Рассказ.Глава 3.
Сход назначили на субботу, к полудню.
Степан пришёл рано, когда солнце только перевалило за колокольню. Шёл от своего куреня берегом, вдоль реки, и старый вяз проводил его лёгким шелестом — будто напутствовал: «Держись, не гнись».
Он надел чистую рубаху, подпоясался новым ремнём, на боку — шашка, в голенище — нож. Не для угрозы, а для достоинства. Казак должен идти на сход, как на бой: с честью, но без лихости.
Станичная площадь перед церковью уже гудела.
Мужики в картузах, бабы в платках, старики с палками. Все переговаривались, перешёптывались, косились на Степана, когда он проходил.
— Вон он, Крутов-младший, — слышалось из толпы. — У отца жену отбил? Да нет, отец у него…
— Типун вам на язык, — обрывали другие. — Тут не поймёшь, кто прав, кто виноват.
Степан поднялся на крыльцо правления, кивнул атаману Савельичу, который сидел за столом, накрытым красной скатертью. Рядом — поп отец Михаил с крестом и Евангелием, писарек с пером.
— Здорово, станичники, — сказал атаман, поднимая руку. — Собрались мы ради дела стыдного. Степан Тарасович Крутов просит развода с женой Натальей, а также жалуется на отца родного, Тараса Крутова, в блудном сожительстве с невесткой. Звать их.
Тарас и Наталья стояли в толпе, по разные стороны, но сразу вышли. Тарас — седой, сгорбленный, без шапки, в старой черкеске.
Наталья — в чёрном платке, низко на глаза, лицо белое, руки скрещены на груди. Они не смотрели друг на друга.
— Подойдите, — велел атаман.
Они приблизились.
— Степан, говори первым.
Степан вышел вперёд, положил руку на эфес шашки.
— Станичники, люди православные, — начал он глухо, но твёрдо. — Я на службе был три года. Вернулся — застал жену свою Наталью в постели с отцом моим Тарасом. Голыми. Свидетелей нет, кроме меня, но клянусь — не солгу. После того я ушёл из отцовского дома, поставил свой курень у реки. Жить с ними не могу. Жены этой отныне не знаю. Отца простить не в силах.
Прошу развода и чтобы их обоих с глаз моих убрали.
Толпа зашумела, загудела.
— А ты, Тарас, что скажешь? — атаман нахмурил седые брови.
Тарас шагнул вперёд, постоял. Губы его тряслись, руки ходили ходуном.
— Виноват, — сказал он, и голос его прозвучал неожиданно громко. — Виноват во всём. Сына не защищал. С невесткой... согрешил. Признаю. Чего мне врать? Грешен.
На что станица решит — тому и быть.
— А ты, Наталья? — спросил атаман.
Наталья вдруг упала на колени, прямо в пыль. Взвыла — тонко, бабьим голосом:
— Люди добрые! Защитите! Не я виновата! Он меня силой взял, Тарас-то! Я ему дрова колола, а он... он пристал.
Боялась сказать — силач он, осерчает! А Степан меня не жалел, на службе пропадал! Я одна, без мужика, без защиты... Простите меня, люди!
Она заголосила, забилась, слёзы брызнули градом.
В толпе зароптали. Кто-то поверил, кто-то нет. Бабы заохали, мужики нахмурились.
Степан смотрел на неё — на эту игру, на притворную дрожь — и вдруг почувствовал не боль, а омерзение.
Чистое, как кипяток.
— Врёшь, Наталья, — сказал он негромко, но голос его покрыл весь гул. — Ты сама к нему пришла. Я знаю.
И он не отпирается. А ты врёшь.
— Не верь ему, станичники! — закричала Наталья, поворачиваясь к толпе на коленях.
— Он меня бросил, он меня не любил, он...
— Молчать! — рявкнул атаман, стукнув кулаком по столу. — Слова поперёк не говорить!
Воцарилась тишина. Только куры где-то кудахтали да ветер шевелил платки.
Отец Михаил, сухонький старичок с ласковыми глазами, встал, перекрестился.
— Блуд — грех тяжкий, — сказал он. — Но и развод — дело не угодное Богу. Степан, нельзя ли простить? По Евангелию…
— Батюшка, — перебил Степан, — я хотел бы простить. Но не могу. Не сейчас. Дайте мне время. А пока — разводите.
Отец Михаил вздохнул, отошёл.
Тогда вперёд выступил старый казак, дед Панкрат, древний как степь.
— По обычаю, — сказал он скрипучим голосом, — за блуд с невесткой свекра — высечь на конюшне. Тарасу — двадцать плетей. Наталью — выгнать из станицы, на все четыре стороны. А развод дать, потому как жена блудная — не жена.
Толпа одобрительно загудела.
— Сечь! — крикнули с задних рядов. — Выгнать! Позор!
Лицо Тараса стало серым, он схватился за сердце. Наталья заплакала по-настоящему — не от игры, от страха.
И вдруг Степан поднял руку.
— Атаман, погоди.
Все замерли.
— Плетей не надо, — сказал он. И голос его дрогнул — впервые за день. — Отец... он старый. Не выдержит. А я... я ему жизнью обязан. И хоть он грешен, но как тот раз, когда я с кнутом на него пошёл, он грудью Наталью заслонил... я простить не могу, но убивать не хочу. Отмените плети. Пусть живёт. С богом.
Атаман поднял бровь.
— Сын за отца просит?
— Просит.
Дед Панкрат плюнул в сторону:
— Обычай нарушать? За такое...
— Обычай не закон Божий, — перебил Степан. — Я не судья отцу. Пусть станица решает, но плетей не надо. Силой не возьмёте — уйду.
Толпа зашумела. Но дед Панкрат, подумав, махнул рукой:
— Ладно. Быть по-твоему. Тарас — вон из станицы на год, в степь, на хутор, чтоб глаза сыну не мозолить. Наталья — вон навсегда. Вернётся — свяжем и к атаману. А развод — быть.
Тарас вдруг шагнул к Степану, взял его за рукав.
— Сынок... — прошептал.
Степан отвёл его руку.
— Живи, отец. Но не рядом.
Он развернулся и пошёл прочь с площади, не оглядываясь.
Он шёл к реке, к своему куреню, к вязу. Ноги подкашивались, в голове гудело.
Сзади догнал Митька.
— Степка, ты как?
— Живой, — ответил тот. — Живой. И сон с плеч долой.
У старого вяза он остановился, прижался лбом к коре.
— Слышишь, старый? — сказал он. — Отца просил, не бить. Сам не знаю, зачем. Может, кровь. Может, ты мне шепнул. Не знаю. Но теперь легко. Не всё, но легче.
Ветер дунул с реки. Вяз скрипнул ветвями, и с самой высокой упал жёлтый лист — хотя стояло лето. Лег на плечо Степану, как слеза.
Степан снял лист, понюхал — горьким.
— Спасибо, старый, — сказал. — Я теперь здесь. С тобой. Навек.
Он пошёл домой, в свой курень. А вяз стоял, могучий и тёмный, и молчал, как всегда. Но весь его вид говорил: «Добро пожаловать, сын. Ты выдержал».
*****
Лето в тот год стояло жаркое, хлебное.
Дожди прошли ровно, вовремя, и пшеница на станичных полях взошла стеной — золотая, тяжёлая, до самого горизонта. Косари выходили затемно, когда роса ещё не сошла, и косили до полудня, а после — под палящим солнцем — метали копны и молились, чтобы гром не побил урожай.
Степан записался в артель к соседу Спиридону.
Тот набирал мужиков на покос — своё, отписанное от мира, плюс барскую десятину, которую станица обрабатывала сообща. Работа тяжёлая, но честная. И платили не обидно.
Каждое утро Степан седлал Орлика, брал в перемётную суму хлеб, сало, луковицу, кувшинчик с квасом — и ехал в поле. Артель встречала его у дубового леска, где разбивали стан: палатки, кони на приколе, котёл с кашей, бабы с вёдрами
Здесь, среди простых, мозолистых людей, Степан понемногу оттаивал.
— Эй, Крутов, — кричал ему с воза Спиридон, — бери косу, становись к клину! Покажешь, чему вас на службе учили — траву косить!
Степан усмехался, брал косу, поплёвывал на лезвие и шёл в ряд. Косил он хорошо — ровно, широко, без хруста, так, что трава ложилась гладкой щетиной. Мужики одобрительно кивали. Бабы, что вязали снопы, перешёптывались и поглядывали на него — чернявого, по-цыгански красивого, с проседью на висках.
— Хорош мужик, — говорили они. — Да жалко, баба блудная попалась. Один теперь, как перст.
Степан слышал, но не обижался. Правда.
В полдень, когда солнце стояло в зените и даже воздух застыл, расплавленный жарой, к стану подошла девушка.
Степан сидел в тени телеги, пил квас и чинил постромки. Поднял глаза — и замер.
Она шла по меже, неся на плече коромысло с двумя вёдрами воды. Шла легко, босиком, подол длинной, испачканной в золе юбки волочился по траве. Лица он не видел — она опустила голову, берегла воду от солнца. Но вот подняла глаза...
Чёрные.
Не карие, не тёмно-коричневые — именно чёрные.
Глубокие, как колодцы, с искрой внутри. И ресницы — густые, длинные, как крылья стрижа. Восемнадцать лет, не больше. Волосы заплетены в толстую косу, перекинутую на грудь, и на конце косы — выцветшая ленточка.
— Бабы, — сказала она негромко, ставя вёдра на траву. — Вода свежая. Я из колодца, у леса.
Голос — звонкий, молодой, чуть хрипловатый, будто она только что проснулась.
Бабы засуетились, налили в кружки. А Степан всё смотрел. И не мог оторваться.
— Глаза-то, — прошептал он еле слышно. — Чёрные... как у матери.
Митька, сидевший рядом, толкнул его локтем.
— Очухался, Степан? Квас пей, а то скиснет.
— Мить, кто это? — спросил Степан, кивнув на девушку.
— Агата. Дочка вдовы Марфы, что у церкви живёт. Отец её на войне пропал, она с матерью мыкается.
Работящая, тихая. Хорошая девка.
— Чёрные глаза, — повторил Степан. — Как смородина.
Митька глянул на него, усмехнулся:
— Ты погляди, какой влюбчивый! А сам недавно развод получил. Остынь, брат.
Не ровён час, опять языки злые зашепчут.
— Не зашепчут, — ответил Степан. — Я ничего не делаю. Просто глаза красивые.
Нельзя, что ли?
— Можно, — Митька хлопнул его по плечу. — Только осторожно, Степан. Девка молодая, а ты мужик бывалый, с позади.
Степан промолчал. Отвернулся, взял косу, пошёл догонять артель.
Но весь день он думал о чёрных глазах. И даже когда солнце село и они возвращались в станицу, он высматривал в толпе девушек ту, с коромыслом, но Агаты не было.
****
На следующий день она пришла снова.
И на третий. И через неделю — приходила каждый полдень с двумя вёдрами свежей воды, ставила их в тень и уходила, не глядя на мужиков. Только однажды, когда Степан отдал ей пустую кружку, пальцы их соприкоснулись. Агата дёрнула руку, как от огня, кружка упала в траву.
— Извиняйте, Степан Тарасович, — сказала она, и щёки её залил румянец — не от солнца, от смущения.
— Ничего, — он поднял кружку, подал ей снова.
— Ты не бойся. Я не кусаюсь.
Она улыбнулась — робко, одними уголками губ. И в чёрных глазах зажглась та самая искра, которую он заметил в первый раз.
— Я не боюсь. Вы добрый, — сказала и убежала, легко, как коза.
Степан смотрел ей вслед, пока она не скрылась за перелеском. Потом вздохнул, перекрестился и пошёл к Спиридону сдавать работу.
****
Вечером он сидел у своего куреня, чистил Орлика, и разговаривал с вязом.
— Старый, — говорил он, — вот ты живёшь сотни лет. Видел, наверное, всякое. Любовь, смерть, измены. Скажи мне: как понять, когда сердцу верить, а когда — нет?
Мне сорок, ей восемнадцать. Глупость ведь. А глаза... глаза чёрные, как угли. Мать моя такими же глядела. Я вот боюсь. А вдруг это не любовь, а память о матери?
Или просто одиночество?
Вяз молчал. Только ветер шевелил его листву, и казалось — шепчет: «Погоди, Степан. Не торопись».
— Ладно, — Степан потянулся, хрустнул шеей.
— Поживём — увидим.
Он вошёл в курень, зажёг лучину, достал из сундука материн платок — тот самый, с цыганской вышивкой, который остался после Рады. Редко доставал, берег. Погладил край, понюхал — запах ушёл давно, осталась только память.
— Маманя, — прошептал он в пустоту. — Если ты там, в степи, где-то… помоги мне. Не дай ошибиться. Я устал ошибаться.
Лампадка перед иконой мигнула — будто кто-то вздохнул. Или показалось.
*****
На другой день на покосе Агата опять принесла воду.
И опять Степан был рядом. И они обменялись взглядами — короткими, осторожными, но уже понимающими что-то важное.
Бавы заметили, заулыбались.
— Степан, глянь, — шепнула одна, — девка-то на тебя смотрит. И ты не отводишь.
— Работать надо, — буркнул он, поднимая косу. И ушёл в поле, в самую глубину, где трава выше пояса и никого нет, кроме неба и солнца.
Но перед глазами всё стояли чёрные глаза Агаты. И сердце стучало — не от жары, от чего-то давно забытого, тёплого, как весенний дождь.
А старый вяз тем временем ронял первые листья — к холодной осени. Или к переменам — кто знает? Вяз молчал, он только ждал. И, кажется, знал, чем всё кончится.
****
Луна в ту ночь спряталась за тяжёлые тучи, и станица спала чёрным, беспросветным сном.
Степан ворочался на своей жёсткой лавке до полуночи. Душно было. С реки тянуло влажной гнилью, из открытого окна лезли комары. Он уже хотел встать, закрыть ставни, как вдруг услышал скрип калитки.
Сердце ёкнуло.
Кто в такой час?
Он нашарил в темноте рубаху, накинул на плечи, вышел на крыльцо. И замер.
У калитки, в белой сорочке до пят, босиком, с распущенными волосами, стояла Наталья.
— Ты? — выдохнул Степан, и голос его сел от неожиданности. — Ты как здесь?
Уходи... уходи, говорю!
Она не ушла. Наоборот, шагнула вперёд, скользнула мимо него в сени, потом в горницу — быстрая, бесшумная, как змея.
— Тише, — шепнула. — Никто не видел. Я задами, через огороды.
Тарас пьяный спит, не проснётся до утра.
Степан зажёг лучину. Свет упал на её лицо — бледное, с горящими глазами, с влажными губами. Волосы чёрной волной падали на плечи, сорочка тонкая, почти прозрачная, облепляла тело.
— Ты с ума сошла, — сказал он, отступая. — Уходи, пока я добрый. Развод уже дали.
Мы чужие люди.
— Чужие? — усмехнулась Наталья. И вдруг подошла вплотную, взяла его за руку, прижала к своей груди.
— Почувствуй, Степан. Чужое так не стучит.
Ты мой. Был и остался.
— Пусти, — он попытался отнять руку, но она держала крепко, и пальцы его утопали в мягкой, тёплой плоти.
Похоть — зверь хитрый. Он несколько месяцев спал, замороженный обидой. А теперь, в этой духоте, от этого тела, от запаха женского, знакомого до судороги — зверь проснулся.
Наталья почувствовала его дрожь. Улыбнулась победно, полезла с поцелуями — в шею, в губы, в уголки губ, горячо, жадно, с прикусом.
— Помнишь, Степка, как в первую ночь? — шептала между поцелуями. — Ты меня тискал, мять не боялся... А сейчас боишься?
Какого чёрта? Ты мужик, я баба. Дело простое...
— Не простое, — выдохнул он, но руки уже сами легли ей на талию, на ягодицы.
Она не сопротивлялась. Наоборот — изогнулась, прижалась теснее.
Степан глухо зарычал. Сорвал с неё сорочку — она упала на пол белой тряпкой.
— Вот так, — прошептала она, — разбуди меня, казак...
Он подхватил её на руки, отнёс на лавку.
В голове мутилось. Стыд и совесть кричали: «Стой!». Но тело не слушалось.
Наталья обхватила его ногами, потянула на себя.
— Иди ко мне, Степан... Иди...
И он пошёл. Как в омут.
Счастливая, она застонала — громко, не таясь. Закусила губу, чтобы крик не вырвался, но стоны всё равно рвались наружу — сиплые, кошачьи.
— Да... да... Степка, золото моё...
За окном, в двадцати шагах, старый вяз тяжело вздохнул. Листья его зашелестели — не от ветра, от укора. Вяз свидетель... Вяз помнил всё. И этот грех тоже.
— Хороший ты, Степан, — прошептала Наталья, гладя его по волосам. — Я тебя не отдам. Слышишь? Никому не отдам.
Он не ответил. Уснул — или провалился в беспамятство, не разбирая.
Снилось ему что-то чёрное, вязкое. Река без берегов, и он тонет, а на берегу стоит Агата с чёрными глазами, смотрит и плачет. Потом мать — Рада, — протягивает руки, но достать не может.
****
Проснулся Степан от птичьего крика.
За окном серело — первый, самый робкий рассвет. Где-то пел жаворонок, и с реки тянуло сырым туманом.
Он открыл глаза и увидел женскую грудь прямо перед лицом.
Наталья спала, раскинувшись на его лавке, и одна её рука лежала у него на затылке — собственнически, привычно.
Степан вздрогнул, как от удара.
— Господи... — прошептал, отодвигаясь. — Что ж я наделал?
Тело его было липким от пота. В горле стоял комок тошноты.
Он сел, уронил голову в ладони. Мать честная... Он — с ней. С этой блудницей, с женой отцовой, с позором своим. После того, как поклялся: «Никогда». После того, как Агату... Агату в сердце пустил, святую, чистую...
— Просыпайся, — он тряхнул Наталью за плечо. — Вставай. Уходи.
Она открыла глаза, потянулась, улыбнулась сонно:
— Степка... рано ещё. Лежи.
— Тебе говорю — уходи! — Он вскочил, натянул портки, подал ей сорочку. — Одевайся, пока не рассвело. Народ увидит — и тебя, и меня, и батя узнает... смертью кончится.Тебя прогнали !
Наталья нехотя встала, накинула сорочку. Глядела на него — в упор, спокойно, даже с насмешкой.
— Думаешь, он не знает, что я к тебе ходила? Всё он знает. Только молчит. Боится остаться один.
— Уходи, Наталья, — повторил Степан глухо. — Не приходи больше. Никогда. Это была... последняя.
— Не последняя, — она усмехнулась, поцеловала его в щёку уже в дверях. — Я тебя разбужу, Степан. Ещё не раз разбужу. Потому что ты мой.
Она выскользнула за дверь — босая, в одной сорочке — и пропала в предрассветном тумане. Только калитка скрипнула, и затихла.
Степан стоял посреди горницы, не двигаясь.
Потом медленно повернулся к углу, где висела икона. Святитель Николай смотрел строго, с укором.
— Нет мне прощения, — прошептал Степан. — Нет и не будет. Продал я себя. Как отец когда-то...
Он опустился на колени, ударил лбом в пол. Три раза. Потом встал, вышел на крыльцо.
Старый вяз стоял серый в рассветных сумерках. Листья его поникли, будто он тоже пережил эту ночь и теперь молчал тяжелее обычного.
— И ты видел, — сказал Степан дереву. — И ты молчишь. Ну и правильно. Такие дела только молчанием и лечить.
Он подошёл к Орлику, провёл рукой по конской морде.
— Ну что, друг, опять я в дерьме. Прости.
Конь фыркнул, ткнулся носом в ладонь.
Солнце ещё не взошло, но край неба уже наливался алым. Новый день начинался. А с ним — новый круг ада, который Степан сам себе вырыл.
Вяз вздохнул — в последний раз. И замолчал навсегда. Или до следующей беды.
Продолжение следует .
Глава 4