Она проснулась от того, что мир стал жидким.
Холодная вода затекала в ухо, смешиваясь с чем-то липким и сладким — остатками кофе из выброшенного стаканчика, недельной давности. Нина лежала на спине, и каждое ребро отзывалось тупой болью на вдохе. Над головой — железная крышка контейнера, изрисованная граффити. Сквозь щель сочился свет одинокой фонарной лампы.
Торговый центр «Европа» спал. Только дождь — упрямый, ноябрьский, с мелкой ледяной крупой — выстукивал по металлу свой монотонный ритм.
Легкие горели.
Всегда горели. Каждое утро — как напоминание. Как будто внутри кто-то зажигал спички одну за другой — методично, безжалостно — и тушил их о ребра. Нина прижала ладонь к груди. Кожа под пальцами была неестественно горячей. И гладкой — ни одного старого шрама. Только новые, от вчерашнего… от сегодняшнего? Она не знала, сколько прошло времени.
С козырька вытяжки, нависавшего над контейнером, сорвалась тяжелая капля. Шлепнулась на щеку, потекла к губе. Никотинка, подумала Нина. Грязная, горькая, с привкусом чужих ночей. Она не стала ее вытирать. Смысл? Тело и так было покрыто слоем сажи и неизвестно чего.
Она закрыла глаза, пережидая момент, когда память вернется.
Память всегда возвращалась урывками. Как плохо настроенное радио, которое ловит обрывки чужих разговоров, перемежаемые шипением. Сначала звуки. Потом запахи. Потом — картинка.
…такси. Желтое, с треснувшим пластиковым окошком между водителем и пассажиром. Запах перегара — сладковатый, с хлебными нотками, — смешанный с дешевым освежителем «сосна». Лицо водителя в зеркале заднего вида: брови домиком, родинка на левой щеке. Спор о сдаче. Ей не хватило пятидесяти рублей. Он сказал: «Дорогая, может, расплатишься иначе?» Она ответила… что она ответила? Что-то резкое, с матом. Потом — он дернул плечом, развернулся, и…
Вспышка.
Не боль. Что-то большее. Ощущение собственного тела, сворачивающегося в молекулу — нет, меньше. В точку, в ничто, в ту самую сингулярность, о которой говорят физики. А потом — разжатие. Как пружина, которую отпустили. И этот контейнер. Сырой, вонючий, живой в своей отвратительной органике.
— Проклятье, — выдохнула Нина в потолок. Голос осел, превратился в хриплый шепот.
Она села. Шея хрустнула — сухо, как ветка под ногой. И тут же в лицо ударил холод. Ноябрьский Екатеринбург не церемонился с голыми женщинами. Нина нащупала в контейнере что-то пластиковое — обрывок упаковки, — прижала к груди. Жест бесполезный, но привычный. Стыд приходит только к тем, у кого есть выбор.
Волосы — рассыпавшиеся по плечам, спутанные в колтуны — вчера были каштановыми. Она помнила это точно. Красила их за два дня до смерти в дешевом салоне на Вайнера. А сейчас… Нина поднесла прядь к глазам. Пепельные. С рыжим отливом у корней. Как будто огонь выжег всю краску, оставив только сердцевину — память о пепле.
Всегда так. Каждый раз новый оттенок. Как будто природа не могла решить, какой цвет больше подходит ее проклятию. Или издевалась.
— Семьдесят второй, — прошептала она, сверившись с внутренним счетчиком.
Счетчик никогда не врал. Он жил где-то за грудиной, под ключицей, — небольшое, тупое знание, которое нельзя было ни забыть, ни переписать. Тридцать семь лет жизни. Семьдесят две смерти. Она умерла впервые в шестнадцать, в подъезде собственного дома на Уралмаше. Передоз. Тогда она еще испугалась. Кричала, когда возвращалась, — голая, в сугробе, в феврале. Второй раз — в девятнадцать. Бывший парень перепутал дозу и любовь. Двадцать третий — в двадцать пять: машина на пешеходном переходе, водитель даже не затормозил. Сорок седьмой она запомнила особенно ярко — анафилактический шок в очереди за кофе. Она успела разбить кружку. Бариста, молодой парень с пирсингом в брови, потом плакал — думал, это он отравил. Нина хотела вернуться, сказать, что не виноват, но воскресла на другой улице города, идти было лень.
Люди умирают один раз. Нина — бесконечное количество. И каждый раз возвращается. Голой. В радиусе километра от места смерти. Как испорченный чек-поинт в игре, которую она не выбирала и которую нельзя удалить.
Она выбралась из контейнера, прикрываясь найденным полиэтиленовым пакетом — прозрачным, с розовой надписью «Всё для счастья». Ирония, достойная отдельной жизни.
Дождь хлестал по обнаженным плечам, собирался в ямках ключиц, стекал по позвоночнику в ложбинку между ягодиц. Нина сделала десять шагов к проспекту, потом еще десять. Босые ступни шлепали по лужам, перемежаемым битым стеклом и окурками. Центральный проспект спал — только редкие фары проносились мимо, не замедляясь. Никто не замечает голых девушек в три часа ночи. Или замечают, но предпочитают не замечать. Особенность этого города. И этого времени. И этой жизни.
До квартиры на Хохрякова было двадцать минут быстрым шагом. Она прошла их за пятнадцать, не чувствуя холода — только жар внутри. Остаточный жар. Как уголек, который забыли затушить.
Квартира встретила ее запахом застоявшегося табака и одиночества. Двадцать квадратов, кухня совмещена с комнатой, иконостас из пустых бутылок на подоконнике — «Балтика 9», «Цимлянское», дешевая водка из магазина у дома. Ключи она не брала — сгорели вместе с джинсами. Но дверь поддалась с третьего удара плечом. Дерево жалобно скрипнуло, косяк треснул. Соседка сверху, тетя Зина, не выглянула. Привыкла. Или не слышала за телевизором — оттуда доносились приглушенные звуки ток-шоу про измены и наследство.
В ванной Нина встала под душ, не дожидаясь, пока нагреется вода. Ледяные струи ударили в макушку, потекли по лицу, по шее, смывая сажу, копоть, чужие запахи. Вода у ног сначала была черной. Потом серой. Потом прозрачной.
Кожа под струями светилась. Буквально. Слабым оранжевым светом, пульсирующим в такт сердцу. Как уголек под пеплом. Нина знала: пройдет часа через два. Тело остынет, свечение уйдет, останутся только шрамы — новые, тонкие линии на груди, на животе, на внутренней стороне бедер. Следы последнего горения. Они побледнеют через неделю. Исчезнут через месяц. Но боль — та самая, в легких, — останется навсегда.
Она выключила воду, постояла секунду, прислушиваясь к себе. Внутри было пусто. Не в смысле депрессии или усталости — пусто в прямом, физическом смысле. Как будто кто-то вычерпал всё содержимое ковшом, оставив только стенки. Она знала это чувство. Оно приходило после каждой смерти. И уходило вместе с первым глотком кофе, первой сигаретой, первым человеческим словом.
Нина подошла к зеркалу, висевшему над раковиной на двух шурупах — третий давно выпал.
На нее смотрела чужая.
Тонкая, до прозрачности. Ребра проступают сквозь кожу, как клавиши пианино. Глаза — два кусочка янтаря, вставленные в оправу темных кругов. Вертикальный зрачок — наследие огня — едва заметен, если не присматриваться. Только родинка над губой осталась той же. Только счетчик смерти. Всё остальное менялось от раза к разу. Возраст — она видела себя то на двадцать, то на тридцать пять, то однажды, после пятьдесят девятой смерти, на шестнадцать — точь-в-точь как в первый раз. Черты лица — разрез глаз, форма носа, изгиб губ. Иногда — она заметила это после сорок восьмой смерти — даже пол. Два месяца она прожила мужчиной. Два долгих месяца, пока не сгорела в пожаре в общежитии. Проснулась снова женщиной. И почему-то обрадовалась.
Только память оставалась неизменной. Тяжелый багаж из семидесяти двух смертей, тридцати семи лет, сотен лиц, тысяч имен, десятков тысяч дней, которые некому было рассказать.
Нина отвела взгляд от зеркала. Хватит.
Она вытерлась полотенцем, которое висело на батарее со вчерашнего — не, с позавчерашнего? — утра. Полотенце помнило еще ее сорок восьмую инкарнацию. Тогда она купила целый набор — два банных и одно для рук, с вышитыми ромашками. Ромашки давно облезли, ткань посерела, но Нина не выбрасывала. Единственная вещь, которая пережила больше смертей, чем она сама.
В ванной на стиральной машине стоял огнеупорный сейф — маленький, красный, купленный после того, как десятая смерть спалила вместе с ней и телефон, и документы, и ключи. Теперь Нина всегда прятала телефон туда, прежде чем идти на шоу. Сейф она крепила к трубе холодной воды тяжелым замком — от воровства не спасет, но от огня — да.
Она открыла сейф, достала телефон. Экран загорелся, и первое, что она увидела, было уведомление.
«Эко-Феникс Инк.»: ежемесячный платёж за регистрацию в реестре возрождающихся — 5000 руб. Просрочка 7 дней. Для продления доступа к медицинским услугам и государственной защите пожалуйста внесите оплату.
Нина усмехнулась. Пять тысяч. Чтобы государство знало, что она снова жива. Чтобы не выписывали свидетельство о смерти каждый раз — бюрократический ад для женщины, которая умирает чаще, чем меняет сим-карту. Пять тысяч — чтобы полиция не задавала вопросов о том, почему у одной гражданки двадцать три паспорта на одно имя, но с разными датами рождения.
Она хотела смахнуть уведомление, но телефон завибрировал снова. Входящий вызов. Андрей.
Нина глянула на время — 5:42 утра. Андрей никогда не звонил так рано, если только… Впрочем, если только — она уже знала.
— Да, — ответила она, прислонив трубку к уху.
— Живая? — спросил Андрей. В голосе — деланное спокойствие, под которым угадывалось что-то вроде облегчения. — Слышал, такси взорвалось. На Московской. Прямо на ходу.
— Такси? — Нина поморщилась, пытаясь собрать обрывки. — А, тот водила. Да, кажется. Он… — она замолчала, прислушиваясь к себе. — С ним всё плохо?
— С ним всё хуже некуда. Сгорел заживо. А ты, как я понимаю, в контейнере оклемалась?
— Угадал.
Андрей вздохнул. Она слышала, как он зажигает сигарету — щелчок зажигалки, глубокий вдох, выпускание дыма в трубку.
— Нина, тебе нельзя так. Нельзя погибать в гневе. Ты же знаешь — эмоции усиливают огонь. Ты его спалила не специально, а просто потому, что разозлилась.
— Он хотел, чтобы я расплатилась телом, — сказала Нина ровно. — За пятьдесят рублей.
— …понятно.
Повисла пауза. Андрей затянулся еще раз.
— Ладно. К делу. Есть работа. Заказ дорогой.
— Когда?
— Сегодня. Восемь вечера. Особняк на Уктусе. Презентация коллекции ювелирного дома «Овчинников». Бизнес-элита, чиновники, пара олигархов. Хотят шоу. Настоящий феникс, понимаешь? Не пиротехника. Не компьютерная графика. Живая легенда.
— Оплата?
— Пятьсот тысяч.
— Плюс бонус?
— Плюс бонус за зрелищность. Ты же знаешь этих старых козлов. Если им понравится — могут и накинуть.
Нина молчала. Прислонилась лбом к холодной стене ванной. Плитка была белой, с голубым узором, въевшимся в глазурь. Она помнила эту плитку. Она здесь уже сто лет. Или сто тридцать семь лет.
— Скажи им, что я не клоун, — сказала она наконец.
— Скажу, — голос Андрея стал мягче, почти отеческим. Почти. — Нина, тебе тридцать два по паспорту. Сколько по факту?
— Тридцать семь.
— Вот именно. Тебе не идет быть циничной. Ты слишком стара для такого.
— Это была шутка?
— Это был комплимент. Возраст — единственное, что мы не можем подделать. Подумай над заказом. Я перезвоню через час.
Она сбросила звонок. Вышла из ванной, прошлепала босыми ногами в комнату. На подоконнике, среди пустых бутылок, стояла фотография — единственная, которую она не сжигала после смертей. Девочка лет пяти, с русыми косичками, в красном пальто. Детдомовская фотография. Нина не помнила, кто ее сделал. Не помнила того дня. Но лицо на фото было тем же, что и сейчас в зеркале — только без шрамов, без пепла, без усталости.
Она села на край дивана, обхватив колени руками. За окном светало. Рассвет разливался по городу липким молоком, смешиваясь с выхлопными газами, дымом из труб, запахом мокрого асфальта. Где-то за домами, за кольцевой, за облаками, возможно, были такие же, как она. Другие фениксы. Она их не искала. Тридцать семь лет жизни, семьдесят две смерти — достаточный срок, чтобы понять: в этой истории не будет хэппи-энда. Не будет любви, которая вылечит. Не будет тайной организации, которая научит контролировать дар. Будет только деньги, пепел и очередное утро в чужом теле.
Она встала, подошла к шкафу — единственному, что сохранился еще с ее сороковой жизни. Черное платье. Всегда черное. Идет к пепельным волосам, скрывает шрамы. Она надела его, застегнула молнию. Накрасила губы — цветом запекшейся крови. В зеркале на дверце шкафа мелькнуло отражение: женщина, готовая к выходу. Только глаза слишком старые для этого платья.
Она еще не решила, пойдет ли на заказ. Но собиралась — по привычке. Потому что надо было платить за квартиру, за реестр, за лекарства, которые не помогали, но создавали иллюзию, что она обычный человек. В восемь вечера она войдет в особняк под взгляды тех, кто платит, чтобы посмотреть на чудо. Сложит крылья из пламени — единственное, что умеет по-настоящему красиво. Сгорит. Проснется завтра голая в сугробе или в чужой постели, или на помойке.
И это будет семьдесят третий раз.
В прихожей зазвенел ключ в замке.
Нина замерла. Рука, тянувшаяся к тюбику помады, повисла в воздухе. Она жила одна. И ключей никому не давала. Даже Андрей не имел ключей — они встречались в нейтральных местах, как агенты несуществующей разведки.
Замок щелкнул второй раз — дверь открылась.
Скрипнула петля. Шаги — осторожные, женские. Нина не оборачивалась. Смотрела в зеркало на дверце шкафа — оттуда было видно прихожую.
На пороге стояла женщина лет пятидесяти. Дорожная сумка через плечо — старая, кожаная, с медными заклепками. Тренч цвета хаки, мокрый от дождя. Лицо — усталое, но живое. Глубокие морщины у глаз, тонкие губы без помады, седина в темных волосах, собранных в низкий пучок.
И глаза. Два кусочка янтаря. Такие же, как у Нины, когда та смотрит в зеркало. И родинка над губой — на том же месте.
Нина медленно повернулась. Ладонь, еще минуту назад спокойная, вспыхнула слабым оранжевым — непроизвольно, как у испуганного ребенка. Она не могла это контролировать. Только когда боялась по-настоящему.
— Кто ты? — спросила Нина. Голос сел до шепота.
Женщина не вошла дальше. Остановилась в метре от порога, словно ждала приглашения. Или боялась, что Нина ударит. Сумку медленно опустила на пол — та стукнулась о паркет тяжело, с металлическим звоном внутри.
— Привет, дочка, — сказала женщина. Голос — низкий, прокуренный, с хрипотцой, очень похожий на Нинин. — Ты меня не помнишь. Но я тебя искала двенадцать лет.
Нина не двигалась. Только смотрела. Счетчик смерти за грудиной молчал — женщина не была угрозой. По крайней мере, смертельной. Но что-то другое, более древнее, чем инстинкт самосохранения, заставляло руки дрожать.
— Двенадцать лет, — повторила Нина. — С какого перепугу?
Женщина улыбнулась. И в этой улыбке было столько — усталости, боли, нежности, потерь, — что Нина вдруг поняла: эту улыбку невозможно подделать. Нельзя сыграть. Ее можно только прожить.
— Я — твой первый раз, — сказала женщина. — Тот самый. В шестнадцать. Только я не умерла. Я решила не возвращаться.
Тишина повисла в комнате такая густая, что можно было резать ножом. Где-то сверху тетя Зина переключила телевизор — зазвучала музыка из рекламы стирального порошка. За окном проехала мусоровозка, лязгнув баками. А в маленькой квартире на Хохрякова сто лет — или тридцать семь лет — одиночества треснули по шву.
Нина открыла рот, чтобы сказать что-то — злое, колкое, защитное. Но вместо этого вдруг села на пол. Прямо так, в черном платье, на холодный линолеум. Обхватила колени руками.
— Ты мать, что ли? — спросила она тихо.
— Мать, — ответила женщина. — Меня зовут Вера.
— Вера, — повторила Нина. Имя обожгло язык. — Вера. У меня была мать Вера. В документах детдомовских… в графе «мать» было написано «Вера С.» Без фамилии. Я думала, они просто придумали.
— Не придумали. Я сама написала. Фамилию не помнила — менялась слишком часто.
Нина подняла голову. Посмотрела матери в глаза — в те же самые янтарные, с вертикальным зрачком.
— Зачем ты пришла? Через двенадцать лет? Через тридцать семь лет моей жизни? Зачем?
Вера — мать — феникс — медленно перешагнула порог. Сделала два шага к Нине. Остановилась. Протянула руку, но не коснулась.
— Потому что за тобой пришли другие, — сказала она. — И если я не научу тебя защищаться, ты умрешь в последний раз. Насовсем. И никто даже не заметит.
Нина сжала кулаки так сильно, что ногти впились в ладони.
— Другие? Кто?
— Пепельные псари, — ответила Вера. — Охотники на фениксов. Я расскажу всё. Но сначала — дай мне чаю. И дай мне сесть. Я слишком стара для таких разговоров стоя.
Нина кивнула. Встала с пола. Пошла на кухню, заварила чай — заварку покрепче, сахара побольше. Руки не дрожали, но ладони все еще светились оранжевым.
Она поставила кружки на стол. Свою — с трещиной, мамину — с отбитой ручкой. Села напротив.
— Рассказывай, — сказала она.
И Вера начала.
Друзья и дорогие читатели, пожалуйста, поставьте лайк 👍🏻 на историю и напишите любой комментарий, хоть смайлик))) Это помогает показывать рассказ в рекомендациях и вы вносите свой маленький вклад в развитие канала))))
Автору на вдохновение и кофе можно закинуть тут
продолжение будет тут: