Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

НЕВОЛЬНИЦА...

Рассказ.Глава 3.
Утро выдалось серое, с низким небом, от которого ломило виски. Снег уже не блестел — осел, почернел, пропитался талой водой. Дорога в Заозерье раскисла, телегу то и дело заносило, и Глафира, правившая лошадёнкой, поминутно ругалась сквозь зубы.
Настя сидела в телеге, закутанная в старую шубейку.
Гришки не было — его ещё затемно Глафира увела к Терентьичу. Ваньку оставили запертым

Рассказ.Глава 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Утро выдалось серое, с низким небом, от которого ломило виски. Снег уже не блестел — осел, почернел, пропитался талой водой. Дорога в Заозерье раскисла, телегу то и дело заносило, и Глафира, правившая лошадёнкой, поминутно ругалась сквозь зубы.

Настя сидела в телеге, закутанная в старую шубейку.

Гришки не было — его ещё затемно Глафира увела к Терентьичу. Ваньку оставили запертым в сенях.

Сейчас было не до братьев — сейчас её везли, как куль с овсом, на смотрины.

Лицо Насти было спокойным, но неживым.

Она не плакала, не кричала, не просила пощады. Только смотрела на размокшую дорогу, на голые кусты у обочины, на стаи птиц, круживших над чёрными полями.

«Я выйду за него, — думала она ровно, как заклинание. — Вытерплю. А потом заберу Ваньку и Гришку. Куда-нибудь уедем. Наймёмся. Как-нибудь».

Глафира косилась на неё, ждала бунта. Но Настя молчала. Это молчание пугало мачеху больше, чем крики.

— Будешь умницей, — сказала Глафира, не оборачиваясь. — Антип мужик простой, не придирчивый.

Родишь ему детей — заживёшь. А братьев забудешь. Они тебе не родня теперь.

— Всегда родня, — ответила Настя.

Глафира хлестнула лошадь.

Изба Антипа стояла на отшибе Заозерья, у самого леса. Не бедная — крепкий сруб, железная крыша, добротные сени. Ворота новые, крашенные в зелёное.

Видно, вдовец хозяйственный.

Настя сошла с телеги и остановилась под навесом. Сердце колотилось, но лицо не выдавало страха.

Глафира постучала. Дверь отворилась, и на пороге…

Она едва узнала Антипа.

Вдовец был выбрит, борода исчезла, оставив синие щёки и глубокие оспины.

Волосы примаслены, зачёсаны набок. Рубаха чистая, белая, подпоясанная шерстяным кушаком. На ногах — сапоги, хоть и старые, но начищенные дёгтем до слабого блеска.

Он выглядел нормальным человеком.

— Входи, невеста, — сказал он негромко, глядя на Настю масляными глазками.

— Не стой на пороге.

Настя шагнула. Внутри всё сжалось.

За столом уже сидел поп — приглашённый из соседнего села, дьячок с красным носом и жидкой бородёнкой.

Гости — несколько соседей, баба Арина (куда ж без неё) и пара мужиков с мельницы. Венчали в горнице, перед маленькими, почерневшими от времени иконами.

Настя стояла рядом с Антипом, чувствуя его тяжёлое дыхание, запах сивухи и лука. Слова попа долетали как сквозь вату:

— Раба божия Настасия…

Она почти не слушала. Она думала о Ваньке, о его горячем лбу, о том, дали ли ему поесть. О Гришке — не сбежал ли от Терентьича? О том, где взять денег, чтобы выкупить братьев.

— Согласна ли? — спросил поп.

— Да, — ответила Настя.

И надела на палец тяжёлое медное кольцо.

Пир был недолгим. Гости выпили по стакану самогона, похвалили невесту — «видная, тихая, работящая» — и разъехались. Глафира тоже собралась, напоследок шепнув Антипу:

— Обуздай её первой ночью. Чтоб неповадно было.

Вдовец кивнул, проводил мачеху и запер дверь на засов.

Настя осталась с ним в горнице одна.

****

Она знала, что будет. Готовилась. Но когда Антип шагнул к ней — тяжёлый, горячий, пахнущий потом и перегаром, — всё равно стало дурно.

— Не бойся, — сказал он, и голос его звучал почти ласково. — Я не зверь. Бабу мне надо, бабу.

Он обхватил её за плечи, притянул к себе.

Руки у него были грубые, с натруженными пальцами, с чёрными ногтями. Они заскользили по спине, по талии, сдирая одежду, не спрашивая, не останавливаясь.

Настя закрыла глаза. Стиснула зубы.

— Посмотри на меня, — велел он.

Она посмотрела.

В его зрачках горело нечто влажное, жадное, животное. Он прижал её к тюфяку на лавке — жёсткому, пропахшему сеном и мышами. Горячее, тяжёлое тело навалилось сверху, придавило, подмяло под себя.

Его губы — мокрые, с кислым привкусом — впились в её шею, в плечо, в губы. Он целовал не умеючи, с жадностью. Руки мяли её юное тело, оставляя синяки.

Насте было больно. Терпимо, но больно — где-то глубоко внутри, в самом естестве. Она вцепилась пальцами в край лавки, чтобы не закричать, чтобы не оттолкнуть.

«Ради Ваньки, — твердила она про себя. — Ради Гришки. Ради Ваньки. Ради Гришки».

Слёзы выкатились из-под сомкнутых век и потекли по вискам, в уши, на грязную подушку. Она не всхлипывала, не просила пощады. Терпела.

Антип тяжело дышал, его огромная лапа зажала ей рот, когда она нечаянно вздохнула слишком громко.

— Тихо, тихо, — бормотал он. — Моя теперь. Моя жёнушка.

Настя лежала рядом, глядя в закопчённую матицу. Она не шевелилась — только слёзы продолжали течь.

Антип через минуту повернулся к ней, обнял — крепко, по-хозяйски, как мешок с мукой обнимают, чтоб не упал. Прижал к своей мокрой, волосатой груди и довольно хмыкнул.

— Хорошая жена. Славная. Я тебя не обижу, — сказал он, уже засыпая. — Спи.

И захрапе

Настя долго лежала с открытыми глазами.

За стеной выла, как живая, позёмка. Где-то скрипела половица — то ли мышь, то ли ветер.

«Я выжила, — подумала она. — Сегодня выжила. А завтра? Послезавтра?»

Она убирала руку Антипа, лежавшую на её груди, — он не просыпался, только мычал во сне. Настя повернулась на бок, подтянула колени к животу и обхватила их руками.

— Ваня, Гриша, — прошептала она в пыльный сумрак. — Я заберу вас. Клянусь. Будьте только живы.

И пролежала так до рассвета — не сомкнув глаз, слушая, как часы на стене отбивают время.

Часы были старые, немецкие, и каждый удар казался ударом молота по наковальне.

*****

Глафира сидела за столом и пила чай с вареньем.

Егор — тот сидел напротив, опустив плечи, глядя в кружку с мутной водой.

— Ну вот, — сказала Глафира, отставляя блюдце. — Избавились от одной обузы. Теперь двое осталось.Ваньку через неделю в город отправлю. И заживём, Егор. Как люди.

Она положила руку на свой ещё плоский, но уже бережно поддерживаемый живот.

— Только ты не думай, что я тебе просто так опора. — Глафира усмехнулась тонко. — Я тебе сына рожу. Своего. А эти — чужие были, чужими и останутся.

Егор поднял глаза.

— Глаша... — начал он.

— Что "Глаша"? — оборвала она. — Сам захотел покой. Получил. А те сопляки — не твоя забота больше. Я сказала.

Отец замолчал. Взял кружку, отхлебнул. Вода была тёплая, безвкусная. Как вся его жизнь.

За окном, в чёрном дворе, метался ветер. Где-то там, в Заозерье, спала его старшая дочь — проданная первому встречному. Где-то в холодной избе кузнеца Терентьича — Гришка, наверное, плакал в подушку.

Егор поднялся, накинул полушубок, вышел на крыльцо. Глафира не окликнула его.

Он стоял на сквозняке, смотрел на тусклые звёзды, которые не греют, и курил махорку одну за одной. И молчал.

****

Первые дни после свадьбы потянулись медленно, как смола с сосны. Настя просыпалась раньше всех — затемно, когда петухи ещё не отбили вторую песню.

Осторожно, чтобы не разбудить Антипа, выскальзывала из-под его тяжёлой руки, накидывала юбку и босиком шла в сени — растопить печь, подоить корову, замесить хлеб.

Она боялась ошибиться.

Боялась, что он рассердится, закричит, а то и ударит. Но пока Антип был тих. Первые три дня он вообще почти не разговаривал — только смотрел, как Настя ходит по избе, и иногда усмехался в бороду.

— Ничего, — сказал он на четвёртый день, когда она подала ему на завтрак горячие блины с топлёным маслом.

— Обучаешься помаленьку.

Настя опустила глаза:

— Стараюсь, Антип Кузьмич.

— Зови меня по имени. Иль «ты». Мы ж муж с женой.

— Хорошо, Антип.

Он хмыкнул, но не обиделся.

*****

Дом у Антипа был крепкий, но запущенный.

После жены, помершей года три назад, он так и не прибрал как следует: в углах пыль, половицы скрипят, на чердаке мыши, в сенях — старый хлам, который никто не трогал. Настя за неделю выскребла всё, вымыла окна до прозрачности, перетряхнула сундуки, покрасила порог охрой (Антип принес с мельницы краски).

— Ты чего так убиваешься? — спросил он, глядя, как она стирает тряпкой полы в горнице

. — Не на постой к нам пришла, жить будешь.

— Чистота — здоровье, — ответила Настя, не поднимая головы. — И вам приятнее, гляжу.

Антип промолчал, но вечером, когда она подавала ужин, положил ей на тарелку кусок мяса — самый большой

. Настя не посмела отказаться, хотя есть не хотелось. Тоска — она ведь сытнее любого хлеба.

Она быстро выучила его привычки.

Антип любил поесть плотно. Любил, чтобы щи были наваристыми, каша — рассыпчатой, а пироги — с рыбой или с печенью.

Он не терпел пустых разговоров, за столом молчал, только сопел и громко чавкал. По утрам он уходил на мельницу, возвращался к обеду, потом снова уходил и являлся уже в сумерках, усталый, пропахший мукой и маслом.

Он почти никогда не спрашивал Настю о её жизни.

Ни о братьях, ни об отце, ни о том, как она жила до него. Иногда Настя пробовала завести разговор — о том, что неплохо бы починить крышу в хлеву, или о том, что огород весной надо перекопать, — Антип отмахивался:

— Сама решишь. Ты хозяйка.

Она была «хозяйкой».

Она готовила, убирала, стирала, штопала, носила воду из колодца (у них во дворе колодец был свой, но ведра тяжёлые, а коромысло ржавое). Она даже корову доила, хотя раньше боялась.

Теперь не боялась. Бояться она разучилась за эти дни. Осталась только одна дрожь — вечером, когда Антип возвращался и они оставались вдвоём.

Первые ночи были похожи одна на другую.

Антип тяжко дышал, раздевался, шумно ложился на лавку и притягивал её к себе. Никаких ласковых слов, никакой нежности. Только жадные руки, влажные губы, тяжесть тела и глухой, сдавленный стон, когда он утыкался лицом в её плечо.

Настя лежала, глядя в потолок, и считала. Сначала до ста. Потом до пятисот. После пятисот всё кончалось.

Она думала о братьях. Это была её молитва, её верёвка, за которую она держалась, чтобы не утонуть.

****

Через недели три после свадьбы, Антип вернулся с мельницы мрачнее тучи. Хлопнул дверью, бросил шапку в угол, сел за стол, не помыв рук.

— Чего уставилась? — рявкнул на Настю. — Подавай жрать.

Она поставила щи, молча, стараясь, чтобы ложка не звякнула. Антип хлебал громко, чавкал и вдруг спросил, не поднимая глаз:

— Ты, девка, грамотная?

— Немного, — ответила Настя. — Мать учила буквам, слоги складывать могу.

— Плохо, — буркнул он. — Проезжий человек тут говорил: нужны грамотеи в сельсовет посыльным. А у нас в Заозерье — ни одного. Только поп да я.

Настя промолчала. Она поняла, что он не ждёт ответа, просто говорит вслух, сам с собой.

— Ладно, — махнул рукой Антип. — Бог с ними, с грамотами. Ты у меня красивая. — Он вдруг глянул на неё, и взгляд его стал масляным, тёплым.

— Иди сюда.

Настя подошла. Он обнял её, посадил к себе на колени и уткнулся носом в грудь.

— Хорошая жена, — сказал он негромко. — Я тебя, Настя, не отдам никому. Моя будешь до смерти.

Она погладила его по голове — липкие, жирные волосы, перегаром пахнет. Улыбнулась той улыбкой, которую выучила за последние дни: спокойной, покорной, собачьей.

— Твоя, Антип, — прошептала она. — Твоя.

А сама думала: «Только бы выжить. Только бы дождаться, когда братьев смогу забрать. А потом будь что будет»

Антип привязался к ней.

Странно, неловко, по-своему.

Он приносил ей гостинцы с ярмарки — недорогие платки, ленты, один раз — связку баранок. По вечерам мог, сидя на лавке, позвать её положить голову на колени и гладил по волосам, тяжело дыша и иногда бормоча что-то бессвязное.

— Ты лучше прежней, — сказал он однажды. — Та была злая, скандальная, всё пилила. А ты тихая. Как иконка.

Настя не знала, радоваться ей или бояться. Тихая — значит, не против. Значит, такая, как надо.

— Я стараюсь, — ответила она.

— Вот и молодец.

Вечером, когда она собирала на стол, Антип вдруг спросил напрямую:

— Ты про братьев своих что думаешь? Тоскуешь небось?

Настя замерла над чугунком. Сердце ухнуло вниз.

— Думаю, — сказала она тихо.

— Они ж маленькие.

— Мальцу-то, Гришке, сколько?

— Двенадцать. А Ваньке девятый.

Антип почесал затылок.

— То-то. Отец твой, сказывают, их разбросал. Одного в кузню, другого в ремесленное. Правильно, нечего ему с ними возиться. Глафира-то своё дитя ждёт.

Настя опустила голову, чтобы он не видел её глаз.

— Может, я бы… — начала она и замолчала. Боялась, заикнуться нельзя.

— Чего «может»? — насторожился Антип.

— Ничего. Простите. Я так.

Он подозрительно посмотрел на неё, но больше не спросил.

****

В конце марта, когда снег почти сошёл, а по оврагам зажурчали ручьи, Настя проснулась за полночь от того, что Антип, всегда храпевший как топор, вдруг замолчал и завозился. Она притворилась спящей. Он потрогал её плечо, потом тихо сказал:

— Настя, ты спишь?

Она не ответила. Он потянулся к ней, но не для того, к чему привык за эти недели, — просто положил ладонь на её спину, согрел и вздохнул:

— Бог дал мне тебя, Настя. Я б тебя не обидел. — Помолчал. — У тебя душа-то не ко мне лежит, я вижу.

Но ты терпишь. За это я тебя уважаю.

Терпение — великая сила.

Она не шелохнулась, но слёзы опять навернулись.

«Терпение, — подумала она. — Если б ты знал, Антип, чего мне стоило научиться терпеть. Не тебя — жизнь».

А наутро она опять поднялась затемно, поставила тесто, растопила печь, подоила корову.

Антип ушёл на мельницу, а она села на порог, глядя на весеннее небо — высокое, голубое, с редкими облачками.

Из деревни, что к северу, где жил Гришка у Терентьича, ветер иногда приносил запах кузнечного дыма. Настя вдыхала и представляла, что брат там, совсем близко, что ей даже слышно, как звенит молот.

«Я приду за вами, — сказала она мысленно. — Скоро. Как только смогу».

И поднялась. Потому что работа ждала, и Антип ждал, и жизнь ждала — серая, ровная, похожая на эту долгую весну 1931 года. Но где-то в глубине её теплилась надежда — тонкая, как свеча на ветру, но не погасшая.

******

Весна в тот год выдалась дружная, как на редкость.

Апрель только начался, а снег уже сошёл с полей, обнажив чёрную, жирную землю. По оврагам гремели ручьи, в воздухе пахло прелым листом и сыростью. Грачи вили гнёзда в берёзах у околицы, шумно, будто спорили, кому первая ветка достанется.

Настя с каждым днём оттаивала, как эта земля.

Не лицом — лицо оставалось спокойным, почти бесстрастным, но внутри, глубоко, что-то сдвинулось. Она поняла: Антип её не бьёт, не унижает, а то, что он делает по ночам, — не от злобы, а от одиночества.

Как волк воет на луну, так и он ищет тепла.

Она стала замечать, как он смотрит на неё, когда думает, что она не видит. Взгляд тяжёлый, масляный, но не злой — скорее удивлённый. Будто он сам не верит, что такая молодая, тихая жена досталась ему.

— Настя, — звал он её вечером, когда она мыла посуду. — Полно, брось. Иди сюда.

Она вытирала руки, подходила.

Он сажал её к себе на колени, обнимал широкой, как бревно, рукой и молчал. Мог долго сидеть так, гладить её по косе, по плечу. Иногда целовал в макушку — неловко, но с такой нежностью, что Насте становилось не по себе.

Она старалась угодить ему во всём.

Щи варила такие, что он пальчики облизывал. Рубахи стирала золой, белила их на снегу — последнем, мартовском. В избе стало чисто, светло; даже лампада перед иконой горела ровно, не чадила.

— Ты колдунья, что ли? — спросил он однажды, глядя, как она суетится у печи.

— Такая молодая, а по дому лучше любой старухи.

— Стараюсь, — ответила она привычно.

— И не жалуешься, — добавил он. — Молчишь. Другие бы выли, а ты — нет.

Настя ничего не сказала.

Она знала: жаловаться нельзя. Жаловаться — значит показать слабость. А слабость она могла позволить себе только ночью, когда Антип спал и она лежала рядом с открытыми глазами.

В середине апреля Антип сам заговорил о братьях.

Сидели они за ужином. За окном смеркалось, синеватый весенний вечер ложился на поля.

Где-то вдали кричала выпь.

— Ты всё по братьям тоскуешь, — сказал он не глядя. — Я вижу.

Настя положила ложку. Сердце заколотилось.

— Тоскую, — призналась она. — Очень.

Антип помолчал, тяжело вздохнул, почесал затылок.

— Ладно. Завтра поедем. К одному и к другому.

Посмотришь.

Настя подняла глаза, не веря своим ушам.

— Правда?

— Правда. — Он нахмурился. — Но только смотреть. Не забирать. Поняла? Я не богач, чужих ртов мне не надо.

Посмотришь — и хватит.

Она опустила голову, чтобы он не увидел слёз.

— Спасибо, Антип.

— Не благодари, — буркнул он. — Ешь давай.

*****

Дорога была дальняя

. Сначала до Терентьича, кузнеца, где держали Гришку. Ехали на телеге, которую Антип наладил, подбил новыми колёсами. Дорога — грязь по ступицу, лошадь шла тяжело, пофыркивая. Но день выдался ясный, солнце пригревало, и из земли уже лезла первая травка — редкая, жёлто-зелёная, но живая.

Настя сидела рядом с мужем, вцепившись в край телеги.

Изредка поглядывала на небо — высокое, с перистыми облаками, похожими на кудель. И молилась про себя: «Господи, дай хоть одним глазком увидеть их.

Дай Бог ,чтобы были живы, здоровы».

Кузница Терентьича стояла на отшибе, у старой дороги. Запах угля и железа Настя учуяла ещё за версту. Сердце замерло.

Антип осадил лошадь.

— Сиди, — сказал он. — Схожу спрошу.

Он слез, пошёл к низкой двери, скрылся. Настя осталась на телеге, глядя на закопчённые стены, на кучу шлака у порога. Секунды тянулись как годы.

Дверь отворилась. Терентьич — кривой на один глаз, с рыжей бородой — высунулся, что-то сказал, махнул рукой. И следом, согнувшись в низком проёме, вышел Гришка.

Настя не узнала его сразу.

Мальчишка осунулся, почернел, как головешка.

Одёжа на нём висела мешком — чужой полушубок, перепоясанный верёвкой, лапти на босу ногу.

Лицо худое, скулы торчат, глаза — огромные, как у больного котёнка. Но больше всего поразило: он молчал.

Гришка, который всегда был ершистый, крикливый, язвительный, теперь стоял и молча смотрел на сестру, и губы у него дрожали.

— Гриша, — выдохнула Настя, спрыгивая с телеги.

Она подбежала, упала на колени, обхватила его.

Он был лёгкий, как пух, — рёбра торчат, руки холодные, в цыпках.

— Настя, — сказал он, и голос его сорвался. — Настя, забери меня.

Ради Бога, забери.

Я больше не могу. Он меня лупит каждую субботу, кормит объедками, сплю на полу… Настя!.

Она прижала его к себе и заплакала — в голос, не стесняясь мужиков, не стесняясь Антипа.

Рыдала, как в детстве, когда ушибёт коленку и мать жалеет.

— Увезу, увезу, — шептала она в его спутанные волосы. — Скоро, Гриша, скоро.

Антип стоял поодаль, тяжело сопел. Он не вмешивался, только смотрел и хмурился.

Терентьич, видя такую сцену, сплюнул и ушёл в кузню.

— Ванька как? — спросил Гришка сквозь слёзы. — Как Ванька?

— Не знаю, — ответила Настя. — Мы к нему сейчас.

К нему надо, в ремесленное.

— Он там, говорят, в лазарете лежит, — сказал Гришка. — Баба Арина намедни сказывала — инфлюэнцией заболел.

Лежит, один, в больничке при фабрике.

Настя поднялась, вытерла лицо подолом юбки.

— Я его достану. Обязательно.

Она поцеловала Гришку в лоб, потом — в щёку, в нос.

— Жди, — сказала она твёрдо. — Я вернусь за тобой.

Гришка кивнул, всхлипнул, и повалился обратно в дверь, в темноту кузницы.

****

До города, куда отвезли Ваньку, ехали ещё три часа.

Дорога пошла хуже — колдобины, рытвины, местами пришлось вброд переезжать ручьи.

Антип ругался, но не останавливался.

Настя всю дорогу молчала. Плакала тихо, уткнувшись в плечо мужа. Слёзы текли сами собой — не от горя, а от какого-то разрыва внутри. Она увидела Гришку — живого, но почти сломленного.

Она знала, что Ваньку ждёт не лучше.

Антип не выдержал:

— Будет тебе. Выплачешь глаза — глядеть не на что станет.

— Не могу, — ответила она. — Сердце болит.

— У всех болит, — вздохнул он. Но обнял её за плечи и притянул к себе, неудобно, но тёпло.

Она не отстранилась.

Впервые за всё время она почувствовала в нём не мучителя, а человека.

Жалкого, неуклюжего, но не чужого.

В городе они нашли ремесленное училище — большой серый барак, обнесённый дощатым забором. Ворота были открыты, во дворе — грязь, лужи, несколько мальчишек в одинаковых куртках курили самокрутки у стены.

Настя спросила про Ваньку. Ей показали на флигель — лазарет. Там пахло карболкой, хлоркой и чем-то кислым.

Ванька лежал на железной койке, накрытый серым байковым одеялом. Он похудел так, что Настя сначала приняла его за другого ребенка. Только глаза остались прежние — большие, серые, испуганные.

— Настя? — прошептал он. — Ты?

Она упала на колени перед койкой, взяла его горячую, сухую ладошку.

— Я, Ваня, я.

— А мамка? — спросил он, и в глазах его мелькнула та детская надежда, которая страшнее любой беды.

— Нет, Ваня. Мамки нет. Но я есть.

Я тебя заберу.

Она обняла его, и он заплакал — тоненько, жалобно, как щенок, которого бросили на морозе.

****

Обратная дорога была молчаливой.

Настя не плакала — выплакала всё. Она сидела, сжавшись в комок, и смотрела на поля, на лес, на редкие деревни, которые проплывали мимо.

Антип правил лошадью, не говоря ни слова. Только раз, когда солнце уже клонилось к закату и небо стало багровым, он сказал:

— Жалко их.

Настя вздрогнула.

— Жалко, — повторил он. — И тебя мне жалка. Вся извелась.

Она не ответила. Он вздохнул:

— Я подумаю.

И замолчал.

Вернулись домой уже в сумерках. Антип распряг лошадь, задал ей сена и вошёл в избу, где Настя уже растопила печь и грела ужин.

Она поставила на стол щи, хлеб, лук зелёный с огорода — первый, только-только проклюнулся. Антип сел, поел молча. Потом поднял глаза.

— Иди сюда, — сказал он.

Настя подошла. Он взял её за руку.

— Не плачь, — сказал он. — Будет вам место. Им.

Она не поняла сначала.

— Кому? — спросила она.

— Пацанам. Братьям твоим. Пусть живут у нас.

Только — чур, работать будут. И ты за них отвечаешь.

Настя замерла. Потом — медленно, будто в тумане, — упала перед ним на колени.

— Антип, — сказала она, и голос её дрожал. — Спасибо тебе. Век не забуду.

— Встань, — он потянул её вверх. — Не надо этого. Я не поп.

Он усадил её на лавку, обнял.

— Не люблю слёз, — проворчал он.

Но сам был мягок, нежен — как никогда.

В ту ночь Антип не спал долго.

Он лежал рядом с Настей, гладил её по плечу, целовал в шею — долгими, влажными поцелуями, от которых она уже не сжималась, а только вздыхала.

— Хочу сына, — сказал он глухо. — Своего. От тебя. Чтобы землю передать, дом. А этим, твоим, — поможет, подрастут, на подхвате будут. Но сын — от нас. От нас, слышишь?

— Слышу, — прошептала Настя.

Он притянул её к себе, осторожно, почти бережно, и в эту ночь не было той животной спешки, того грубого нажима. Было что-то другое — тёплое, тяжёлое, человеческое. Он укрывал её своим телом, как стеной, и шептал что-то бессвязное, ласковое, от чего Насте хотелось плакать.

Она не плакала. Она думала о братьях, которые скоро будут здесь. И о том, что теперь можно жить.

*****

Через месяц она поняла, что беременна.

Это было утром, когда она вышла на крыльцо подоить корову и её вдруг скрутила тошнота — жёлтая, дурная, до слёз. Она согнулась пополам, держась за перила.

Антип вышел следом, увидел, помолчал. И вдруг улыбнулся — широко, щербато, впервые за всё время так, что морщины разгладились.

— Ну, — сказал он. — Сделал я своё дело.Слава тебе, Господи !

Она выпрямилась, вытерла губы.

— Сделал, — тихо ответила она.

— Сын? — спросил он, не надеясь на ответ.

— Не знаю. Может, сын.

Он обнял её — грубо, радостно, чуть не задушил.

— Сын, — сказал он уверенно. — Я знаю. Будет сын, Настя. И братья твои приедут. Я завтра же за ними поеду. Обоих привезу. Ты только ребёнка береги.

Настя прижалась к его груди. Впервые не противясь, не терпя, а просто — принимая эту жизнь, этого странного, чужого, но уже не врага.

По двору шумели берёзы. Где-то вдалеке куковала кукушка — ровно, тоскливо, но уже не страшно.

Продолжение следует .

Глава 4