За окном творилось что-то невообразимое. Февральская дальневосточная пурга выла так, словно тысячи голодных волков обступили маленький ДОС — дом офицерского состава. Ветер швырял пригоршни колючего снега в заледенелые стекла, наметая сугробы уже под самую крышу. Казалось, весь мир исчез, растворился в этой белой ревущей мгле, и остался только крошечный островок тепла на самом краю земли, у китайской границы.
Это продолжение истории «Казенные ночнушки и тепло чужих сердец: повесть о советском роддоме»
Оля сидела за кухонным столом, кутая плечи в пуховую шаль. Перед ней лежал стопкой почтовый набор — линованная бумага и конверты с напечатанными марками. На столе, отражая тусклый свет лампочки без абажура, стоял пузатый китайский термос с огромными розовыми пионами на жестяном боку. Рядом в эмалированной кружке остывал чай.
Из соседней комнаты доносилось ровное, сопящее дыхание. Там, раскинув руки поверх байкового одеяла, спал трехлетний Пашка. Тот самый четырехкилограммовый богатырь, из-за которого она столько слез пролила в горьковском роддоме три года назад. Оля осторожно, чтобы не скрипнуть половицей, приоткрыла дверь, поправила одеяло на сыне и вернулась к столу.
Она посмотрела на свои руки. На ладонях, там, где пальцы переходили в кисть, проступали жесткие мозоли. Ногти коротко острижены, кожа чуть обветрена. Где та испуганная девятнадцатилетняя студентка техникума, которая рыдала ночами под казенным одеялом палаты номер шесть, боясь всего на свете? Ее больше не было. В двадцать два года Оля была женой старшего лейтенанта-пограничника. Настоящей, закаленной гарнизонной женой.
Она взяла шариковую ручку и вывела на чистом листе:
«Дорогая моя Зинаида Михайловна! Здравствуйте! Пишет вам ваша Оля из палаты номер шесть. Надеюсь, мое письмо доберется до Горького быстрее, чем прошлая весточка…»
Ручка легко заскользила по бумаге. Оля писала своей «роддомовской маме» — мудрой Зине, которая когда-то кормила ее котлетами из домашних передачек и учила дышать во время схваток. Зинаида стала для нее нитью, связывающей этот заснеженный край с прошлой, городской жизнью.
«У нас снова метет. Третьи сутки из дома почти не выходим, только за углем до сарая и обратно. Пашка растет не по дням, а по часам. Упрямый, весь в отца. Саши дома нет, он снова на усилении, на границе неспокойно. А я сижу, пью чай и вспоминаю вас всех…»
Оля отложила ручку и прикрыла глаза. Господи, как же страшно ей было ехать сюда. Она помнила тот бесконечный поезд, Транссибирскую магистраль, которая стучала колесами, увозя ее все дальше от мамы. Пеленки, сохнущие на веревках в плацкарте, запах угольного дыма из титана, плач грудного Пашки и липкий, парализующий страх: «Как я там буду? Я же ничего не умею!».
Когда они приехали в военный городок, состоящий из десятка приземистых домов, казарм и плаца, Оля проплакала три дня. Удобства на улице. Вода — в колонке за двести метров. Зимой, чтобы принести ведро, нужно было балансировать на льду, оберегая драгоценную воду от пронизывающего ветра. А как она впервые пыталась растопить печку-буржуйку! Дрова не разгорались, дым шел в комнату, Пашка плакал в кроватке, а она сидела на полу, перемазанная сажей, и выла от бессилия.
Но человек ко всему привыкает. Вернее, привыкает женщина, которая любит.
Оля научилась всему. Она ловко колола промерзшие чурбаки тяжелым колуном, зная, под каким углом ударить, чтобы полено разлетелось надвое. Научилась печь пышный белый хлеб на чугунной плите, когда из-за буранов в гарнизонный магазин не могла пробиться автолавка. Она научилась лечить простуды и бронхиты без врачей, которых на заставе просто не было: в ход шли барсучий жир, сушеная малина и горячие компрессы.
«Знаете, Зинаида Михайловна, — продолжала писать Оля, — мы ведь здесь очень хорошо живем. Дружно. Если из центральной России кому-то приходит фанерный ящик — посылка от родных, так мы ее всем ДОСом распаковываем. И яблоки делим на всех детей поровну. А когда тревога и мужья уходят в ночь, мы собираемся у кого-нибудь на кухне. Завариваем чай в китайских термосах, сидим, слушаем, как ветер воет, и ждем. Просто ждем».
Она не стала писать Зине о том, как замирает всё внутри, когда в ночи раздается телефонный звонок. Не стала писать о том, как страшно стирать ледяную, тяжелую от воды форму мужа, стирая руки в кровь. Зачем? Это была ее жизнь, и она ни на что бы ее не променяла.
Вдруг в прихожей раздался тяжелый, глухой стук. Входная дверь скрипнула, впуская в коридор облако морозного пара.
Оля вскочила, уронив ручку.
— Саша!
В прихожую ввалился ее муж. Огромный, в тяжелом, покрытом коркой льда полушубке, с заиндевевшими бровями и ресницами. От него пахло морозом, хвоей, оружейным маслом и крепким мужским потом. Он тяжело дышал, стряхивая снег с огромных валенок.
— Тише, Ольчонок, Пашку разбудишь, — хрипло, но с улыбкой прошептал он, стягивая непослушными, красными от холода пальцами шапку.
Она бросилась к нему, не обращая внимания на ледяной холод, исходящий от его одежды. Прижалась лицом к жесткому сукну полушубка. Живой. Вернулся.
— Я не с пустыми руками, — Саша хитро подмигнул и достал из бездонного кармана что-то тяжелое. — Зайца подстрелил. Завтра потушишь в сметане, если у соседей найдешь. А это — бойцу нашему.
Он выудил из другого кармана заветную жестяную банку. Синюю-синюю, с белыми геометрическими узорами. Настоящая советская сгущенка — невиданная редкость в их краях, настоящее сокровище.
— Сашка… — только и смогла выдохнуть Оля.
Она усадила мужа за стол, быстро налила в таз горячей воды из чайника, чтобы он отогрел руки. Пока Саша умывался, она металась по кухне. Из духовки была извлечена теплая картошка, из сеней принесена миска квашеной капусты, заправленной пахучим нерафинированным маслом, нарезан толстыми ломтями вчерашний хлеб.
Саша ел жадно, молча, а Оля сидела напротив, подперев подбородок руками, и смотрела на него. На его осунувшееся, уставшее лицо, на раннюю седину на висках. В их маленькой, бедно обставленной казенной квартире, где из мебели были только скрипучая кровать, старый шкаф да этот кухонный стол, сейчас было столько света и тепла, что хватило бы растопить все снега Дальнего Востока.
Оля вдруг вспомнила тихую Веру из их шестой палаты. Как та, глядя в морозное окно горьковского роддома, сказала: «Расстояние — ерунда, если любишь. Главное, чтобы было кого ждать».
Как же она была права.
После ужина Саша, наконец отогревшись, уснул тяжелым сном прямо поверх покрывала, не дойдя до подушки. Оля бережно укрыла его запасным одеялом, поцеловала в колючую щеку и вернулась к столу. Нужно было закончить письмо.
«В общем, Зинаида Михайловна, всё у нас хорошо. Сашка пришел, Паша спит. А трудности — они везде есть. Главное, что мы вместе. Передавайте привет нашим, если кого встретите. Целую вас крепко. Ваша Ольга».
Она аккуратно сложила исписанные листы вдвое, вложила в конверт и провела языком по клеевой полоске. На лицевой стороне, стараясь писать как можно разборчивее, вывела: «г. Горький, ул. Белинского… Зинаиде Михайловне».
Оля прислушалась. Пурга за окном начала стихать, переходя в ровный, убаюкивающий гул. Утром она наденет на Пашку тяжелую цигейковую шубку, повяжет пуховый платок крест-накрест на спине, как это делали все здешние мамы, и поведет его в ведомственный садик, протаптывая тропинку в свежем снегу. По пути обязательно завернет к штабу и бросит заветное письмо в синий почтовый ящик, припорошенный снегом.
Она посмотрела на спящего мужа, потом на дверь детской. В груди разливалось огромное, горячее, пульсирующее счастье. Счастье взрослой женщины, которая нашла свое место в этом большом и сложном мире.
А вам доводилось мотаться по гарнизонам за мужьями-военными? Помните этот особый быт: казенная мебель с инвентарными номерами, печки-буржуйки, вода из колонки и бесконечное ожидание мужа со службы? Как вы справлялись с трудностями вдали от родных? Поделитесь своими историями в комментариях — давайте вспоминать вместе!