Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ГНИЛОЕ ГНЕЗДО...

Рассказ.Глава 4.
До Амура добирались больше месяца.
Пароход довёз до Тюмени, там пересели на телегу — попутчик, старовер Фома, подрядился подвезти до Благовещенска за три рубля. Ехали лесами, болотами, иногда по такой трясине, что телегу вытаскивали на себе, а мерин, проданный ещё в первом городе, давно остался в прошлом.
— Пешком, говорил? — усмехнулся Аркашка, увязая по колено в грязи. — Пророк

Рассказ.Глава 4.

Взято из открытых источников интернета Яндекс
Взято из открытых источников интернета Яндекс

До Амура добирались больше месяца.

Пароход довёз до Тюмени, там пересели на телегу — попутчик, старовер Фома, подрядился подвезти до Благовещенска за три рубля. Ехали лесами, болотами, иногда по такой трясине, что телегу вытаскивали на себе, а мерин, проданный ещё в первом городе, давно остался в прошлом.

— Пешком, говорил? — усмехнулся Аркашка, увязая по колено в грязи. — Пророк ты, отец.

Никодим ничего не ответил.

Он шёл впереди, обвязав узел верёвкой и перекинув через плечо. Тамара и Маруся тащили по узлу поменьше. Шли молча, потому что говорить было не о чем.

И потому что сил не оставалось.

Новая земля открылась в конце июля — когда лес расступился, и внизу, в долине, блеснула широкая, как небо, река. Амур был сильный, тёмный, с жёлтой пеной на перекатах. За рекой — горы, синие, с белыми шапками тумана по вершинам.

— Красиво, — выдохнула Маруся.

— Голодно, — поправил Никодим. — С красоты сыт не будешь.

По берегу тянулись деревеньки — редкие, бедные, такие же, как Гнилое гнездо. Покосившиеся избы, жидкие огороды, мужики в лаптях. Но земля вокруг была чёрная, жирная, с такой силой, что трава росла выше пояса.

— Здесь не сеяли никогда, — сказал старовер Фома, показывая кнутом на поле. — Пустошь.

Кто первый займёт — того и земля. На три года освобождение от податей. А после — по пять копеек с десятины.

— Целых пять копеек? — Никодим прикинул. — Дёшево.

— Зато работники нужны. На деревню народу мало, все в тайгу подались — золото мыть.

А земля лежит.

Никодим переглянулся с Тамарой. Она кивнула: своя земля, без аренды, без Кузьмы, без старосты — что может быть лучше?

— Здесь и останемся, — сказал он.

Дом нашли в полуверсте от деревни — старую рыбацкую избушку на берегу протоки.

Сгнившие углы, крыша дырявая, печь развалена.

Но зато своя. И дёшево — хозяин, уходивший в горы навсегда, отдал за два рубля.

Первые две недели Никодим с Аркашкой ладили крышу, заделывали щели мхом, перекладывали печь.

Тамара с Марусей корчевали участок под огород — пни выворачивали вдвоём, камни выносили в подоле.

Работали от темна до темна.

Спали на полу, на охапках сена, укрывшись одним зипуном на всех. Ели лепёшки из муки, которую выменяли у соседа на бабкину икону — единственную, что взяли с собой.

— Дожили, — сказал Аркашка, глядя, как мать меняет святой образ на чугунок толокна.

— Хуже некуда.

— Может, и некуда, — ответила Тамара. — А может, и есть куда. Но мы на месте.

И земля наша.

*****

К середине июля вскопали сотку, посадили редьку и репу — поздно, но авось вызреет до морозов.

Картошки не было, семена достать негде, так что жили на хлебе да на рыбе из Амура. Аркашка научился колоть острогой, Никодим сплёл вершу.

Маруся нашла в лесу дикий лук и черемшу, варила похлёбку с лепёшками.

Тамара уходила в деревню наниматься к казакам на огороды — копала чужие грядки за хлеб.

— Мы в Гнилом гнезде тоже так жили, — сказала она однажды вечером, когда все сидели у костра перед новой избой. — Работали на чужих. А теперь на себя будем. Потихоньку.

— Потихоньку — это когда урожай, — усмехнулся Никодим. — А его ещё вырастить надо.

— Вырастим. Земля сильная.

Он посмотрел на неё — на жену, чужую и близкую одновременно.

Она уже не была той Тамарой, которую он вёл под венец. И не была той, что убегала на мельницу к Кузьме.

Она была третьей — крепкой, суровой, матерой бабой, которая могла и плуг тащить, и корчевать пни, и рожать детей в чистом поле.

— Знаешь, — сказал он. — Я, может, никогда не прощу, как говорил.

Но уважать тебя — уважаю.

— Мне и этого довольно, — ответила Тамара и пошла кормить выпрошенного у соседей цыплёнка.

*****

Егорка добрался через два месяца.

Он шёл пешком от самого Иркутска — денег хватило только до Байкала, а дальше побирался, ночевал у прохожих, работал за хлеб. Похудел, оброс бородой, одни глаза остались — такие же чёрные и горячие, как у Кузьмы.

Увидел дымок над новой избой Марковых, остановился, перекрестился на дорогу.

— С Богом, — сказал себе и пошёл.

Первым его встретил Аркашка, рубивший дрова у крыльца.

— Ты… — он уронил топор. — Ты как здесь?

— Пришёл, — сказал Егорка

. — Где отец твой? И мать? Я к ним. Дело есть.

Никодим вышел из избы, постоял на пороге, молча разглядывая гостя. Узнал, но не подал виду.

— Зачем пожаловал, Егор Кузьмич?

— К вам. Жить. Работать буду. Десятину возьму рядом, избу поставлю. Просто жить рядом.

— А бабка наша? — спросила Маруся, выходя из-за угла.

Увидела Егорку, побледнела, но с места не сдвинулась. — Бабка Арина? Она где?

— Померла, — сказал Егорка. — Похоронили в Гнилом гнезде, на погосте.

Я свечку поставил.

Тамара, услышав, вышла и без слов села на колоду, закрыв лицо руками. Мать ее Арина была последней нитью, что связывала их с тем берегом. Нить оборвалась.

— И не только бабка умерла, — продолжал Егорка. — Я всё знаю. Кто моя мать на самом деле.

И кто мне Маруся. Отец рассказал перед моим уходом.

Маруся шагнула к нему — близко, в упор.

— И что? — спросила она с вызовом. — Пришёл мне в глаза смотреть? Или сказать, что ты меня всё равно любишь?

Не смей. Не смей!

— Не скажу, — ответил Егорка. — Скажу другое: я не могу без вас жить. Не без тебя — без всех.

Вы моя семья. Единственная, какая есть.

Мать родная меня не любила, отец — не уважал.

А вы — вы меня из болота вытащили.

Я вам должен навечно.

Никодим долго молчал. Потом подошёл к Егорке, взял его за плечо.

— Работник нужен, — сказал он. — Оставайся. Но помни: Маруся тебе сестра.

Это не лечится.

— Я не лечиться пришёл. Я работать, — ответил Егорка.

****

К зиме отстроились.

Поставили новые сени, законопатили стены, сложили нормальную печь — даже дыма стало меньше.

Егорка срубил себе клеть недалеко от избы, на курьих ножках — низенькую, но крепкую. Вместе с Аркашкой они сходили в тайгу, забили кабана, мяса засолили бочонок.

Тамара выучилась печь хлеб в русской печи — из кислого теста, с добавлением лебеды, но всё равно хлеб.

Маруся пряла из крапивы нитки, ткала рубахи — грубые, но тёплые.

В декабре выпал снег — такой глубокий, что засыпал оконца по самую раму. Сидели, жгли лучину, рассказывали сказки.

Егорка молчал, только смотрел в огонь. Маруся иногда бросала на него быстрые взгляды — и отводила.

Никодим заметил, но ничего не сказал. Словами тут не поможешь.

Перед Рождеством Тамара позвала Егорку в избу.

— Сядь, — сказала она. — Говорить будем.

Он сел на лавку, не поднимая глаз.

— Ты зачем пришёл? — спросила она напрямую.

— Неужто просто земли ради?

— Земли я и там мог взять, — ответил он. — Отец предлагал. Пришёл из-за правды.

— Какой правды?

— Что мать моя — не Степанида. Что отец мой — Кузьма.

Что Маруся мне сестра, и любовь моя — грех. Я хотел это всё увидеть своими глазами.

И простить. Или не простить — не знаю. Но увидеть.

— И увидел? — спросила Тамара.

— Увидел. И пока не знаю, что с этим делать.

Тамара вздохнула.

— Твоя беда, Егор, что ты похож на Кузьму.

Он тоже не знал, что делать с правдой. Двадцать лет молчал, а потом чуть всех не погубил. Ты не молчи

. Делай что-нибудь.

— А что делать? — он поднял глаза — в них стояла такая боль, что Тамара вздрогнула.

— Живи. Работай. Если любишь — перерастёт во что-то другое. Со временем. А не перерастёт — уходи.

Не мучай ни себя, ни её.

Егорка кивнул и вышел. В дверях столкнулся с Марусей. Она стояла на крыльце, в тулупе, с охапкой дров.

— Слышала? — спросил он.

— Слышала.

— И что ты думаешь?

Маруся посмотрела на него — долго, тяжело. Потом сказала:

— А я думаю, что мы оба похожи на отца.

Тоже не знаем, как с правдой жить. Но будем жить. Потому что помирать рано.

Она прошла мимо, не обернувшись. А он стоял и смотрел ей вслед — и знал: братом её он стать не сможет никогда.

Но и мужем — тоже. И это было хуже любой ссылки.

****

В Рождественский сочельник Никодим вынес на стол чугунок с кашей, поставил самовар.

Сели все вместе — Тамара, Маруся, Аркашка, Егорка, даже тощий кот, прибившийся с осени. Выпили кипятку с хлебом, помянули бабку Арину, помянули Гнилое гнездо.

— А оно ведь не сгинуло, — сказал вдруг Аркашка. — Пока мы живы — не сгинуло. Потому что мы — тесто, а оно — форма.

Без нас нет гнезда.

— Умный стал, — усмехнулся Никодим. — Тесто… Форма… Откуда такие слова?

— В городе нахватался, — отмахнулся Аркашка.

Тамара посмотрела на мужа, на детей, на Егорку.

Вся её жизнь уместилась в этой избе — с дырявой крышей, с глиняным полом, с запахом кислой капусты и сырых дров. И это было не много, но достаточнo.

— Выпьем, — сказала она. — За то, чтобы не последний год вместе.

Выпили. Помолчали. Кот замурлыкал.

За окном падал снег — крупный, белый, как мука. Он засыпал следы вчерашних тревог, завтрашних надежд, сегодняшних грехов. И казалось, что эта ночь — не последняя.

И что Гнилое гнездо, брошенное за тысячу вёрст, всё-таки пустило ростки здесь, на новой земле, где никто не помнит старого позора и старая кровь мешается в новую правду.

В полночь Никодим открыл дверь — впустить морозный воздух и Святки.

— С Рождеством, — сказал он.

— С Рождеством, — ответили ему.

И было тепло на душе.

******

Июль выдался душный, как в парной.

С утра солнце пекло крышу новой избы, к полудню воздух над Амуром стоял белый, мутный, а к вечеру наваливалась такая духота, что спать было невмочь.

Марковы валились на лавки кто где, но сон не шёл.

Егорка маялся дольше всех.

Ему было девятнадцать, он ушёл от отца, от богатства, от всего, что знал, — и оказался здесь, в чужой стороне, рядом с женщиной, которую не мог забыть.

Маруся — сестра ему по отцу , тайная, проклятая. Он знал это теперь точно: после бабки Арининой смерти, после признания отца. Знал и ничего не мог с собой поделать.

Она была старше на год, но казалась младше — тонкая, с большими чёрными глазами, с той же кровной породой, что и у него.

Кузьмины глаза.

Он видел их в каждом её взгляде.

«Грешно, — думал он, лёжа на сеновале. — Грешно, а жить без неё не могу».

*****

В середине июля начали косить сено — на поляне, что тянулась от избы до самого леса.

Косил Никодим, граблили Тамара и Маруся, Аркашка с Егоркой сгребали в валы, потом возили на телеге к большому стогу, который поставили у края оврага.

Работали от зари до зари.

Егорка старался быть подальше от Маруси, но глаза сами находили её. Вот она поднимает охапку, рубаха налипает на мокрую спину. Вот поправляет платок, обнажая шею. Вот смеётся чему-то с матерью — и у него перехватывает дыхание.

В обед, когда все уснули после еды, Егорка пошёл к стогу. Не думал ни о чём, просто ноги принесли. Маруся уже сидела там — в тени, с граблями в руках.

— Уходи, — сказала она, не поднимая головы. — Нечего нам вдвоём делать.

— Знаю, — ответил он. — Но я не могу.

Понимаешь? Не могу.

Она подняла глаза. В них была такая же боль, как у него.

— И я не могу, — прошептала. — Но надо.

— Зачем?

— Затем, что мы брат и сестра. Это не лечится.

Он сел рядом, на вытянутую руку, не ближе. Сено пахло пряно, сладко, с горчинкой.

— Я не хочу быть тебе братом, — сказал он тихо. — Я хотел быть мужем. Когда не знал.

Теперь знаю — и ничего не изменилось.

— А должно было, — Маруся сорвала травинку, покрутила в пальцах. — Мать говорит: правда лечит.

А она не лечит. Она убивает.

— Что же нам делать?

— Молчать. И не встречаться.

Они помолчали. В лесу куковала кукушка — считала кому-то годы.

— Давай встретимся вечером, — вдруг сказал Егорка. — В последний раз. Скажем друг другу всё.

И разойдёмся.

Маруся долго смотрела на него, потом кивнула.

— В последний. У стога, когда луна взойдёт.

*****

Луна взошла мутная, жёлтая, как сыр.

Стояла духота, и над Амуром ползли низкие облака. Егорка пришёл первым, сидел на скошенной траве, дёргал пальцами травинки. Маруся появилась из темноты, бесшумно, в белой рубахе, босиком.

— Боишься? — спросил он.

— Да, — сказала она. — И себя, и тебя.

— Не надо бояться. Я не трону.

— Знаю. Поэтому и боюсь.

Она села рядом, так близко, что он чувствовал тепло её плеча. Молчали долго. Потом Маруся заговорила — тихо, как на исповеди:

— Я тебя полюбила ещё в Гнилом гнезде. Когда ты мне воду из колодца подавал. Тогда мне сказали: нельзя, он чужой, он из богатой семьи. А потом оказалось, что нельзя по-другому.

Что ты мне брат. И теперь я не знаю, что мне с этой любовью делать. Вырвать? А чем? Руками не вырвешь.

— И я не знаю, — ответил Егорка. — Я ушёл от отца, от дома. Думал: перестану видеть — перестану любить.

А ты здесь, рядом. И легче не стало.

Он повернулся к ней, взял её за руку. Пальцы были холодные, тонкие.

— Может, нам уйти вместе? — спросил он.

— Далеко-далеко, где никто не знает, кто мы друг другу.

Жить как муж и жена.

Обмануть всех.

— А себя обманешь? — спросила Маруся. — Ты будешь знать, что я твоя сестра. Я буду знать. И дети наши, если родятся…

Она не договорила.

— Бог простит, — глухо сказал Егорка.

— А ты простишь себе? Я — нет. Я мать. Я всю жизнь буду глядеть на ребёнка и бояться, не уродился ли он с меткой греха.

Он отпустил её руку, отодвинулся. Встал, прошёлся по траве.

— Значит, нам нельзя. Совсем?

— Совсем.

В её голосе была такая тоска, что он не выдержал. Вернулся, сел на колени перед ней, обхватил её лицо ладонями.

— Тогда хотя бы поцеловать. В последний раз. На прощанье.

Она закрыла глаза. Он поцеловал её — нежно, боязливо, как целуют икону. Она не ответила, но и не оттолкнула.

Когда отстранились, оба плакали. Молча, без всхлипов, только слёзы текли по щекам.

— Иди, — сказала Маруся. — И не возвращайся.

Он встал, пошёл к реке, долго стоял на берегу, глядя в чёрную воду. Хотелось броситься, чтобы прекратить эту боль. Но где-то внутри теплилась мысль: жить надо. Ради неё. Пусть даже вдали.

****

Утром за завтраком Егорка сказал Никодиму:

— Я ухожу.

— Куда? — спросил Никодим.

— На прииски. Золото мыть. Аркашка сказывал, там места есть.

— Вместе пойдёте?

— Нет. Один.

Никодим посмотрел на Тамару, та опустила глаза. Маруся сидела бледная, не поднимая головы от миски.

— Воля твоя, — сказал Никодим. — Но помни: здесь твой дом. Если что — возвращайся.

Егорка кивнул, собрал мешок, взял краюху хлеба. У крыльца столкнулся с Марусей. Она стояла, прислонившись к косяку, и глядела в сторону.

— Прощай, — сказал он тихо, чтобы никто не слышал.

— Прощай, — ответила она так же тихо.

Он шагнул к ней, хотел взять за руку, но она отстранилась.

— Не надо. Если притронешься — я не отпущу.

Он опустил руку, пошёл по тропе к лесу. Обернулся один раз — она всё стояла у крыльца, маленькая, белая, как берёза. Махнула рукой. Он не махнул в ответ. Только ускорил шаг, чтобы не видеть, как она плаче.

Вечером Тамара не выдержала. Когда Никодим ушёл поить лошадь, она подсела к Марусе на лавку.

— Я знаю, девка. Всё знаю. Ты с ним встречалась у стога.

Маруся вздрогнула:

— Откуда?

— Видела. Выследила. Ты моя дочь, я тебя за версту чую.

— И что? — Маруся подняла на мать заплаканные глаза. — Скажешь отцу? Или проклянёшь?

— Ничего не скажу. И не прокляну. Сама так жила. Тоже любила чужого мужчину. Тоже тайно встречалась. Тоже знала, что грех.

Только я — не с братом. А ты — с братом.

Это другой грех, тяжкий.

— А если бы с братом? — прошептала Маруся. — Ты бы бросила?

Тамара помолчала, вспомнила Кузьму — его руки, его глаза, его запах. Вздохнула.

— Не знаю. Наверное, нет. Но и счастлива бы не была. Грех он и есть грех. Ест изнутри.

Она обняла дочь, прижала к себе.

— Ты сильная. Переживёшь. Не ты первая, не ты последняя.

— А если не переживу?

— Переживёшь. Мы, бабы, живучие. Нам, чтобы убиться, мало одного горя. Нас нужда кормит.

Маруся уткнулась в материнское плечо и заплакала — наконец-то громко, навзрыд, как в детстве. Тамара гладила её по голове и молчала. Потому что словами тут не помочь.

****

Егорка ушёл далеко, километров двадцать, к большой стоянке старателей. Ночевал в лесу, под пихтой. Спать не мог — всё думал о ней. О её губах, о том, как она пахла сеном и полынью. О том, как шепнула «прощай».

«А если бы она сказала „оставайся“? — думал он. — Остался бы? И что? Жили бы во грехе, прятались от людей, от себя? Детей бы рожали с дурной кровью?»

Знал ответ — остался бы. И была бы жизнь, полная любви и страха. Как у Тамары и Кузьмы, только хуже. Потому что кровосмешение — это не просто измена, это порча рода.

Он встал, подошёл к Амуру. Река шумела, перекатывала камни.

— Господи, — сказал он вслух, — прости меня, дурака. И её прости. Не накажи ни её, ни детей её, если будут. Я один виноват. Я не ушёл сразу. Я полез к ней со своей любовью.

Волна плеснула о берег, будто ответила.

Он пошёл дальше, к людям, к тяжелой работе, к забвению.

Через месяц Егорка прислал с оказией записку на бересте:

*«Здравствуйте, Марковы. Жив-здоров, работаю старателем, золото попадается мелкое, но кормит. Денег мало, но как скоплю — пришлю. Никодиму и Тамаре низкий поклон.

Аркашку, если вернётся, обнимаю. Маруся, держись. Бог рассудит.

Егор».*

Маруся прочитала, перечитала и спрятала за пазуху. Спала с этим листком на груди, пока она не истёрлась до дыр.

Никодим ничего не сказал. Тамара вздохнула.

А на том берегу, за Амуром, стоял лес — тёмный, дремучий, как их любовь, в которой не было выхода.

Продолжение следует .

Глава 5