши весь день. Сидел рядом, держал её холодную руку в своей, смотрел, как она мечется в бреду, как шепчет что-то невнятное.
И клялся себе — молча, без слов — что больше ни одна слеза не упадёт с её глаз. Даже если для этого придётся бросить вызов всей деревне.
За окном вставало солнце — алое, как вчерашняя рана. Но это было утро нового дня. И никто — ни Варвара-солдатка, ни Матрёна, ни даже сам Васька Коленов — ещё не знал, чем обернётся этот день для всех них.
****
В избе Картаполовых день тянулся медленно, как дёготь.
Глаша лежала на лавке, укрытая старым, но чистым тулупом, и дышала тяжело, с присвистом.
Пелагея отпаивала её мятой и зверобоем, прикладывала к синякам примочки из подорожника, меняла тряпицы на разбитых коленях. Работала молча, сосредоточенно, но в глазах её было не только сострадание — там жила и тревога.
Своя, бабья, прикипающая к чужой беде как к собственной.
Авдей не отходил от Глаши.
Сидел на табуретке, вцепившись в её руку, и смотрел на её лицо — бледное, в кровоподтёках, с запёкшейся на губе коркой.
Смотрел так, будто боялся, что если отвернётся — она снова исчезнет. Навсегда.
Михаил с утра ушёл, сказав только: «Я к Коленовым.
Не ждите скоро». Пелагея перекрестила его вслед, но ничего не сказала. Знала мужа — если пошёл, значит, дело решать.
По-мужски, без бабьего визга.
— Мам, — тихо позвал Авдей, не отрывая глаз от Глаши.
— Что с ней будет?
— Выживет, — ответила Пелагея твёрдо, хотя в душе не была уверена. — Ты её вовремя подхватил. Ещё минута — и всё бы .
— Я не о том. — Авдей поднял голову.
Глаза его были красными — то ли от бессонницы, то ли от слёз, которых он больше не стеснялся. — Что дальше?
Васька не отступится. Свадьба была, он теперь муж. По закону может забрать.
Пелагея помолчала, помешивая в горшке.
Потом вытерла руки о передник, села напротив сына.
— А ты знаешь, что такое «закон» в деревне? — спросила она тихо. — Закон там, где сила. А сила там, где правда.
Васька её чуть не убил — какой же он муж? У нас, поди, не крепостное право. Попросим у попа развод. Скажем, что бил, что девку погубить хотел.
— А тётка её? Арина?
— Арина — тварь, — сказала Пелагея с неожиданной злостью. — Не ей теперь указ.
Глаша у нас — понимаешь? У нас. Пока не оклемается.
Авдей сжал зубы, кивнул. Но на душе у него было неспокойно — как на реке перед грозой, когда вода чернеет и ветер гнёт деревья.
****
В это время в доме Коленовых разыгрывалась своя драма.
Васька проснулся с тяжёлой головой и первым делом сунул руку на лавку — рядом.
Пусто. Открыл глаза — Глаши нет. Крикнул матери, та вошла, поглядела на постель, на разбросанную одежду, на следы борьбы на полу.
— Ушла, — сказала Дарья спокойно. — В окно, видать
. Или к тётке подалась.
— Ищи, — рявкнул Васька, вскакивая. Голова закружилась, он опёрся о стену. — Найди! Слышишь?
Она моя жена.
— Жена, — эхом отозвалась Дарья. — Только зачем ты её так?
Я ж тебе говорила: сперва лаской, а потом.
.. Эх, Васька, зверь ты.
— Не учи, — огрызнулся он и начал одеваться.
Но искать не пришлось. Через час прибежала Матрёна — запыхавшаяся, с горящими глазами:
— Ой, бабы! Ой, Дарья Егоровна! Беда-то какая!
Глашка-то ваша у Картаполовых!
Авдей приволок её на руках из лесу, всю избитую, бесчувственную. И Пелагея её отхаживает, и Михайло...
Ой, не к добру это!
Дарья побелела. Васька вскочил, натянул рубаху.
— К Картаполовым? Ко вражьему роду? — заревел он.
— Сейчас я её заберу!
— Сядь! — рявкнула на него Дарья так, что он опешил. — Сядь, кому говорю! Никуда ты не пойдёшь.
Пусть сначала успокоятся.
А то пойдёшь — ещё хуже сделаешь.
— А она моя жена!
— Жена — не вещь. Её уважать надо, а не мордовать! — Дарья перекрестилась на образ.
— Господи, какой грех-то..
. Что теперь люди скажут?
Васька плюнул, сел на лавку, уставился в пол. В душе у него кипело — обида, злоба, непонятная тоска.
Глашка понравилась ему — по-своему, по-звериному. А она не захотела.
Ушла к этому сопляку Авдейке.
Унизила.
— Я их уничтожу, — прошептал он, сжимая кулаки. — Всех. И Картаполовых, и её.
— Помолчи, — устало сказала Дарья.
— Помолчи, пока не натворил дел.
А в деревне уже шушукались. Варвара-солдатка, узнав новость от Матрёны, всплеснула руками и побежала к Картаполовым — не столько помогать, сколько своими глазами увидеть. Пелагея, завидев её на крыльце, загородила дверь.
— Не пущу, — сказала коротко.
— Девке покой нужен. А ты — языком трепать.
— Да я ж с добром, Пелагея! — запричитала Варвара. — Я ж помочь хочу!
Может, настои у меня есть...
— Настои — себе оставь. — Пелагея скрестила руки на груди. — Иди, Варвара. Не до тебя.
Солдатка ушла обиженная, но недалеко — устроилась на лавочке напротив, под липой, и принялась ждать. Ждать, когда что-нибудь случится. Потому что Варвара чуяла — случится. И скоро.
К вечеру вернулся Михаил. Вошёл в избу тихо, снял картуз, повесил на гвоздь.
Глаза у него были усталые, но спокойные.
— Был у Коленовых, — сказал он, садясь к столу.
— Говорил с Дарьей. Васька орал, матерился, кидался. Я ему сказал: если тронет Глашу или Авдея — заявление в стан напишу.
И свидетели есть — хоть та же Варвара, хоть другие, кто синяки видел.
— И что он? — спросила Пелагея.
— Притих, — Михаил усмехнулся в усы.
— Не дурак, понимает, что тюрьмой пахнет. Но предупредил: «Моей она была, моей и останется.
Без развода никуда не денется». Дарья сказала, что подумает. А Ваську на покос отправила — остыть.
Авдей слушал, не перебивая.
Только желваки на скулах ходили.
— Я с ней поговорю, — сказал он тихо.
— Когда оклемается. Если не хочет оставаться — никто не неволит.
Но к Ваське — ни ногой.
— Останусь, — вдруг проговорила Глаша. Голос её был слабый, но твёрдый. Все обернулись. Она лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок. — Не пойду к нему. Не муж он мне после этого.
— Ну вот и ладно, — сказал Михаил. — А там посмотрим. Может, поп развод даст.
Может, само рассосётся.
Глаша повернула голову, посмотрела на Авдея. Долгим, благодарным, до слёз жалостливым взглядом. Хотела что-то сказать, но губы задрожали, и она отвернулась к стене.
Авдей встал, подошёл к ней, сел на край лавки. Взял её руку — холодную, тонкую, всю в ссадинах — и поднёс к губам.
Поцеловал. Так бережно, словно боялся сломать.
— Всё будет хорошо, — сказал он.
— Вот увидишь.
За окном смеркалось. Вётлы у реки чернели на фоне багрового неба, и Угрюмая текла всё так же — лениво, зловеще, словно взвешивая что-то в своих глубинах.
А на другом конце деревни, в избе Коленовых, Васька сидел у окна, наливал самогон в стакан и смотрел на дорогу. Тёмную, пустую. И ждал. Сам не зная — чего.
— Уйду, — пробормотал он, выпивая. — Уйду к цыганам. Или в город. Надоело.
Но он не ушёл. Потому что корни держали — как деревья держат землю. Только земля эта была горькой, политой чужими слезами.
А Глаша той ночью впервые за долгое время уснула без кошмаров. И приснилось ей, будто она идёт по пшеничному полю, а вокруг — солнце, и колосья касаются её рук, мягкие, золотые.
И вдалеке — Авдей. Он улыбается ей и машет рукой. И она бежит к нему — босиком, легко, свободно, как тогда, в детстве, когда ещё никто не сказал ей, что она сирота и что её жизнь — это не её.
Утром Пелагея сварила кашу, покормила всех. Глаша села за стол — в первый раз, опираясь на лавку, но сама. Синяки уже начали желтеть, но одно лицо всё ещё было страшным.
— Спасибо вам, — сказала она тихо, глядя на Картаполовых.
— Век не забуду.
— Полно, — отмахнулась Пелагея, наливая чай. — Живи пока. А там видно будет.
Авдей сидел напротив и смотрел на неё — светлую, выжившую, свою. И думал о том, что жизнь — она как река: не знаешь, куда вынесет. Но если держаться друг за друга — может, и выберешься.
А за окном уже вставало солнце — яркое, обещающее. И Угрюмая-река в его лучах вдруг стала золотой, почти прозрачной. Как будто и она умела радоваться. Просто забыла.
Продолжение следует .
Глава 5