Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Пепел. Глава вторая. Выгорание.

Чайник закипел и щелкнул выключателем. Этот звук показался Нине самым громким, что она слышала за последние тридцать семь лет. Громче пожарных сирен, когда горел хостел на Чкалова — тогда она сгорела вместе с одиннадцатью пьяными студентами, и их крики еще месяц снились ей по ночам. Громче собственного крика, когда легкие наполняются дымом — тот звук она научилась игнорировать еще после десятой смерти. Громче тишины морга, где она просыпалась трижды, прикованная к каталке, и никто не слышал ее стука. Щелчок чайника был звуком обыденности. Нормальности. Тем ужаснее он прозвучал сейчас, когда между ней и незваной гостьей было всего три метра линолеума. Женщина стояла в прихожей, не переступая порог. Словно ждала приглашения. Или боялась, что Нина ударит — а та, вполне возможно, и ударила бы. Кулаки сами сжались. Ладонь все еще слабо фосфоресцировала оранжевым — непроизвольная реакция тела на страх, смешанный с яростью. Нина знала: сейчас она похожа на светлячка, которого поймали в банку

Чайник закипел и щелкнул выключателем.

Этот звук показался Нине самым громким, что она слышала за последние тридцать семь лет. Громче пожарных сирен, когда горел хостел на Чкалова — тогда она сгорела вместе с одиннадцатью пьяными студентами, и их крики еще месяц снились ей по ночам. Громче собственного крика, когда легкие наполняются дымом — тот звук она научилась игнорировать еще после десятой смерти. Громче тишины морга, где она просыпалась трижды, прикованная к каталке, и никто не слышал ее стука.

Щелчок чайника был звуком обыденности. Нормальности. Тем ужаснее он прозвучал сейчас, когда между ней и незваной гостьей было всего три метра линолеума.

Женщина стояла в прихожей, не переступая порог. Словно ждала приглашения. Или боялась, что Нина ударит — а та, вполне возможно, и ударила бы. Кулаки сами сжались. Ладонь все еще слабо фосфоресцировала оранжевым — непроизвольная реакция тела на страх, смешанный с яростью. Нина знала: сейчас она похожа на светлячка, которого поймали в банку. Только банкой была ее собственная жизнь.

— Ты врешь, — сказала Нина. Голос наконец обрел твердость, хотя внутри все дрожало. Дрожь шла не от холода — от той самой кости, которую она считала выжженной дотла. — Моя первая смерть — передоз. Я была одна. В подъезде. На Уралмаше. Менты нашли меня утром. Я лежала на бетонном полу, в куртке, на которой кто-то написал «лох» красным маркером. Менты меня и откачали. Нет, не откачали. Я умерла. А потом воскресла в мусорном баке за гастрономом. Одна. Без тебя.

— Менты нашли тело, — поправила женщина спокойно, без тени обиды. — А до этого была я. Твоя мать. Я держала тебя за руку, когда ты синела. Я вдыхала твой последний выдох — он пах дешевым вином и ацетоном. Я положила тебя на лестничную клетку, чтобы тебя нашли. И ушла. Потому что если бы я осталась, ты бы воскресла у меня на руках. А я не хотела, чтобы твое первое утро в новом теле было рядом с той, кто не смогла тебя спасти.

Нина оперлась о стену. Обои — дешевые, с бледно-розовыми цветочками и разводами от протечек — шершавили спину через тонкую ткань черного платья. Она чувствовала каждую неровность, каждую вздутую пузырем полоску клея. Мать. У нее была мать. Женщина, которая держала ее за руку, когда шестнадцатилетняя дурра вкатила себе дозу, даже не проверив партию. Нина не помнила этого. Память о первой смерти всегда была рваной — как будто кто-то вырезал куски пленки и склеил остатки в случайном порядке. Она помнила иглу. Помнила тепло, разлившееся по венам. Помнила, как пол поехал в сторону. А потом — пустота. А потом — бак. Холод. Жесть под голой спиной.

В памяти не было женских рук. Не было голоса. Только мусор, утро и первый крик — тот самый, который она научилась не издавать где-то после третьего воскрешения.

В других воспоминаниях — сиротство, детдом на Уралмаше, спальня на двадцать человек, воспитательница тетя Галя с прокуренными легкими и запахом борща, застывшего на плите. Тетя Галя говорила: «Ты подкидыш, Нина. Родители от тебя отказались. Не ищи их, они не люди». В документах всегда значилось: «родители неизвестны». Пустые графы, которые Нина перерисовывала в каждом новом паспорте — сначала шариковой ручкой, потом, когда научилась печатать, на компьютере. «Родители: сведения отсутствуют».

— Ты бросила меня, — сказала Нина, и это было даже не обвинение. Констатация. Как «вода мокрая» или «огонь горячий». Как «смерть приходит ко всем, но ко мне — чаще». Она не вкладывала в слова боли. Боль она выплакала где-то между тридцатой и сорок пятой смертью. Сейчас осталась только пустота, в которой эхом отдавались чужие голоса.

— Да, — женщина медленно поставила сумку на пол. Сумка была старая, кожаная, с медными заклепками, потертая до блеска на углах. Внутри что-то звякнуло — металл о металл. Глухой, тяжелый звук. Нина мысленно перебрала варианты: оружие, инструменты, кандалы. — Бросила. Ушла, когда тебе было четыре дня. Потому что знала: если останусь — убью тебя.

— Не ори, — Нина поморщилась. Голос Веры был не громким, но каждое слово врезалось в барабанные перепонки, как зазубренный нож. — Я не глухая. И не надо пафоса. «Убью тебя» — это как? Придушишь подушкой? Или у тебя тоже огонь из жо*пы, как у меня?

Женщина усмехнулась. Коротко, горько, с каким-то надломом. И в этой усмешке Нина вдруг узнала себя — ту самую, что иногда проступала на ее лице, когда она смотрела в зеркало после особенно неудачного возрождения. Те же складки у губ. Та же ирония, приправленная пеплом.

— Огонь из жо*пы, — повторила Вера. — Хорошо сказано. Да, примерно так. Когда младенец плачет, у него сбивается дыхание. У феникса сбитое дыхание — это искра. Я не умела тогда контролировать. Один чих — и ты бы превратилась в факел. Не воскресла бы — в первый год жизни фениксы не воскресают. Мы слишком слабые. Так что да, я ушла, чтобы не спалить тебя заживо.

Нина молчала. Смотрела на женщину — на ее руки, лежащие на потертой сумке. Пальцы длинные, с обкусанными ногтями, без колец. Кожа на тыльной стороне ладоней — сетка мелких морщин, как старая карта местности, где каждый сантиметр исхожен вдоль и поперек.

— Ладно, — сказала Нина после долгой паузы. Голос сел, как будто она прокричала несколько часов. Она сделала два шага к кухне, остановилась, обернулась. — Заходи. Но если ты... если это какой-то развод от Андрея, если он тебя подослал, чтобы разжалобить и заставить работать за меньшие деньги, — я тебя сожгу. По-настоящему. Не шоу для богатых уродов. Я умею делать больно. Семьдесят два раза — хорошая школа.

Вера подняла сумку, перешагнула порог. В прихожей было тесно — Нина чувствовала запах, идущий от гостьи: мокрая шерсть, старая кожа, и под всем этим — едва уловимый, сладковатый привкус горелого миндаля. Запах выгоревшего феникса. Нина знала его — он исходил от нее самой в первые часы после воскрешения. Но у Веры он был постоянным, въевшимся в поры, как татуировка.

— Не развод, — сказала Вера, проходя на кухню. Сапоги — мужские, армейского образца, заляпанные глиной — оставляли на линолеуме мокрые следы. — Я сама Андрея нашла. Через старых знакомых. Он, кстати, хороший мальчик. Слишком хороший для этого бизнеса. Жалко, что ты ему не платишь за молчание — он знает о тебе больше, чем любой псарь.

— Он получает процент. Двадцать процентов с каждого заказа. Это больше, чем ты думаешь.

— Значит, все честно, — Вера кивнула, как будто ставила галочку в невидимом списке. — Он не подведет?

— Он подводил трижды. Первый раз — когда забыл предупредить, что заказчики хотят снимать на камеру. Второй — когда слил мой старый адрес журналистам. Третий — когда вместо обещанной одежды после смерти оставил пакет с женскими трусами сорок четвертого размера, хотя я ношу сорок второй. Но в целом — не подведет. У нас договор.

Вера усмехнулась снова, но мягче. Прошла к столу, села на табуретку — ту самую, с треснувшей ножкой, которую Нина подпирала сложенной газетой. Села так, как будто делала это всю жизнь. Без стеснения, без вопроса «можно?». Села и посмотрела на Нину снизу вверх.

Они оказались друг напротив друга за шатким кухонным столом. На Нине — черное платье, открывающее плечи, и еще мокрые после душа волосы, зачесанные назад. С волос капало на ключицы, оставляя на коже темные разводы. На Вере — дорогой, но поношенный тренч цвета хаки, из-под которого выглядывает водолазка с высоким горлом. Черная, толстая, явно не из дешевого магазина. «Скрывает шрамы», — подумала Нина. У нее самой шея была иссечена тонкими линиями — следы, которые не заживают до конца. Как клятва. Как напоминание. Шрамы феникса — единственные, кто остается с тобой навсегда, даже когда все остальное сгорает.

Нина включила чайник снова — старый, советский, с облупившейся эмалью. Пока он грелся, она достала две кружки: свою — с трещиной по ободку, и ту, что нашла когда-то на помойке, с отбитой ручкой и надписью «Лучший папа». Ирония судьбы.

Заварку она сыпанула от души — три ложки на две кружки, покрепче. Сахар — две ложки в свою, четыре в мамину. Не спросив. Просто сделала.

Чайник закипел снова — и снова щелкнул, но теперь этот звук не казался таким оглушительным. Привыкли уши. Или Нина просто перестала дышать так часто.

Она села напротив, подвинула кружку с отбитой ручкой к Вере. Чай был черным, почти смоляным. На поверхности плавала чаинка, похожая на перевернутый кораблик.

— Меня зовут Вера, — начала женщина. Она обхватила кружку обеими руками — серыми, пепельными, с едва заметным голубоватым оттенком под ногтями. — Хотя за последние пятьдесят лет я сменила двадцать семь имен. Сейчас я — Елена Викторовна Соболева. Доктор биологических наук, пенсионерка. Живу в Израиле, в крошечной квартирке в Тель-Авиве, которую снимаю у одной старой вдовы, торгующей на рынке гранатами. Я тоже феникс.

Нина молчала. Внутри счетчик смерти не дрогнул — он реагировал только на настоящее, на непосредственную угрозу. На слова он не отзывался. Но где-то в районе солнечного сплетения зародилось новое, незнакомое ощущение. Не страх. Не надежда. Что-то вроде… узнавания. Как будто она встретила человека, говорящего на том же языке, который считала вымершим.

— Мы не боги, — продолжала Вера, делая глоток. Чай был горячим, но она не поморщилась. Выгоревшие фениксы теряют чувствительность к температуре. — Мы — мутация. Генетический сбой, который случился в тысяча девятьсот тринадцатом году. Здесь. В Екатеринбурге. Тогда родился первый. Мальчик. Его назвали Алексей. Он прожил двадцать два года и умер окончательно только когда его кремировали и развеяли пепел над водой. С тех пор нас — около тысячи в мире. Может, больше. Мы не любим регистрироваться и не любим друг друга. Слишком разные. Слишком уставшие.

— Эко-Феникс Инк., — Нина кивнула на телефон, который оставила на подоконнике. — Они знают про нас?

— Они — клоуны. Бюрократы, которые наживаются на нашей боли. Создали реестр, чтобы власти не паниковали. Получают дотации от ООН и от частных спонсоров, которым нужны живые фениксы для их проектов. А мы — их ходячий товар. Ты работаешь на шоу — сгораешь за деньги, чтобы толстосумы пощекотали нервы. Другие — на военных полигонах, тестируют новое оружие: «А что будет, если феникса поджарить в печи СВЧ? А если сбросить с высоты десять тысяч метров? А если облучить радиацией?» Третьи — в клиниках, умирают ради науки: «Сколько раз можно пересадить органы феникса, пока они не перестанут регенерировать?» Ты думала, твоя жизнь уникальна? Дорогая, она уныла, как инструкция к стиральной машине. «Отжатие: 800 оборотов. Смерть: 72 раза. Воскрешение: всегда некстати».

Нина почувствовала, как в груди разливается что-то горячее, но это не был огонь воскрешения. Это была злость. Настоящая, человеческая, без примеси сверхъестественного. Злость на этих клоунов из «Эко-Феникс», которые брали с нее пять тысяч в месяц за то, что она существует. Злость на заказчиков, которые хлопали, когда она сгорала. Злость на себя — за то, что никогда не пыталась копнуть глубже.

— Зачем ты пришла? — спросила Нина, отодвигая кружку. Чай остыл, и пить его не хотелось. Во рту стоял привкус желчи.

Вера — Елена — Соболева — мать — посмотрела на нее долгим взглядом. В янтарных глазах отражалась люминесцентная лампа под потолком — дешевая, с синеватым оттенком, гудевшая на частоте, которую слышат только собаки и фениксы.

— Потому что твоя следующая смерть может стать последней, — сказала она тихо. Так тихо, что Нине пришлось податься вперед, чтобы расслышать. — Ты чувствуешь? Как с каждым разом возвращаться все труднее? Как пепел внутри становится тяжелее? Как будто тебя приковывают к земле невидимыми цепями, и каждый раз цепей становится больше?

Нина не ответила. Но руки под столом сжались в кулаки. Ногти впились в ладони — она не чувствовала боли. Ощущение было: да. После семьдесят первой смерти она пролежала в снегу три часа, прежде чем смогла пошевелиться. После семьдесят второй — проснулась, но кашель не проходил уже сутки. И легкие горели сильнее обычного. Она списывала это на возраст — тридцать семь лет, не шутка. Но внутри, в самой глубине, она знала: что-то меняется. Что-то заканчивается.

— Это называется «выгорание», — сказала Вера. — Не в твоем, а в прямом смысле. Источник внутри нас — не бесконечный. У каждого свой лимит. Кто-то рождается со ста смертями, кто-то с пятьюстами. У тебя, я вижу, осталось от силы десятка два. Может, двадцать. Может, пятнадцать. А потом — ничего. Пустота. Настоящая смерть. Без воскрешения. Без второго шанса. Без мусорного контейнера.

— Откуда ты знаешь? — Голос Нины сел до хриплого шепота. Она вдруг поняла, что боится. Не боли — к боли привыкла. Не смерти — смерть была ее профессией. А пустоты. Отсутствия очередного утра. Даже самого паршивого: в сугробе, в контейнере, на кафельном полу морга, под дождем, в чужой постели, в канализации — где угодно. Лишь бы было утро. Лишь бы был следующий вдох. Даже если он горит.

— Потому что мой лимит — ноль, — сказала Вера.

Она поставила кружку на стол. Чай плеснулся, оставив на клеенке темное пятно. И медленно, почти торжественно, Вера стянула водолазку через голову. Волосы растрепались, упали на лицо — седые, с редкими черными прядями. Нина смотрела, не моргая.

Шея Веры была иссечена шрамами — тонкими, белыми, как паутина. Ключицы торчали остро, под кожей угадывался каждый сустав. Но главное — кожа. Она была серой. Не бледной, не синюшной — именно серой. Пепельной. Как будто кто-то высыпал на нее ведро золы и втер ее в поры. Не живой. Как у статуи, которую обожгли в печи, но не разрушили до конца. Нина видела такую кожу у мертвецов в морге — у тех, кто пролежал в холодильнике больше недели.

— Я умирала девяносто три раза, — сказала Вера. — Последний — двенадцать лет назад. С тех пор я — ходячий труп. Не старею, не болею, но и не живу. Не чувствую вкуса. Не сплю — просто лежу с закрытыми глазами, считая часы. Не могу ни сгореть, ни воскреснуть. Застряла между. Между жизнью и смертью. Между пеплом и пламенем. И это, дочка, хуже, чем любая смерть, которую ты знаешь. Потому что это навсегда.

Нина смотрела на серую кожу. На вены, которые просвечивали синим, как у мертвеца. На глаза — единственное живое в этом лице. Живое, но смертельно усталое.

Вера натянула водолазку обратно. Движения были привычными, автоматическими — она делала это тысячи раз.

— Двенадцать лет назад, — медленно повторила Нина. Она вдруг вспомнила даты. — Ты сказала, что искала меня двенадцать лет. То есть... ты пришла сразу после того, как перестала быть фениксом? Сразу, как превратилась в… в это?

— Я пришла не сразу, — Вера поправила ворот водолазки, прикрывая шрамы. — Я полгода собиралась с духом. Сидела в своей квартире в Тель-Авиве, смотрела в стену. Потом полгода искала тебя. Ты менялась после каждой смерти: новое лицо, новый паспорт, новый город. Один раз я приехала в Новосибирск, а ты уже уехала в Питер. Другой раз — нашла твой след в Ростове, но ты сгорела за день до моего приезда и воскресла во Владимире. Я ездила за тобой, как за блохой. Но нашла. И следила. Издалека. Каждый твой пожар, каждое воскрешение — я была рядом. В толпе. В соседней палате, когда ты лежала в ожоговом. За углом, когда ты выходила из полиции с новыми документами. Один раз — я стояла в очереди за кофе, когда у тебя случился анафилактический шок. Ты упала, разбила кружку, и бариста закричал. А я стояла и смотрела. Потому что если бы я подошла, ты бы увидела мое лицо. Узнала бы. И тогда — пришлось бы объяснять. А я не была готова.

— И молчала, — голос Нины прозвучал глухо, как из бочки.

— И молчала. Иногда я нанимала людей, чтобы они оставляли для тебя одежду. Иногда — просто смотрела. И уходила. Потому что если бы они узнали...

— Кто «они»? — перебила Нина. Она уже не злилась. Внутри нарастало что-то другое — холодное, тяжелое, как ртуть.

Вера посмотрела на свои руки. Серые пальцы дрожали — едва заметно, но Нина увидела. Тремор выгоревшего. У нее самой иногда тряслись руки после смерти — от слабости. У Веры тряслись всегда.

— В старых книгах их называли «пепельными псарями», — сказала Вера. — Охотники на фениксов. Люди, которые научились красть нашу силу. Не все, конечно. Только те, кто знает секрет. Их немного, но они организованы. Как секта. Как мафия. Как спрут, который запустил щупальца в каждый город, где есть хоть один феникс.

— Как крадут? — Нина подалась вперед. Стол жалобно скрипнул.

— Пьют. — Вера посмотрела прямо в глаза дочери. В янтарных радужках не было стыда. Только усталая, выжженная правда. — Пока мы горим, наш пепел — горячий. Жидкий. Как расплавленный металл. Если псарь успевает собрать его до того, как мы воскреснем — а у них есть специальные приспособления, совки, ампулы, трубочки, — он может выпить. Глоток такого пепла дает им силу. Продлевает жизнь на несколько лет. Делает почти бессмертными — огонь внутри них блокирует старение. Но ненадолго. Эффект длится год, может, два. Потом надо снова. Поэтому им всегда нужны новые. Они пасут нас, как скот. Ждут, когда кто-то из нас умрет. Иногда — помогают умереть.

Нина почувствовала, как в горле поднимается тошнота. Густая, кислотная, с привкусом страха. Она вспомнила — все эти годы, все эти смерти. Иногда ей казалось, что кто-то стоит рядом, когда она сгорает. Она списывала это на галлюцинации — пламя плавит мозг, чего еще ждать. Но теперь…

— Когда меня сбила машина, — сказала она медленно. — Двадцать третий раз. На пешеходном переходе. Светофор горел зеленым. Я шла на работу. И вдруг — удар. Я еще успела увидеть номер. И лицо водителя. Спокойное. Скучающее. Он даже не выругался. Просто открыл дверь, достал совок и... Это был псарь.

Вера кивнула. Один раз. Коротко, как приговор.

— За рулем был псарь. Один из старых. Я видела его раньше, в других городах. Он работает один, без помощников. Умный. Осторожный. Ты не заметила, потому что умерла слишком быстро. Но я видела. Он вышел из машины, собрал пепел с асфальта обычным совком — серебряным, наверное — ссыпал в стеклянную банку, закупорил и ушел. Ты воскресла в морге через два часа. Голой. Замерзшей. Но живой. Потеряв примерно три ложки пепла. Он их выпил. И стал сильнее на год. А ты — слабее на одну смерть.

Нина сжала кружку так, что та треснула. Чай потек по пальцам, горячий, но она не чувствовала. Кожа на ладонях покраснела, но не задымилась — она была не в огне.

— И ты не вмешалась, — сказала она. Не вопрос. Утверждение.

— Если бы я вмешалась, он убил бы нас обеих. Или — хуже — сделал бы пустышками, как меня. Я не могла рисковать. Ни тобой, ни собой. Потому что если бы я стала пустышкой раньше времени, то не смогла бы помочь тебе сейчас.

— Помочь? — Нина усмехнулась. Криво, зло, с капелькой чая на губе. — Ты двенадцать лет смотрела, как я сгораю за деньги для богатых уродов. Ты видела, как меня сбивает машина, и не позвонила в полицию. Ты стояла в очереди за кофе, когда я умирала от анафилаксии, и не сказала ни слова. И теперь ты хочешь мне помочь?

Вера молчала. Долго. Так долго, что Нина успела услышать, как за окном проехала машина, как тетя Зина переключила телевизор на другой канал, как где-то в стене заскреблась мышь.

— Я не прошу прощения, — сказала Вера наконец. — Прощение не вернет тебе ни одной смерти. Я не прошу понимания. Я пришла, потому что теперь они нашли тебя. Не только я. Они. Псари. Их стало больше. И они знают, что в этом городе есть феникс. Не сегодня-завтра они придут.

Нина хотела закричать. Или заплакать. Или разбить что-нибудь — вторую кружку, табуретку, окно. Но вместо этого она вдруг рассмеялась. Хрипло, надрывно, так что в груди закололо, как будто ребра срослись неправильно. Смех выходил вместе с кашлем, с дымом, которого внутри уже не было, но который не выветрился до конца.

— У нас семейная драма в стиле «Любовь и голуби», — сказала она, вытирая слезы — от смеха или от чего еще, она не поняла. — Только вместо голубей — трупный пепел. Вместо любви — псари. Вместо счастливого финала — я, голая в мусорном баке. Мать, это пи**ец.

Вера посмотрела на нее. И усмехнулась. Так же хрипло, так же надрывно, с тем же привкусом пепла на губах.

— Добро пожаловать в семью, дочка.

Нина замолчала. Посмотрела на свои руки — белые, с едва заметным оранжевым свечением, уже почти угасшим. Тридцать семь лет жизни. Семьдесят две смерти. Двенадцать лет слежки. И все это время за ней кто-то шел по пятам. Не ангел-хранитель. Не враг. Мать. Которая боялась подойти ближе, потому что боялась спалить.

— Почему сейчас? — спросила она наконец. Голос был тихим, но твердым. — Почему не раньше? Почему не после десятой смерти? Не после двадцать третьей? Не после того, как меня изнасиловали после сорок первой — ты знала об этом? Ты была рядом? Ты видела? И не подошла?

Вера опустила глаза. Первый раз за весь разговор.

— Была. Видела. Не подошла. Потому что если бы я подошла, ты бы воскресла с вопросом «кто ты?». А я не знала, что ответить. Я собиралась с духом двенадцать лет. Но теперь собирать нечего. Потому что теперь они нашли тебя. Не только я. Они. Псари. Их стало больше. Они знают, что в Екатеринбурге есть феникс. И сегодня ночью — я видела — они уже были рядом. Ты не чувствовала? Запах серебра? Сладковатый, как больной зуб? Они рыскали вокруг твоего дома. Искали вход.

— Ты хочешь сказать, что они прямо сейчас... — Нина встала. Резко, так что табуретка опрокинулась.

— Они уже здесь. В городе. Третий день. Я следила за ними. Их четверо. Возглавляет старый — тот самый, из машины. Он помнит тебя. Он узнает тебя, даже если ты сменишь лицо. У них есть пепломеры. Они знают, где ты. Не точно, но радиус — километр. И сегодня ночью они сужают круг.

Вера достала из сумки предмет. Старый, потертый, с медной окантовкой — похожий на армейский компас времен Второй мировой, но с темным стеклом и россыпью светящихся точек внутри. Точки были разного размера и цвета: одни ярко-оранжевые, другие тускло-серые. Нина насчитала их около двух десятков.

— Пепломер, — сказала Вера. — Показывает, где находятся фениксы. У меня был один. У них — десятки. Смотри.

Она указала на одну из точек. Та пульсировала ярче других, смещаясь по карте — вот она у самой границы города, вот подъехала ближе.

— Это ты. А это... — Вера перевела палец на другую точку. Тусклую, почти угасшую, едва мерцающую на краю стекла. — Другой. Кого-то из наших. Он в беде. Слаб. Почти пустышка. И псари уже рядом с ним. Они хотят взять его первым, а потом — тебя. Поодиночке легче.

Нина медленно встала. Внутри нее что-то щелкнуло — не счетчик смерти, нет. Что-то другое, более древнее. Инстинкт, который она никогда не знала за собой. Материнский? Нет. Стайный. Фениксы не сбиваются в стаи — слишком больно терять друг друга. Но сейчас, глядя на тусклую точку на пепломере, она вдруг поняла: этот кто-то — такой же. Бездомный, уставший, выгорающий. И его сейчас будут пить.

— Где он? — спросила Нина, уже зная ответ.

— Недостроенный бизнес-центр на окраине. Седьмая линия. Час езды на машине. Полтора — на автобусе.

— Тогда чего мы ждем?

Вера посмотрела на дочь долгим взглядом. Впервые за двенадцать лет в ее глазах появилось что-то, похожее на надежду. Слабая, серая, как она сама, но живая.

— Ты не боишься? — спросила Вера. — Мы можем не успеть. Или успеть, но попасть в ловушку. Или спасти его, но не себя. Или...

— Я умирала семьдесят два раза, — перебила Нина. Она подошла к шкафу, достала кожаную куртку — старую, прожженную на рукаве, но теплую. Натянула поверх платья. — Я разучилась бояться. Я разучилась надеяться. Я разучилась многому. Но одно я умею хорошо.

— Что? — спросила Вера.

— Гореть, — сказала Нина. — И если нужно сгореть, чтобы спасти такого же ублюдка, как я — я сгорю. Потому что больше некому.

Она сунула в карман зажигалку — бесполезную, но привычную, как талисман из прежней жизни. Зажигалку подарил Андрей после пятой смерти. «Чтобы ты не забывала, что ты человек», — сказал он. Глупость, конечно. Она и так не забывала. Человеческая боль — единственная, что не меняется после воскрешения.

Вера застегнула тренч на все пуговицы. Под тканью угадывался рельеф спрятанного оружия — не огнестрельного, она чувствовала. Что-то металлическое, трубчатое, похожее на ингаляторы для астматиков, которые носила соседка снизу.

— Это распылители, — объяснила Вера, пока они спускались по лестнице. В подъезде пахло мочой и свободой. Сыростью и чужой жизнью. — Серебряная пыль. Для феникса она безвредна — мы ее просто выдыхаем. Но для псаря, который выпил наш пепел... серебро заставляет огонь внутри него бунтовать. Временно отключает способности. Превращает их в обычных людей. На минуту. На две.

— А потом?

— А потом мы их просто убьем. — Вера говорила спокойно, как о чем-то обыденном. Как о чистке картошки или походе в магазин. — У тебя есть возражения?

Нина подумала. Вспомнила лицо водителя в зеркале заднего вида. Спокойное, скучающее. Родинка на левой щеке. Жвачка мятная. Запах одеколона «Кензо», смешанный с перегаром. И ощущение собственных костей, ломающихся одна за другой. Хруст. Темнота. И холод.

— Нет, — сказала она. — Возражений нет.

Они вышли на улицу. Дождь кончился, но асфальт блестел, как зеркало. В лужах отражались редкие фонари. Город спал. Город всегда спал, когда фениксы выходили на охоту.

Нина глубоко вдохнула. Легкие все еще горели, но теперь это было привычным фоном. Как собственное сердцебиение. Как отсчет оставшихся смертей — двадцать, может, пятнадцать.

— Двадцать, — сказала она вслух.

— Что? — не поняла Вера.

— Столько у меня осталось. Я чувствую теперь. Ты права. Двадцать. Плюс-минус три.

Вера остановилась. Посмотрела на Нину — молодую, пепельную, с горящими глазами.

— Значит, сделаем так, чтобы каждая из них была на пользу, — сказала мать.

Они пошли к автобусной остановке. Вдвоем. В ночь. Навстречу псарям и, возможно, собственной смерти.

Впервые за тридцать семь лет Нине не было страшно.

И это, наверное, и было самое страшное.

Друзья и дорогие читатели, пожалуйста, поставьте лайк 👍🏻 на историю и напишите любой комментарий, хоть смайлик))) Это помогает показывать рассказ в рекомендациях и вы вносите свой маленький вклад в развитие канала))))

Автору на вдохновение и кофе можно закинуть тут

начало тут

продолжение будет тут

другие рассказы