Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ГНИЛОЕ ГНЕЗДО...

Рассказ.Глава 3.
Никодим не обернулся, когда Тамара догнала его. Шёл быстро, широко, так что она едва поспевала рядом, хватая за рукав.
— Никодим, погоди.
Не уходи так. Дай сказать.

Рассказ.Глава 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс
Взято из открытых источников интернета Яндекс

Никодим не обернулся, когда Тамара догнала его. Шёл быстро, широко, так что она едва поспевала рядом, хватая за рукав.

— Никодим, погоди.

Не уходи так. Дай сказать.

— Чего сказать? — он не повышал голоса, но от этой тихой ровности Тамаре стало страшнее, чем если бы он заорал или ударил.

— Что ты с ним целовалась? Что платок его носишь? Что Маруську от него родила?

Она остановилась как вкопанная.

— Откуда ты про Маруську?

— А ты думала, я считать не умею?

Семь месяцев после свадьбы — и такая большая девка. Я не дурак, Тамара.

Я всё знал. С первого дня.

Он повернулся к ней, и в свете месяца лицо его было серое, чужое.

— Зачем же ты тогда женился? — прошептала она.

— А затем, что любил. И думал: авось привыкнешь, авось полюбишь. Двадцать лет ждал. Ждал, пока ты на меня посмотришь так, как на него когда-то.

Не дождался.

Тамара хотела сказать что-то — оправдаться, утешить, солгать. Но горло перехватило. Потому что он сказал правду: она никогда не смотрела на Никодима с той жадной, пожирающей нежностью, как на Кузьму.

Никодим был хорошим мужем, но не любимым.

— Прости, — выдохнула она.

— Поздно, — ответил Никодим и пошёл дальше, к дому, где уже не горит свет, потому что бабка Арина погасила лампаду, чтобы не жечь масло.

В избе было темно, но никто не спал.

Бабка Арина сидела на печи, шевелила губами — молилась или просто бормотала. Аркашка лежал на лавке лицом к стене. Маруся, притворявшаяся спящей, слышала каждый шаг.

Никодим вошёл, сел за стол, зажёг лучинку. Тамара остановилась у порога.

— Садись, — сказал он. — Говори.

— Что говорить-то?

— Всю правду. С начала и до конца. Я двадцать лет молчал. Теперь твоя очередь.

Тамара села напротив. Долго молчала, теребила край платка. Потом заговорила — сначала тихо, потом громче, как будто камень с души срывала.

— Мы с Кузьмой любили друг друга. Сильно. Так, что ночью не спали, днём не ели. Отец его нас застал в поле, избил меня, его запер.

Через месяц его женили на Степаниде.

А я через две недели пошла за тебя. Потому что была беременна. И не знала, куда деваться. Ты взял меня без приданого, с животом. Я тебе век благодарна.

Но любить — не могу. Не получилось.

Никодим сидел неподвижно, только желваки ходили.

— А теперь? — спросил. — Теперь что? Опять с ним?

— Он приходит на мельницу. Мы говорим. И только.

— Врёшь, — сказал Аркашка с лавки, не поворачиваясь. — Врёшь, мамка. Я видел, как он тебя обнимал.

И ты не вырывалась.

Маруся села на постели:

— О чём вы? Какая мельница? Аркашка, ты чего?

— Тихо все, — сказал Никодим. — Не время горланить.

Он посмотрел на жену долго, тяжело, будто видел её в первый раз.

— Ты пойдёшь к нему?

— Не знаю, — честно ответила Тамара.

— А если я попрошу не ходить?

Она опустила голову.

— Не могу обещать. Он теперь знает про Марусю. И я знаю, что Егорка хочет на ней жениться.

Маруся вскрикнула:

— Что? Егорка? При чём тут Егорка? Мама, что ты несёшь?

Тогда Никодим встал, подошёл к дочери, взял её за подбородок, повернул лицом к свету.

— Глянь на себя в зеркало, — сказал он тихо. — Ты — вылитый Кузьма. Глаза, скулы, упрямство. Не я твой отец. Он.

Маруся побледнела так, что веснушки почернели.

Она перевела взгляд на мать, на брата, на бабку на печи. Бабка Арина кивнула — мол, правда.

— Ты… — Маруся встала, отшатнулась от отца — нет, не отца. От Никодима.

— Ты не мой отец?

— Нет, — сказал Никодим, и в голосе его стояли слёзы. — А хотел бы быть. Душой — твой отец.

А кровью — Кузьма Гнида.

Маруся закрыла лицо руками. Аркашка сел на лавке, глядя то на мать, то на сестру.

— А я? — спросил он. — Я чей?

— Ты мой, — сказал Никодим. — Ты — моя кровь. Ты родился через два года после свадьбы.

Я помню каждую минуту.

Аркашка выдохнул — с облегчением? с болью? — и отвернулся к стене.

****

Ночью в избе не спали.

Тамара ушла в сени, легла на мешок с овсом, плакала в ладони. Никодим сидел за столом, пил воду из ковша.

Маруся металась на постели, а бабка Арина вдруг заговорила — громко, будто не для них, а для Бога.

— Грех ваш на мне, дети. Я знала про Кузьму и Тамару.

И молчала. Я знала про Марусю. И молчала. Думала, что так лучше. А лучше — не бывает.

Правда всегда больнее лжи, но ложь убивает медленно. А правда — быстро. Зато честно.

— Зачем ты сейчас это говоришь, маманя? — спросил Никодим устало.

— А чтобы вы поняли: не на вас одних вина.

На мне тоже. Гнилое гнездо — это мы все. И я, и ты, и Тамарка.

Мы сами его гноили каждый день, когда молчали, когда терпели, когда любили не тех, кого надо.

Она слезла с печи, подошла к образам, поклонилась в землю.

— Прости меня, Господи, — сказала она. — Старуху глупую.

И больше не проронила ни слова до утра.

На рассвете в дверь постучали. Никодим открыл — на пороге стоял Кузьма. Не бледный, не трусливый — прямой, как палка.

— Убьёшь? — спросил он.

— Погляжу, — ответил Никодим.

— Не убивай. Дай сказать.

— Говори.

Кузьма вошёл, оглядел избу — Тамара стояла в сенях, Маруся в углу, Аркашка у печи. Бабка Арина снова на печь залезла, отвернулась к стене.

— Виноват я, — сказал Кузьма. — Всей своей жизнью виноват. Перед тобой, Никодим, перед Тамарой, перед детьми.

Я тогда, двадцать лет назад, смалодушничал. Отца испугался.

А надо было брать Тамару и бежать. На всё плевать. Не ушёл — и сгнил заживо с чужой бабой.

Теперь поздно каяться, но я каюсь.

— Зачем пришёл? — спросил Никодим.

— Предупредить. Степанида всё знает. Ей донесли. Она сейчас у старосты, пишет на меня в волость — за прелюбодеяние. И на тебя, Никодим, за укрывательство.

И на Тамару — за блуд. Всех в острог, если докажут.

Никодим помолчал, потом усмехнулся:

— А ты, значит, чистым хочешь выйти? Донес?

— Нет, — Кузьма стиснул зубы.

— Я пришёл помочь. Даю вам лошадь — настоящую, хорошую. И телегу. И деньги на дорогу. Уезжайте. Сегодня же. Пока не приехал урядник.

— Куда? — спросил Аркашка.

— В Сибирь. На Амур. Там земли раздают, и спрашивать никто не будет, кто ты и с кем жил. Слышал я, срок вышел — до зимы надо подняться, пока навигация.

Все молчали. Маруся вдруг шагнула вперёд:

— А Егорка? Он знает?

— Нет, — Кузьма опустил глаза. — И не узнает. Я ему скажу, что ты уехала. А правду — никогда.

Не надо ему знать, что он в родную сестру влюбился.

Маруся заплакала — не тихо, в голос.

Аркашка обнял её за плечи, прижал к себе.

— А ты? — спросил Никодим Кузьму. — Ты с нами?

— Нет, — Кузьма покачал головой. — Моя жизнь здесь. И мой грех здесь. А вас я отпускаю.

Простите, Христа ради.

Он поклонился в пояс — Никодиму, Тамаре, детям, даже бабке Арине. Достал из-за пазухи потрёпанный кисет, положил на стол:

— Здесь десять рублей. Хватит на первое время. Лошадь у коновязи, телега у заднего двора. Собирайтесь. Я подержу Степаниду и старосту, пока вы не уедете.

Никодим взял кисет, взвесил на руке.

— А ты, — спросил он Кузьму, оглянувшись на Тамару, — ты с ней простился?

Тамара, стоявшая в сенях, вошла сама. Глаза сухие, губы сжаты. Подошла к Кузьме, посмотрела на него долго, как в последний раз.

— Прощай, — сказала она. — Живи. И сына береги.

Кузьма кивнул, развернулся и вышел, не оглядываясь. В дверях споткнулся, но удержался, пошёл дальше — прямой, чужой, навсегда чужой.

Тамара стояла, глядя ему вслед. Потом перекрестилась на икону и сказала глухо:

— Собирайтесь, дети. Уезжаем.

****

Собирались быстро — больше двух часов не тянули.

Взяли самое нужное: сундук с одеждой, иконы, топор, пилу, котелок, немного муки, сала, соли. Красулю, которая мычала, будто понимала, что расстаются навсегда, пришлось оставить — передали соседке Федосье за «спасибо», та обещала не резать, доить до конца. Поросёнка Борьку зарезали сами — мясо уложили в берестяной короб, засыпали солью.

Бабка Арина не собиралась. Сидела на печи, крепко сцепив руки.

— Я с вами не поеду, — сказала она. — Не перенесу дороги. Умру в телеге, только вас задержу. А здесь помру, на печи. Меня Федосья схоронит. Не горюйте.

Тамара бросилась к ней:

— Маманя, как же ты одна?

— А я не одна. Я с иконами. И с вашей памятью. Ступайте. Вернётесь когда — навестите. А не вернётесь — поминайте добром.

Никодим перекрестился на мать, поклонился в ноги:

— Прости нас, маманя.

— Бог простит, — сказала Арина и погладила его по голове сухой, иссохшей рукой. — Живите, дети. И не повторяйте моих ошибок. Любовь не прячьте. Правду говорите. Даже когда больно.

***

К полудню телега стояла у крыльца.

Мерин — новый, не тот, проклятый, а настоящий, тёмно-гнедой — покорно жевал сено.

Аркашка уложил добро, помог матери сесть. Маруся, бледная, в дорожном платке, молча устроилась рядом.

Никодим взял вожжи, обернулся на избу. Бабка Арина стояла в дверях, опершись на косяк.

Крестила их — медленно, широко.

— С Богом, — сказала она.

Никодим тронул лошадь. Телега покатилась по ухабам, выехала на просёлок, свернула к большой дороге — на восток, где за лесами и реками начиналась новая жизнь.

Тамара оглянулась. Изба уменьшалась, сливалась с серым небом. Возле крыльца всё так же стояла бабка Арина, маленькая, чёрная, как придорожный крест.

— Прощай, Гнилое гнездо, — прошептала Тамара. И отвернулась.

А в избе, когда телега скрылась за поворотом, бабка Арина упала на колени перед образами и долго била челом о пол. Не плакала. Молилась. За всех — за уехавших, за оставшихся, за Кузьму, за Степаниду, за Егорку, за себя — старуху, которая носила в себе эту тайну двадцать лет и наконец-то отпустила её на волю.

В окошко светило июньское солнце. И казалось, что в избе стало светлее, будто вместе с отъездом Марковых из неё выветрилось что-то чёрное, тяжёлое, давнее.

Но это была только иллюзия. Потому что Гнилое гнездо осталось стоять на своём месте. И ждать. И гнить дальше — до тех пор, пока кто-нибудь не подпалит его с четырёх углов или не заселит заново людьми, у которых нет тайн друг от друга.

****

Телега шла медленно — мерин был силён, но не приучен к дальней дороге.

Никодим правил молча, сжимая вожжи так, что костяшки побелели. Тамара сидела рядом, укрывшись старым зипуном, и смотрела назад, пока деревня не скрылась за лесом.

Маруся и Аркашка устроились в телеге на мешках, прижавшись друг к другу — не от холода, от страха.

Первый привал сделали у ручья, верстах в пятнадцати от дома. Лошадь напоили, сами перекусили хлебом с салом, запили ключевой водой.

— Дальше куда? — спросил Аркашка.

— До города два дня ходу, — ответил Никодим. — А там — на пристань. Сядем на пароход, вниз по Волге.

А там… там видно будет.

— А нас не вернут? — тихо спросила Маруся. — Степанида жалобу написала.

— Успела ли? — Никодим пожал плечами.

— Кузьма обещал задержать.

При упоминании Кузьмы Тамара вздрогнула, но промолчала. Маруся отвела глаза. Аркашка сплюнул.

Дорога была пыльная, июньская, с кукушкой в лесу и жаворонками в поле. Но никто не радовался лету.

Бабка Арина осталась одна.

Она не плакала, не причитала — вымела пол, поставила на стол кринку молока (Федосья принесла от Красули), отрезала краюху хлеба и села у окна, глядя на пустую дорогу.

К вечеру пришёл Кузьма. Без шапки, с красными глазами — будто пил или плакал.

— Уехали? — спросил он, заглядывая в дверь.

— Уехали, — ответила Арина.

— Не велено тебе сюда ходить.

— Знаю. Не велено. А я пришёл… проститься.

С тобой, Арина. И с ними, хоть их нет.

Он сел на лавку, положил на стол узелок — хлеб, сало, бутылку мёда.

— Степанида, — сказал он, — жалобу отозвала. Не задаром — я ей землю отписал. Теперь она богаче меня.

Но урядника не будет.

— А ты что?

— А я — ничто, — Кузьма усмехнулся горько. — Сын меня знать не хочет. Как сказал ему, что Маруська уехала, — он в сени вышел и до сих пор не говорит.

А правду я ему не сказал. Не смог.

— И не надо, — сказала Арина. — Пусть живёт с чистым сердцем. Его грех не твой.

— А мой грех — где? — спросил Кузьма. — Уехал с ними?

— Твой грех — в тебе.

И тебе его отмаливать.

Кузьма помолчал, потом поднялся, поклонился старухе.

— Умру — приди проститься, — сказала Арина. — А пока жива — не приходи. Больно мне на тебя глядеть.

Он ушёл. Арина перекрестила ему вслед, потом закрыла дверь на засов и долго стояла, прижавшись лбом к холодным доскам.

******

На второй день пути Никодим заметил, что Тамара перестала плакать. Сидела ровно, смотрела вперёд, и в глазах её была не боль, а пустота. Хуже боли.

— Ты как? — спросил он.

— Жива, — ответила она. — А ты?

— Тоже.

Они не говорили о Кузьме, не говорили о прошлом. Только о дороге: где напоить лошадь, где переночевать, сколько осталось до города.

Аркашка пытался шутить, но шутки выходили плоскими. Маруся молчала.

Она думала о Егорке — о том, как он смотрел на неё в воскресенье у колодца, как подал ведро, как пальцы их встретились. Теперь она знала, что он ей брат. И от этого знания внутри всё переворачивалось — отвращение и жалость, жалость и тоска.

— Сестра, — прошептала она, пробуя слово на вкус. — Я ему сестра. А он не знает.

— И не узнает, — сказал Аркашка, услышав. — Забудь. Там, на новом месте, другие будут.

— Другие не нужны, — ответила Маруся. — Никто не нужен.

Аркашка не нашёлся что сказать.

Остановились в придорожной корчме — грязной, прокуренной, с тараканами по стенам. Целый рубль отдали за ночлег и овёс для лошади.

Никодим с Аркашкой спали в телеге, Тамара с Марусей — на полу в общей избе, среди пьяных мужиков и бродяг.

Тамара не спала.

Смотрела в чёрный потолок и перебирала в голове свою жизнь: молодость с Кузьмой, страх перед его отцом, кнут, кровь на спине, потом пустой венец с Никодимом — нелюбимым, но честным.

Двадцать лет она играла роль: улыбалась мужу, растила детей, работала в поле. А внутри — всё горело. И когда Кузьма вернулся, это пламя вырвалось наружу.

«Дура я, — думала она. — Дура старая. На что надеялась?

Чтобы он жену бросил и со мной уехал? Он и сейчас не бросил. Остался. С сыном. А я — одна, без дома, без земли, без будущего».

Рядом заворочалась Маруся.

— Мам, ты спишь?

— Нет.

— Мам, а если мы нигде не приживёмся? Если деньги кончатся, лошадь заболеет, и мы умрём в дороге?

— Не умрём, — сказала Тамара. — Марковы живучие.

— А мы теперь Марковы? — спросила Маруся.

— Я — нет. Я — Гнидина.

— Ты — Маркова, — жёстко сказала Тамара. — Кого хочешь — того и спроси. Никодим тебя вырастил, он тебе отец.

Не кровный, а душевный.

Маруся долго молчала, потом всхлипнула, уткнулась в материнское плечо.

— Я его любить не перестану, — прошептала она. — Никодима.

И Егорку тоже. Но по-разному. А как это — по-разному, я не умею.

Тамара погладила её по голове, как в детстве, когда Маруся боялась грозы.

— Научишься, — сказала она. — Всему учимся. Даже любви.

****

Степанида, узнав про отъезд Марковых, не обрадовалась и не огорчилась.

Она вообще редко проявляла чувства. Высокая, сухая, с вечно поджатыми губами, она жила с Кузьмой двадцать лет как с чужим человеком — делила постель по обязанности, не спрашивая, куда он уходит по вечерам.

— Уехала твоя Тамарка, — сказала она мужу за ужином. — Теперь будешь в окно глядеть, как пёс?

— Буду, — ответил Кузьма.

— А я не буду. Я землю свою получила. Завтра поеду в город, найму работников. Без тебя обойдусь.

— Работников найми, — кивнул Кузьма.

— А меня не трогай.

Они доели ужин в молчании. Егорка не выходил из своей комнаты. Узнав, что Маруся уехала, он перестал есть, пил только воду и целыми днями лежал на кровати, глядя в одну точку.

Кузьма зашёл к нему перед сном.

— Егор, — сказал он. — Вставай. Жизнь не кончилась.

— Кончилась, — глухо ответил сын. — Вы не знаете.

— Знаю. Я тоже любил. И тоже потерял.

— Вы — другое. Вы с мамой не любили никогда.

А у нас с Марусей — была любовь. Я чувствовал.

Кузьма сел на край кровати, хотел сказать правду — что Маруся сестра, что любовь эта запретная, что лучше забыть. Но не смог. Зачем убивать сына? Пусть живёт с болью разлуки, а не с позором кровосмешения.

— Время лечит, — сказал он.

— Время убивает, — ответил Егорка и отвернулся к стене.

*****

На третью ночь, не дойдя до города, Марковы заночевали в лесу, у большой сосны. Развели костёр, сварили похлёбку из остатков сала и крупы. Ели молча.

В полночь Никодим вдруг заговорил:

— Я хочу простить тебя, Тамара.

Она подняла голову. Костер освещал её лицо — усталое, постаревшее за эти дни, но всё ещё красивое.

— Прощаешь?

— Нет. Хочу, но не могу. Слишком больно. Слишком долго ты молчала. Но я перестал злиться. Злость ушла. Осталась пустота.

— Пустота — это хуже, — сказала Тамара.

— Хуже, — согласился Никодим. — Но с ней можно жить. Привыкнуть. Мы привыкнем.

Аркашка бросил в костёр сухую ветку, она вспыхнула, осветив его лицо — взрослое, жёсткое.

— А я не могу, — сказал он. — Я ненавижу Кузьму. И мамку ненавижу. И бабку за то, что молчала. И вас всех. Но я с вами, потому что больше некуда.

— Пусть, — сказал Никодим. — Ненавидь. Гнев — тоже сила. Пригодится.

Маруся молчала. Она перебирала чётки, которые Егорка подарил ей на Рождество — дешёвые, деревянные, простые. На каждой бусине — молитва. Она молилась за всех: за отца, за мать, за брата, за бабку Арину, за Кузьму, за Егорку. И за себя.

Костер догорал. В лесу кричала выпь. Где-то далеко, за сотни вёрст, в Гнилом гнезде догорала свеча на окне — бабка Арина сидела до рассвета, потому что знала: не спать ей эту ночь. И следующую. И все ночи, что остались.

****

Город открылся неожиданно: за поворотом тракта, между двух холмов, блеснули купола, потянулись дымы, запахло дёгтем и печёным хлебом.

Никодим натянул вожжи, мерин остановился, фыркнул.

— Приехали, — сказал он.

Тамара огляделась. Город был невелик — уездный, с одной мостовой, двумя церквями и рядами деревянных лавок.

Но для неё, всю жизнь прожившей в глуши, он казался огромным и шумным.

Аркашка спрыгнул с телеги, размял ноги.

— Куда теперь?

— На пристань, — Никодим достал из-за пазухи кисет, пересчитал мелочь. — Денег осталось восемь рублей. За пароход до Нижнего — два рубля с человека.

Нас четверо — восемь. И ни копейки на еду.

— А лошадь? — спросила Маруся.

— Лошадь продадим. Мерин добрый, купят.

Тамара побледнела: опять остаться без лошади, опять начинать с нуля? Но промолчала.

На новом месте, говорят, и лошади другие, и правда другая.

Пристань оказалась внизу, у реки.

Волга была широкая, мутная, с жёлтой пеной у берегов.

Пароход — неуклюжий, крашеный в белое, с высокой трубой — уже стоял у дебаркадера, попыхивая паром. Мужики в армяках, бабы с узлами, торговцы с корзинами — все толкались, спешили.

Никодим пристроил телегу к забору, снял упряжь.

Мерина повёл на базар — торговать. Аркашка остался вещи караулить, Тамара с Марусей пошли мыться к реке — в последний раз перед дорогой.

Маруся разделась до пояса, зачерпнула пригоршню воды, провела по лицу, по шее.

Вода была холодная, пахла рыбой и тиной.

— Мам, а отец нас там прокормит? — спросила она.

— Не знаю, — честно ответила Тамара. — Отец твой — он работящий, а везёт ли ему? Не везёт.

Но мы ему поможем. Ты, я, Аркашка.

Вчетвером не пропадём.

— А если он не простит тебя?

Тамара помолчала. Над рекой кричали чайки, плескала рыба.

— Не простит, — сказала она наконец. — И я не прошу. Я сама себя не простила. Но жить-то надо.

Рожать, растить, умирать. Не до прощений.

Они вернулись к телеге. Мерина уже увели — Никодим вернулся с пустыми руками, но с деньгами: выручил пять рублей.

— Маловато, — сказал он. — Но на билеты хватит. В Нижнем что-нибудь придумаем.

Билеты взяли на нижнюю палубу — там и дешевле, и народу меньше. Пароход отходил в полдень

Когда пароход дёрнулся и отчалил от берега, Тамара перекрестилась на городскую церковь. Никодим стоял рядом, глядя, как сужаются берега, как вода расходится за кормой.

— Прощай, сторонка, — сказал он

— Не поминай лихом.

Аркашка забрался на кучу канатов, устроился поудобнее. Маруся сидела на узле, обхватив колени. Всё. Ни дома, ни земли, ни скотины. Одна телега, пять рублей да четыре души.

Пароход шёл медленно, но ровно. Ветер с реки трепал волосы, пахло мазутом и хлебом — на верхней палубе везли зерно.

— Долго плыть? — спросил Аркашка.

— Двое суток, — ответил Никодим. — А там — поезд, если деньги останутся. А не останутся — пешком до Сибири.

— Пешком? — Аркашка присвистнул.

— А ты думал, легко будет? Мы из Гнилого гнезда.

Нам лёгко ничего не даётся.

****

Бабка Арина проснулась на рассвете от того, что в избе было тихо. Слишком тихо.

Не мычала Красуля, не кудахтали куры, не скрипела телега. Она слезла с печи, подошла к окну. Во дворе — пусто. Только старый плуг, задвинутый под навес, ржавел в росе.

— Уехали, — сказала она вслух.

— Слава тебе, Господи.

Она оделась, подмела пол, поставила самовар — в последний раз, для себя одной. Выпила чашку, съела краюху, потом взяла икону Казанской Божьей Матери, завернула в чистое полотенце и вышла на дорогу.

Соседка Федосья, проходя мимо, спросила:

— Ты куда, Арина?

— К попу. Хочу причаститься.

— Рано? До воскресенья ещё три дня.

— А я до воскресенья не доживу, — ответила бабка и пошла дальше, опираясь на клюку.

Федосья перекрестилась ей вслед.

Отец Потап, старый священник с жёлтой, как пергамент, кожей, принял Арину в своей келье. Дом у него был небольшой, бедный — всё в приходе знали, что поп не берёт лишнего с бедноты, живёт с огорода да с пожертвований.

— Здравствуй, Арина, — сказал он. — Решила на том свете грехи замаливать?

— Замаливать нечего, батюшка

. Грешна, конечно, как все. Но главный грех — молчание.

Я двадцать лет молчала, что Маруська не Никодимова дочь, а Кузьмина. Молчала, что Тамарка с Кузьмой любовь воротила.

Молчала, как они сбежали.

Потап помолчал, потом спросил:

— А почему теперь говоришь?

— Потому что помирать иду. Хочу лёгкой смерти. Не на печи с болями, а с чистым сердцем.

— Чистое сердце — это когда всех простила? — спросил поп.

— Всех простила. И себя простила. Господь рассудит.

Отец Потап исповедал её, причастил, дал просфору. На прощание сказал:

— Оставайся, Арина. Поживи у меня. Я за тобой присмотрю.

— Не надо мне оставаться, — ответила она. — Моё место — в Гнилом гнезде. Там и умру.

Вернувшись в опустевшую избу, Арина затопила печь, нагрела воды, вымылась — в последний раз.

Надела чистое бельё, то, что готовила на смерть три года назад. Легла на лавку, сложила руки на груди, закрыла глаза.

Пришёл Кузьма. Увидел — и понял всё.

— Арина, — позвал он. — Ты жива?

— Жива ещё, — она открыла глаза. — Пришёл прощаться?

— Пришёл.

Егорка тоже хотел, но я не взял.

— И правильно. Молодому на такое глядеть — рано.

Кузьма сел на лавку у изголовья, взял её холодную руку.

— Хочешь, позову попа?

— Не надо. Я уже причастилась. Утром была.

Она помолчала, потом спросила:

— А жалел ты, Кузьма, что не ушёл с ними?

— Жалел, — выдохнул он. — Каждый час жалею. Но я здесь сгнию. Такова моя доля.

— Доля — не камень, — сказала Арина. — Хочешь — уйдёшь. А не хочешь — сгниёшь. Выбирай.

Кузьма опустил голову.

— Не могу. Степанида, имение, Егорка… Я же всё бросить должен.

— А Тамарка бросила. Всё бросила. Дом, хозяйство, даже мать старую. И ушла. Не за тобой — за правдой.

А ты? Ты так и будешь здесь гнить?

Она закрыла глаза, потом открыла снова:

— Напейся, Кузьма. Мне уже всё равно. А тебе легче будет.

Кузьма покачал головой, но печку — старуха положила на погребушке бутыль самогона, — достал, налил в кружку, выпил.

Потом ещё. И ещё.

Арина смотрела на него и думала: «Вот он, мужик, которого любила моя дочь. Сильный, богатый, а внутри — пустота. И нет в нём стержня. Потому и живёт в Гнилом гнезде, что боится из него выйти».

****

Она умерла под утро. Тихо, без хрипов и мучений. Просто перестала дышать — как свеча, когда в плошке кончается масло. Кузьма, уснувший на лавке, проснулся от тишины — даже мыши в подполье затихли.

Он подошёл, приложил ухо к её груди — ничего.

— Упокой, Господи, — сказал он и перекрестился.

Пришла Федосья, заплакала, побежала за старостой, за попом.

Егорка, узнав, пришёл, постоял у порога, спросил:

— Отец, она сказала, что Маруська — чья дочь?

— Моя, — ответил Кузьма. — Моя и Тамарки.

Егорка побледнел, пошатнулся, схватился за косяк.

— Значит… Маруся мне сестра? Та, которую я люблю?

— Сестра.

Егорка долго стоял молча, потом повернулся и вышел. Кузьма хотел за ним, но ноги не пошли.

Через час Егорку нашли на том самом болоте, где он чуть не утонул. Стоял по колено в трясине, смотрел на чёрную воду. Никто не знал, что он там делал и думал. Вытащили, привели домой. Он не говорил ни слова три дня.

А на четвёртый встал, побрился и сказал отцу:

— Я уезжаю.

— Куда?

— На Амур. К Марковым. Скажу им всё, что знаю. И буду жить с ними. Хоть рабом, хоть пастухом. Мне всё равно.

Кузьма хотел запретить — и не смог. Против сына, в котором текла его же кровь, он был бессилен.

****

А Марковы тем временем плыли по Волге.

Ночью, когда стемнело, Тамара вышла на палубу.

Луна была полная, белая, вода под ней казалась молоком. Никодим стоял у борта, курил самокрутку — последнюю из припасённых на дорогу.

— Не спишь? — спросила она.

— Не спится. Сосёт под ложечкой. Будто что-то случилось.

— Может, мать Арина померла? — предположила Тамара без страха — так, как говорят о неизбежном.

— Может. Она старая. И болела.

— Она знала. И нас отпустила.

Никодим выкинул окурок за борт, посмотрел, как красная точка падает в чёрную воду, гаснет.

— Тамара, — сказал он, — я, может, никогда тебя не прощу.

Но жить без тебя не могу.

И детей делить не хочу.

— Никто и не просит прощения, — ответила она. — Мы вместе. Это уже много.

Они стояли рядом, но не касались друг друга. Два человека, которых связала жизнь — но не любовь.

А внизу, в трюме, Маруся и Аркашка спали, прижавшись друг к другу — брат и сестра, кровные по матери, разные по отцу.

Им снилось одно: дом, которого больше нет. И дорога, которой нет конца.

Продолжение следует .

Глава 4