Утром я взяла ведро и пошла за водой, как всегда. Только шла медленнее обычного и смотрела не под ноги, а по сторонам — на заборы, на калитки, на чужие дворы, будто видела их первый раз.
-----> 1 часть <-----
-----> 2 часть <-----
У колодца стояла тётка Поля — старая доярка, которая знала в деревне всех и помнила всё, что другие давно забыли. Она набирала воду, кряхтя и подтягивая ведро двумя руками, и я подошла помочь.
— Спасибо, Зин. Руки уже не те.
Я подхватила ведро, поставила на край сруба. Вода плеснула на доски. Полина Ивановна вытерла руки о фартук и посмотрела на меня.
— Ты чего бледная-то?
— Не спала. Шью много.
— А, платье Лидкино. Слыхала. Ткань, говорят, из райцентра, хорошая.
Я кивнула. Потом спросила — просто так, как спрашивают от нечего делать:
— Полина Ивановна, а вы Нину Васильевну давно знаете?
— Дак с давних времён. Она сюда приехала… — Полина Ивановна прищурилась, — в сорок шестом, что ли. Или в сорок седьмом. Степан Ильич её привёз. Тогда ещё не председатель был, а только из армии пришёл.
— А Лида тогда при ней уже была?
Полина Ивановна задержала руку на ведре.
— Лида? Была. Маленькая совсем. Года три, может. Или четыре. Худенькая, бледная, всё за юбку матери держалась.
— А беременной Нину Васильевну кто-нибудь видел?
Полина Ивановна посмотрела на меня — долго, внимательно. Потом сказала:
— Зин, чего ты выпрашиваешь?
— Так просто. Шью ей платье, думаю о том о сём.
— Ну… — Полина Ивановна переступила с ноги на ногу. — Беременной Нинку я не видала. Но мало ли где она тогда жила. Говорили, что ребёнок после болезни слабенький был, вот и не показывала. Чужих детей по дворам носило. Кто откуда — не спрашивали. Живой — и слава Богу.
Она подхватила ведро и пошла. Через три шага обернулась.
— Ты, Зин, платье шей. А чужое прошлое не тревожь. Толку-то.
Я осталась у колодца. Ворот скрипел на ветру.
***
Днём, на прополке, я сидела рядом с Клавдией и Маруськой. Разговор шёл о свадьбе — как обычно. Маруська рассказывала, что жених уже дом в районе снимает, что Нина Васильевна готовит приданое, что из города привезли туфли.
— А Лидка-то хоть рада? — спросила Клавдия.
— Дак кто ж её знает, — отозвалась Маруська. — Тихая она. Стоит, молчит. Нина Васильевна за неё всё решает.
Я молчала. Потом, когда Маруська ушла за водой, спросила Клавдию:
— Клав, а ты помнишь, когда Нина Васильевна в деревню приехала — Лида уже при ней была?
Клавдия воткнула тяпку в землю.
— Была. Маленькая. Мне тогда казалось — годика два или три. Худенькая такая, будто болела долго.
— А Нина беременной ходила?
Клавдия помолчала. Потом сказала тихо:
— Нет, Зин. Беременной я её не помню. Девочка при ней будто сразу была. А может, я путаю. Давно дело.
Она вытащила тяпку и вернулась к грядке.
***
Вечером я сидела за машинкой и строчила рукав. Стежок за стежком. Ровно, привычно. За окном садилось солнце, и косой свет ложился на белый штапель, на ножницы, на напёрсток.
Калитка хлопнула. Шаги в сенях — быстрые, тяжёлые. Я знала эти шаги. Убрала ногу с педали и подождала.
Нина Васильевна вошла без стука. Красная кофта на одной пуговице, платок сбит набок. Лицо — как стена.
— Зина. Платье нужно к субботе.
— К субботе я не успею. Юбка не готова, рукава только начаты.
— Успеешь. Алексей позвонил из района, родня приезжает. Свадьбу сдвигаем.
— Ткань не торопится, — сказала я. — Если шить наспех, потом не исправишь.
— Не тебе решать, когда моей дочери замуж идти.
Она стояла посреди комнаты, и глаза её бегали — от платья к машинке, от машинки к шкафу, от шкафа ко мне.
— Я слышала, ты выпрашиваешь про меня у многих.
Я молчала.
— Ты что, думаешь, я дура? Думаешь, не понимаю, что ты ищешь?
— Я шью платье.
— Думаешь, я не видела, как ты на неё смотрела? Как руки трясутся, как глаза бегают?
— Нина Васильевна, — сказала я ровно, — дочь — не платье. Её по чужой мерке не подошьёшь.
— Что ты сказала?
— Что слышала.
Тишина легла между нами, как белая ткань на столе. Нина Васильевна смотрела на меня, и я видела, как у неё дрогнула жилка на виске.
— Ты шей, Зина, — сказала она глухо. — Шитьё — твоё дело. А дочь — моё.
— Чья дочь, Нина Васильевна?
Она не ответила. Повернулась и вышла. Калитка ударила так, что с забора посыпались крошки старой краски.
Я достала из шкафа нижний ящик, развязала узелок, вынула распашонку. Маленькая, серая, с буквой «М» у ворота. Ткань была тонкая, застиранная. Я прижала её к лицу. Пахло чем-то давним, чему нет названия.
***
В субботу утром я закончила юбку. Рукава были вмётаны начерно. Оставалось немного — строчка, подгиб, обработка горловины. На полную доводку нужен был ещё день, но платье уже держало форму. Белое, ровное, аккуратное. Я сделала его честно, как мастер.
Нина Васильевна привела Лиду после обеда.
Девушка вошла следом. Тихо поздоровалась.
— Платье готово? — спросила Нина Васильевна.
— Почти. Примерим, довожу по посадке.
Лида переоделась за ширмой. Вышла в платье — и остановилась у зеркала. Штапель лёг хорошо: лиф сидел точно, юбка шла ровно, рукав до локтя не тянул и не морщил. Работа была качественная.
— Красиво, — сказала Нина Васильевна. Но голос её звучал не радостно, а деловито, будто она принимала заказ на складе.
Лида стояла перед зеркалом и молчала. Потом сказала негромко:
— Тётя Зина, мне опять снилось.
— Лида, — оборвала Нина Васильевна.
— Чужая изба, — продолжила Лида, не оборачиваясь. — Дым. И женщина плачет. Или я плачу. И холодно. И кто-то меня несёт. И у меня в руке — тряпочка. Маленькая. Я её сжимаю и не отпускаю.
Она посмотрела на свою руку. Левая ладонь лежала на юбке платья, и пальцы — я это видела — уже начали собирать белую ткань в кулак.
— И меня кто-то звал, но другим именем.
— Хватит, — сказала Нина Васильевна. Голос у неё треснул. — Это сны. Сны и есть. Ты болела маленькой, я тебе сто раз говорила.
Лида повернулась к матери.
— Мама, а почему ты всегда сердишься, когда я про это рассказываю? Почему ты так испугалась, когда та старуха из Петровки назвала меня Машенькой?
— Потому что старуха путала! Она всех путала!
— А ты? Ты не путаешь?
Нина Васильевна побледнела. Быстро, заметно — как белеет ткань, когда её вытаскиваешь из отвара.
Я стояла у машинки и молчала. Лида посмотрела на меня.
— Тётя Зина, вы что-то знаете. Я вижу. С первой примерки вижу. Вы смотрите на меня не как на заказчицу.
Тишина. За окном лаяла собака. Где-то скрипела телега.
— Лида, — сказала я, — сядь.
Нина Васильевна шагнула вперёд.
— Зина, не смей.
— Присядь, девочка, — повторила я. — Я скажу, а ты послушай. И сама решишь.
Она села на табурет у окна, прямо в белом платье. Нина Васильевна осталась стоять. Руки у неё висели вдоль тела, и пальцы подрагивали.
— У меня была дочь. Маша. Мария Михайловна. Три года ей было, когда нас разлучили. Я тяжело болела — жар, бред, в чужом селе. Пришла женщина и сказала: «Я присмотрю за девочкой». Когда я поднялась, мне сказали — девочка скончалась. Могилу не показали. Документов не дали. В книге записей — строчка без подписи, без места захоронения, без свидетеля.
— У моей дочери было родимое пятно под левой лопаткой, — продолжала я, — и был шрамик у мизинца после пореза щепкой в полтора года. Моя дочь всегда, когда волновалась, сжимала край ткани в кулачок. Мою дочь звали Машей.
Лида посмотрела на свою руку. Пальцы сжимали юбку платья.
— Бабка из Петровки назвала тебя Машенькой. Баба Нюра из Петровки помнит, что маленькую девочку уносили — она плакала и мяла тряпочку в кулачке.
Я замолчала. В горле стояло что-то тяжёлое, но я не заплакала. Не могла себе этого позволить.
Лида сидела неподвижно. Лицо у неё стало серым.
— Не надо, — сказала она. — Я не могу это слушать.
— Можешь, — ответила я тихо. — Ты уже давно слышишь. Во сне. Только до сих пор тебе не давали проснуться.
***
Нина Васильевна долго молчала и потом заговорила ровным голосом.
— Зина, ты больная женщина. Ты потеряла ребёнка и с тех пор каждой чужой девке приписываешь свою Машу.
Она говорила уверенно. Как человек, который репетировал.
— Лида, пошли, — сказала Нина Васильевна. — Снимай платье. Мы уходим.
Лида не двинулась.
— Мама, — сказала она, — а почему ты никогда не рассказывала, где я родилась?
Нина Васильевна запнулась.
— Я рассказывала. Дома, где же ещё.
— Где — дома? В какой избе? В какой деревне? Я спрашивала тебя в детстве, и ты каждый раз говорила разное. То у бабушки, то в больнице, то дома. А бабушки у нас не было.
— Лида, хватит. Встань, переоденься. Нам пора.
— Мама, — Лида не повысила голоса, но в нём появилось что-то новое, незнакомое, — скажи мне правду. Я твоя дочь?
Нина Васильевна хотела было что-то сказать, но передумала.
Я стояла у машинки и не двигалась.
И тут она опомнилась:
— Конечно, ты моя дочь, — сказала Нина Васильевна. — Я тебя вырастила. Я ночей не спала. Я тебя лечила, кормила, в школу водила. Я тебе мать была все эти годы.
— Это я знаю. Но ты меня родила?
Тишина. Длинная, тяжёлая. Часы на стене тикали. За окном кто-то гнал корову по улице.
— Нина Васильевна, — сказала я, — в Петровке никто не видел похорон моей дочери. Запись в книге — без подписи. Баба Нюра помнит, как девочку уносила женщина в красном. И ты сама мне сказала: «Живых у матерей не отнимают».
Нина Васильевна смотрела на меня и я увидела, как что-то в ней сломалось.
— А что мне было делать? — сказала она.
Голос стал другим.
— Ты тогда помирала. Лежала пластом, не узнавала никого. Девка при тебе пропадала — голодная, немытая, ревела сутками. Никому дела не было. А у меня своих не было и не будет. Степан только из армии, мне двадцать пять, и пусто. Пусто, Зина. Ты знаешь, что такое — пусто?
Она говорила быстро, сбивчиво, и руки её хватали воздух.
— Я её забрала. Думала — на время. Ты выздоровеешь, вернусь, отдам. А ты всё лежала и лежала. Неделю, две, месяц. И мне сказали — не встанет. И я… не вернула.
— Но я встала, — сказала я.
— Встала, — Нина Васильевна кивнула. — Но поздно. Она уже была моя. Привыкла. Засыпала у меня на руках. Мамой называла.
— Её звали Маша. Ты ей имя сменила.
— Лида — моей матери имя. Я хотела, чтобы — как родная.
— А запись? — спросила я.
Нина Васильевна отвела глаза.
— Степан устроил. Через знакомого в сельсовете. Сказали — так проще. Чтобы не искали.
Лида сидела на табурете и не шевелилась. Руки её лежали на коленях, белое платье облегало фигуру, и она выглядела в нём изумительно.
— Мама, — сказала девушка. Голос у неё был тихий и ровный. — Ты меня украла.
— Я тебя спасла, — ответила Нина Васильевна. — Я тебе мать была все эти годы. А она, — Нина Васильевна кивнула на меня, — она где была?
— Там, где ты меня оставила, — сказала я. — У пустой кровати.
Нина Васильевна открыла рот, но ничего не сказала. Стояла и молчала.
***
Лида встала. Медленно, как встают после долгой болезни. Подошла к ширме, зашла за неё. Я слышала шорох ткани — она снимала платье.
Вышла в своём обычном хлопковом платье, босоножки в руке. Белое свадебное лежало через руку — аккуратно, не скомканное.
Она положила платье на стол. Бережно, ровно — подол к подолу. Провела ладонью по ткани и убрала руку.
— Мне нужно подумать, — сказала она. — Мне нужно время.
Нина Васильевна стояла у двери и смотрела на дочь. На ту, которую считала своей. Губы у неё тряслись, но она не плакала.
— Лида…
— Не сейчас, мама.
Лида повернулась ко мне. Посмотрела — долго, тяжело, будто пыталась разглядеть в моём лице что-то, чего никогда не видела.
— Я не знаю, кто я теперь, — сказала она. — Не знаю, Лида или Маша. Не знаю ничего. Мне нужно время.
— У тебя есть время, — сказала я. — Столько, сколько нужно.
Нина Васильевна вышла первой. Лида задержалась на пороге.
И тогда она протянула руку и взялась за край моего фартука, как сжимала маленькая Маша.
Я просто накрыла её пальцы своей рукой. Ладонь у неё была холодная и тонкая, и пальцы подрагивали. Я держала их одну секунду, может, две. Потом отпустила.
Лида вышла.
***
Я осталась одна. Платье лежало на столе — белое, ровное, аккуратное. Каждый стежок на месте. Хорошая работа. Честная.
Я подошла к шкафу. Достала нижний ящик, развязала узелок. Распашонка — маленькая, серая, с буквой «М» у ворота.
Я взяла распашонку и подошла к столу. Положила рядом с платьем. Маленькая детская тряпочка и белый свадебный штапель. Шестнадцать лет между ними. Целая жизнь.
За окном темнело. Где-то замычала корова, скрипнула калитка. Только мне в этот вечер не нужно было ни строчить, ни кроить, ни гадать.
Маша стояла на моём пороге пять минут назад, в старых босоножках, с мокрыми глазами. Она не назвала меня мамой и не бросилась мне на шею. Она ушла — думать, бояться, решать. Она была взрослая, растерянная, раненная ложью. Но главное, что живая.