Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Пока не остыла печь 3

Первой я подняла Нину Васильевну. Она открыла сразу, будто ждала. — Подвода у дома Раисы, — сказала я. — Фёдор. Петькина лошадь. Людки в доме нет, она у меня. Но они не знают точно, уедут искать. Нина Васильевна не стала переспрашивать. Накинула пальто, сунула ноги в сапоги и вышла. На ходу сказала: — Иди за Марфой Егоровной. Я — к Ивану Кузьмичу. Встретимся у правления. -----> 1 часть <----- -----> 2 часть <----- Я побежала через огороды, по тропке вдоль заборов, где земля была мягкая и шаги не слышны. Ночь стояла безлунная, тёмная, но я ориентировалась. Я стукнула в окно. Тихо, два раза. — Марфа Егоровна, это Аксинья. Откройте. Фёдор подводу запряг. Тишина. Потом шарканье, стук засова. Дверь приоткрылась, и в щели показалось лицо — без очков, бледное, со сбитой набок косой. — Когда? — Сейчас. Стоят у дома Раисы. Люды не нашли, но если поедут искать или утра дождутся и придут ко мне... Марфа Егоровна помолчала. Потом сказала то, чего я от неё не ждала: — Подожди. Я оденусь и пойду с т
Оглавление

Первой я подняла Нину Васильевну. Она открыла сразу, будто ждала.

Подвода у дома Раисы, — сказала я. — Фёдор. Петькина лошадь. Людки в доме нет, она у меня. Но они не знают точно, уедут искать.

Нина Васильевна не стала переспрашивать. Накинула пальто, сунула ноги в сапоги и вышла. На ходу сказала:

Иди за Марфой Егоровной. Я — к Ивану Кузьмичу. Встретимся у правления.

-----> 1 часть <-----

-----> 2 часть <-----

Я побежала через огороды, по тропке вдоль заборов, где земля была мягкая и шаги не слышны. Ночь стояла безлунная, тёмная, но я ориентировалась.

Я стукнула в окно. Тихо, два раза.

Марфа Егоровна, это Аксинья. Откройте. Фёдор подводу запряг.

Тишина. Потом шарканье, стук засова. Дверь приоткрылась, и в щели показалось лицо — без очков, бледное, со сбитой набок косой.

Когда?

Сейчас. Стоят у дома Раисы. Люды не нашли, но если поедут искать или утра дождутся и придут ко мне...

Марфа Егоровна помолчала. Потом сказала то, чего я от неё не ждала:

Подожди. Я оденусь и пойду с тобой.

Она вышла через минуту — в тулупе, в валенках, платок повязан низко, по-старушечьи. Шла молча, тяжело, но быстро.

Я тебе вот что скажу, Аксинья, — проговорила она на ходу, не оборачиваясь. — Я двадцать лет в этой деревне живу. Видала всякое. И как мужик бабу бил, и как детей в район отправляли, и как семьи разваливались. Всё видала, всё молчала. А сейчас иду и думаю: если эту девочку увезут, а я опять промолчу — мне потом перед иконой стоять будет не за что.

Я ничего не ответила. Не нужно было.

***

У правления горел свет. Иван Кузьмич стоял на крыльце в наброшенном полушубке, без шапки, и курил. Рядом — Нина Васильевна, бледная, с портфелем, который она зачем-то взяла с собой. И тётя Поля. Она стояла чуть в стороне, засунув руки в карманы ватника, и переступала с ноги на ногу.

Я не звала тётю Полю. Она пришла сама.

Я к Нине Васильевне забежала спросить, чего шум, — сказала она, поймав мой взгляд. — А она уже одевалась. Ну и я пошла. Чего дома сидеть.

Иван Кузьмич бросил окурок и растёр сапогом.

Значит, так, — сказал он. — Подвода у дома Серёгиных стоит. Я проверил. Фёдор и Раиса при ней. Ребёнка при них нет. Участковый будет утром — я послал второго нарочного, верхом. Но до утра надо решить по-людски, без драки.

Как — по-людски? — спросила тётя Поля. — Они ж не по-людски действуют. Ночью, тайком, ребёнка хотят увезти — это что, по-людски?

Поля, помолчи, — сказал Иван Кузьмич. — Аксинья, девочка где?

У меня дома. Спит.

Одна?

Одна.

Он подумал. Потом повернулся к Нине Васильевне:

Нина Васильевна, идите к Аксинье, побудьте с девочкой. Если кто придёт — не открывайте, пока я сам не приду.

Нина Васильевна кивнула и ушла быстрым шагом по тёмной улице. Иван Кузьмич посмотрел на нас и сказал:

Пойдёмте к Серёгиным.

***

К дому Раисы мы подошли со стороны дороги. Подвода стояла у ворот, Петькина гнедая переминалась и фыркала, пар шёл из ноздрей. На телеге лежал мешок, сверху — старое одеяло. Фёдор сидел на краю телеги и курил. Раиса стояла рядом, кутаясь в тулуп. Они заметили нас не сразу, а когда заметили — Фёдор выпрямился, а Раиса отступила на шаг к крыльцу.

Иван Кузьмич подошёл первым.

Фёдор, Раиса Ивановна. Куда собрались?

Фёдор затянулся, выдохнул дым и ответил ровно:

А вам какое дело? Едем по своим делам.

По каким именно?

К родне. Как и говорили днём. Всё то же самое.

Ночью? А ребёнок где?

Вот и мне хотелось бы знать.

Ребёнок у соседки, потому что к вам идти боится.

Раиса рванулась вперёд:

Это она! Эта змея! — Она ткнула в меня пальцем. — Украла мою дочь! Прячет! А вы все ей помогаете! Весь сельсовет! Учительница! Все!

Раиса Ивановна, — сказал Иван Кузьмич негромко, — ваша дочь два раза уходила из дома ночью. Сама. Мокрая и голодная.

Раиса осеклась. Рот остался открытым, но слов не было. Марфа Егоровна шагнула вперёд и заговорила — тихо, без злости, тем голосом, каким в деревне говорят только старые женщины, которых ещё можно слушать:

Раиска, я тебя маленькой помню. Ты к моей Клаве бегала в куклы играть. А теперь ты мне скажи: какая тётка? Я всю твою родню знаю. Мать твоя покойная из Кузьминок была, отец здешний. Никакой Клавдии у тебя в родне нет. Ни близкой, ни дальней. Я тебя спрашиваю при людях: куда ты дочь отправляешь?

Раиса стояла, обхватив себя руками, и молчала. Тулуп сполз с плеча, она не поправила. Потом повернулась к Фёдору — быстро, резко, как поворачиваются к тому, от кого ждут спасения.

Фёдор курил. Он смотрел не на Раису, а на дорогу — туда, где за деревней начиналась темнота и шли вёрсты до станции. Лицо у него было каменное.

Фёдор, — сказал Иван Кузьмич, — я вас спрашиваю при свидетелях. Назовите полный адрес, куда вы собрались везти ребёнка. Фамилию, имя, отчество родственницы. Кем она приходится девочке.

Фёдор бросил окурок. Растоптал каблуком. Потом сказал — и голос у него стал другой, жёсткий, без прежнего спокойствия:

Слушай, начальник. Ты кто такой, чтобы мне допросы устраивать? Участковый? Прокурор? Мать ребёнка согласна. Ребёнок её. Всё остальное — не твоя забота.

Моя, — сказал Иван Кузьмич. — Я секретарь сельсовета. И я отвечаю за порядок на этой территории. Ребёнка вывозят ночью, без уведомления школы, без установленного адреса. Учительница подтвердит. Соседи подтвердят. Участковый приедет утром, и если к тому времени ребёнка не будет — отвечать будете вы.

Мне плевать на твоего участкового, — сказал Фёдор. И в этой фразе проступило то, что он прятал всё время: злость — холодная, давящая, городская какая-то.

Тебе плевать, — сказала тётя Поля неожиданно. Она стояла позади всех, и я почти забыла о ней. — А мне не плевать. Я Людку с младенчества знаю. Она ко мне на телятник прибегала молока попить, когда мамка не кормила. Ты сюда приехал полгода назад, встал в чужом доме хозяином, а теперь ребёнка хочешь увезти невесть куда. А мы стой и смотри?

Фёдор повернулся к ней. Смерил взглядом. Тётя Поля не отступила. Она была сухая, немолодая, с вечной папиросой за ухом, но в ней было то, что Фёдор не учёл: она ничего не боялась, потому что нечего было терять.

Поля, — сказала Раиса тонким голосом, — ты не лезь. Ты моей жизни не знаешь.

Зато Людкину знаю, — ответила тётя Поля. — Она ко мне приходила. Сидела у печки, молоко пила. Молчала. Ребёнок молчит не от хорошей жизни, Раиса.

***

Тишина повисла над двором — густая, тяжёлая. Лошадь фыркнула и переступила. Где-то далеко, за огородами, пролаяла собака.

И тогда из темноты, от калитки, раздался голос — тонкий, негромкий, детский:

Не отдавайте меня дяде Фёдору.

Все повернулись.

Люда стояла у забора. Рядом — Нина Васильевна. Учительница держала её за руку, и видно было, что девочка не упиралась: она сама пришла. На ней была моя телогрейка, наброшенная поверх курточки, и те самые шерстяные носки в сапогах. Узелок она не взяла.

Она смотрела не на меня, не на Ивана Кузьмича, не на Марфу Егоровну. Она смотрела на мать.

Мамка, не отправляй меня. Я не хочу ехать с ним. Я его боюсь.

Голос был ровный, без слёз, без крика. Так говорят дети, которые уже всё решили и знают, что взрослые могут не послушать, но молчать больше не могут.

Раиса стояла неподвижно. Смотрела на дочь. Лицо у неё дрогнуло — не от жалости, от чего-то другого, может быть, от стыда, может быть, от злости на то, что дочь сказала это при людях.

Людка, — начала она, — ты не понимаешь...

Понимаю, — сказала Люда. — Я всё слышала. И как он кричит, и как ты плачешь. И как он сказал, что я мешаю. Я не глухая.

Фёдор шагнул к ней. Один шаг, но все увидели, как Люда вздрогнула и подалась назад, и Нина Васильевна сжала её руку крепче.

Стой, где стоишь, — сказал Иван Кузьмич, и голос его впервые за ночь стал по-настоящему тяжёлым. — К ребёнку не подходи.

Фёдор остановился и окинул всех взглядом.

Пока все молчали, он был хозяином. Теперь люди стояли вокруг, и каждый из них слышал то, что слышал, и видел то, что видел. Этого не переспоришь, не перекричишь, не продавишь.

Раиса, — сказал он, повернувшись к ней, и в голосе прорезалось раздражение, — из-за тебя весь этот цирк. Сама не можешь с девчонкой справиться, сама народ на уши подняла.

Раиса посмотрела на него. И я увидела, как в её глазах что-то переключилось — мелко, быстро, как будто щёлкнул замок. Она поняла, что Фёдор не будет её защищать. Он будет защищать себя.

Я... я хотела как лучше, — сказала она, и голос её дрогнул. — Мне тяжело одной. Девчонку кормить, одевать... Фёдор сказал, что у Клавдии ей будет не хуже. Я поверила.

Какой Клавдии, Раиса? — спросила Марфа Егоровна устало. — Нет никакой Клавдии. Ты и сама знаешь.

Раиса не ответила. Она стояла, обхватив себя руками, маленькая в своём тулупе, и смотрела в землю. Потом подняла голову и сказала — не нам, а куда-то в темноту, в ночной воздух:

Забирайте. Раз все такие умные — забирайте.

Это не было великодушием. Это был срыв. Женщина, которая устала врать, устала бояться, устала держать лицо перед деревней. Она сказала «забирайте» не потому, что отпустила дочь с любовью, а потому что её выбор увидели все, и прятаться стало некуда.

Фёдор сплюнул. Посмотрел на подводу, на лошадь, на мешок с одеялом. Потом полез на телегу, взял вожжи.

Фёдор, — сказал Иван Кузьмич, — утром приедет участковый. Паспорт принесёте в контору. И задержитесь в деревне до разбирательства.

Фёдор не ответил и пошёл прочь. Раиса постояла, потом пошла за ним, не оглядываясь.

Люда смотрела, как мать уходит. Лицо у неё было неподвижное, взрослое. Потом она повернулась ко мне и спросила тихо:

Тётя Аксинья, можно я домой?

Домой — это куда?

К вам. К печке.

***

Участковый приехал на следующий день к обеду. Немолодой, в шинели и с портфелем, он долго разговаривал с Иваном Кузьмичом, потом с Ниной Васильевной, потом — с Раисой. Фёдора в доме не оказалось. Раиса сказала, что уехал утром, куда — не знает. Вещи забрал.

Участковый записал показания, составил протокол, поговорил с Людой при учительнице. Девочка отвечала коротко. Сказала, что Фёдор кричал на мать, что ей велели собрать вещи, что тётку она не знает, что ехать не хотела. Когда участковый спросил, где ей лучше — дома или у Аксиньи, — она помолчала и сказала:

У тёти Аксиньи печка тёплая и не кричат.

Участковый закрыл портфель и сказал Ивану Кузьмичу:

По матери — разберёмся. Направлю в район на комиссию. Мужика этого, Фёдора, объявлю в розыск: документов не предъявил, на территории проживал без регистрации. Ребёнка пока оставить у Аксиньи Петровны — под наблюдением школы и сельсовета. Оформим временно, до решения комиссии.

***

Вечером того дня я топила печь и думала, что ничего не кончилось. Впереди были бумаги, район, комиссия, разговоры. Раиса не простит — ни мне, ни деревне. Будет ходить мимо, сверлить взглядом, шептать за спиной. Может, через месяц придёт и скажет, что одумалась, что хочет дочь обратно. А может, не придёт.

Я не знала, как растить чужого ребёнка. Я не знала, хватит ли у меня терпения, денег, силы. Я знала только одно: вчера на моей скамейке спала девочка, а сегодня она снова сидела у печи, и дом мой перестал быть витриной, в которой всё на месте, а брать некому.

На столе стояли две кружки. У печи сушились детские носки. Неделю назад там сушились только мои сапоги.

Картошки я начистила четыре штуки, и ни одна не осталась лишней.

***

Три дня Люда почти не разговаривала. Вставала рано, стелила за собой, мыла посуду, подметала пол. Делала всё тихо, быстро, старательно — так, как делают дети, которые боятся, что их вернут, если будут мешать.

На четвёртый день она пошла в школу. Нина Васильевна зашла за ней утром, и они ушли вместе по дороге мимо клуба. Я смотрела из окна, как Люда идёт рядом с учительницей, не отставая, но и не забегая вперёд. Портфель у неё был старый, потёртый — тот самый, с которым она ходила от Раисы. Нина Васильевна что-то сказала, и Люда кивнула.

Вечером она вернулась и с порога спросила:

Тётя Аксинья, у вас нитки есть? Мне пуговицу пришить.

Есть. В шкатулке, на полке.

Она нашла шкатулку, достала нитку, села к окну и начала пришивать пуговицу к своей курточке. Пришивала криво, неумело — видно было, что никто не учил. Я села рядом, взяла у неё иголку и показала, как делать стежок ровным. Она смотрела внимательно, потом попробовала сама. Получилось лучше.

Мамка не шила, — сказала Люда, не поднимая глаз. — Ей некогда было.

Я не стала отвечать. Просто сидела рядом, пока она дошивала. За окном темнело. Печь гудела ровно, и стёкла запотели, и по избе плыл запах берёзовых дров и тёплой шерсти.

***

В конце недели пришла Марфа Егоровна. Принесла банку варенья и детское платье — не новое, но чистое, перешитое.

От моей Клавы осталось, — сказала она, положив платье на стол. — Клава выросла, а платье я берегла. Думала — вдруг пригодится. Вот и пригодилось.

Люда взяла платье, приложила к себе, посмотрела. Потом аккуратно сложила и убрала в сундук — туда, где лежала маленькая ситцевая рубашонка с васильками, которую я сшила двенадцать лет назад.

Я не показывала ей рубашонку. Не рассказывала. Но когда она открыла крышку сундука, чтобы положить платье, я увидела, как её рука на секунду задержалась на ситце — легко, кончиками пальцев. Потом она закрыла крышку и ничего не сказала.

Тётя Поля заходила дважды. Первый раз принесла молока. Второй — шерсть и спицы.

Научи девчонку вязать, — сказала она. — Зима скоро. А у неё ни варежек, ни шарфа путного.

Деревня не стала другой. Не стала доброй, отзывчивой, справедливой. Она осталась такой, какой была: осторожной, шепчущей, привыкшей к чужой беде. Но что-то сдвинулось.

***

Через десять дней Раиса пришла ко мне. Постучала тихо, стояла на крыльце, смотрела в сторону. Постаревшая, осунувшаяся, без тулупа — в лёгкой кофте, будто не заметила, что на дворе холодно.

Как она? — спросила Раиса, не переступая порога.

Нормально. В школу ходит. Ест хорошо.

Раиса кивнула. Постояла. Потом сказала, глядя на свои руки:

Фёдор уехал. Совсем. Забрал вещи и уехал.

Я молчала.

Ты думаешь, я плохая мать, — сказала Раиса тихо. — Все так думают. А я просто устала. Одна, без денег, без помощи. Он пришёл, сказал — помогу. Я и поверила. А потом стало поздно.

Поздно — для чего?

Для всего. Для того чтобы прогнать. Для того чтобы не слушать. Он говорил — девчонку устроим, тебе полегчает. А я кивала. Потому что полегчать хотелось.

Она подняла глаза. В них не было злости — была пустота. Та самая, которую я когда-то видела в зеркале, когда жила одна и разговаривала с печкой.

Я не прошу её забрать, — сказала Раиса. — Я прошу... можно я зайду. Посижу. Посмотрю на неё.

Люда сидела за столом и делала уроки. Когда дверь открылась и вошла мать, она подняла голову и замерла. Карандаш остановился над тетрадкой. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и в избе было так тихо, что я слышала, как потрескивает полено в печи.

Здравствуй, — сказала Раиса.

Здравствуй, мамка, — ответила Люда. И снова опустила глаза в тетрадку.

Раиса села на лавку у двери, как гостья, которая не уверена, что её здесь ждут. Сидела и смотрела, как Люда пишет. Потом встала, кивнула мне и вышла молча.

Я не стала её провожать.

***

Перед сном Люда спросила:

Тётя Аксинья, мама ещё придёт?

Не знаю. Может быть.

Ладно.

Она легла на свою лавку, подтянула одеяло. Узелок стоял на полу у скамейки, но развязанный — рубашка висела на гвозде у печи, а тетрадка лежала на столе, рядом с моими мисками.

Я подбросила дрова. Печь приняла их и загудела — ровно, спокойно, без прежней усталости. Я закрыла заслонку, оставив щель для тяги, и легла.

В темноте Люда сказала:

Тётя Аксинья.

Что?

Я сегодня в школу отсюда пойду?

Отсюда.

И завтра?

И завтра.

Она замолчала. Через минуту дыхание стало ровным.

Я лежала и слушала, как кто-то дышит в моём доме. Печь гудела тихо, угли оседали с мелким горячим потрескиванием, и тепло стояло до самого потолка. За окном было темно и тихо. Ветер улёгся, и ставни не скрипели.

Я закрыла глаза и подумала: ничего ещё не решено. Будут бумаги, район, комиссия. Будут разговоры, косые взгляды, чужие слова. Будет Раиса, которая не простит и не забудет. Будут ночи, когда Люда проснётся и не сразу поймёт, где она, и вздрогнет, и сядет на лавке, обхватив колени.

Но сейчас печь горела. И пока она горела, в этом доме было тепло на двоих.

Продолжение: