Рассказ.Глава 4.
Антип сдержал слово.
Через три дня после того, как Настя призналась ему в беременности, он заложил телегу, накидал сена, взял хлеба краюху и поехал сначала к Терентьичу, а потом в город — за братьями.
Настя осталась одна.
Она ходила по избе, трогала стены, переставляла горшки — и не находила себе места. Живот ещё не округлился, но внутри уже жило тепло, и она часто прикладывала ладонь к низу живота, шепча что-то бессвязное.
«Скоро, скоро, — думала она. — Гришка, Ванька — домой».
Вернулся Антип через два дня.
Настя услышала скрип телеги ещё издали, выбежала на крыльцо, не накинув платка, и замерла.
На телеге, прижавшись друг к другу, сидели Гришка и Ванька.
Гришка — чумазый, злой, с подбитым глазом. Ванька — бледный, худой, но живой, смотрел на сестру огромными серыми глазами.
— Настя! — закричал Ванька первым, спрыгнул в грязь, побежал, спотыкаясь.
Она подхватила его, прижала к себе, зарыдала в голос — как тогда, у кузницы, но теперь громче, свободнее.
Гришка слез молча, стоял рядом, сжимал кулаки. Потом не выдержал, ткнулся лицом в её плечо и заскулил, как щенок.
— Дурак, — шептал он сквозь слёзы. — Дурак, мы думали, не приедете. Думали, бросили.
— Никого я не бросила, — ответила Настя, гладя его по голове. — Никогда.
Антип стоял в стороне, кряхтел, отворачивался. Не любил он этих нежностей. Но на глазах у него тоже блестело — то ли слеза, то ли пот дорожный.
— Заводи в избу, — буркнул он. — И мыть их.
Вшей натащат.
Настя рассмеялась сквозь слёзы — впервые за много месяцев.
****
Братья быстро обжились. Гришка, поначалу дикий, огрызавшийся на каждое слово Антипа, через неделю понял, что здесь его не бьют, за стол сажают вместе со всеми и не тычут в угол.
Он даже начал помогать по хозяйству — колол дрова, носил воду, чинил телегу.
Ванька отъедался медленно, но верно. Щёки его порозовели, кашель прошёл, и он снова начал болтать — без заикания, как раньше, сыпал вопросами, на которые Настя не всегда успевала отвечать.
— А лошадь как зовут? А у нас теперь всегда будут блины?
— Будут, будут, — улыбалась Настя.
Она словно расцвела.
Глаза её, прежде потухшие, теперь блестели. Она чаще улыбалась, пела по вечерам тихие песни, которые помнила с детства.
Антип слушал, сидя на лавке, и его рябое лицо разглаживалось.
— Ладная у нас семья, — сказал он однажды, глядя, как Настя возится с братьями. — Только своего бы ещё.
Настя опустила глаза и погладила живот.
— Скоро, — прошептала она.
***
Роды пришли осенью..
Осень стояла золотая, тихая — листья с берёз падали на крышу, на траву, на дорожку к колодцу.
Утром Настя почувствовала тянущую боль, но не сказала Антипу — боялась, что переполошится. Дотерпела до полудня, а когда боль стала острой, попросила соседку Фёклу, которая помогала бабкам в деревне.
Антип забегал, засуетился, велел парням сидеть в сенях и не соваться. Сам ходил вокруг избы, курил цигарку за цигаркой и шептал:
— Господи, дай. Господи, помоги.
Гришка сидел на ступеньках крыльца, закрыв уши руками. Ванька плакал — не от страха, а потому что Гришка напугал.
Крик Насти прорвался сквозь стены — сначала глухой, сдавленный, потом громкий, отчаянный. Антип побелел, хотел рвануть в избу, но Фёкла выставила его обратно:
— Не мужицкое это дело. Жди.
Он ждал. Час, другой. Потом крик стих, и вместо него раздался тонкий, требовательный плач — новорождённого.
Фёкла вышла, вытирая руки о фартук, улыбнулась беззубой улыбкой:
— Сын, Антип. Сын у тебя. Живой, здоровый.
Антип опустился на колени прямо в грязь, поднял руки к небу — и не сказал ничего. Только слёзы покатились по его рябому лицу, и он не стыдился их.
****
Мальчика назвали Назаром.
Настя кормила его грудью, и он рос не по дням, а по часам — толстощёкий, сильный, с волосами цвета спелой ржи.
Антип не мог на него наглядеться. Каждый вечер, вернувшись с мельницы, он первым делом шёл не к столу, а к люльке, наклонялся, дышал на младенца, бормотал:
— Здравствуй, Назар. Как спалось?
Ванька и Гришка сначала стеснялись брата.
Но потом привыкли. Гришка даже научился менять пелёнки (неловко, но старательно). Ванька часами качал люльку, напевая баюкальную, которую когда-то пела им мать.
— Ладно у нас, — сказал Гришка как-то за ужином. — Лучше, чем у Терентьича.
Антип хмыкнул, но ничего не ответил.
Антип расщедрился.
Он привёз с ярмарки для Насти новый платок — шёлковый, с алыми розами, такого в деревне никто не видывал. Потом — сапоги кожаные, мягкие, хотя Настя просила не тратиться.
— Ты у меня жена, — отрезал он. — Не хуже других. А родила сына — вдвое дороже.
Настя надела платок, подошла к зеркальцу (единственному, мутному, в жестяной оправе) и не узнала себя.
Из зеркала смотрела молодая женщина — с румянцем, с блестящими глазами. Не та тонкая, затравленная девка, которую везли замуж полгода назад.
— Спасибо, — сказала она, обернувшись к мужу.
— Носи на здоровье, — буркнул он, но доволен был.
Антип стал мягче. Он больше не кричал по пустякам, не пил по вечерам самогон до одури.
Часто сидел на лавке, прижимая Назара к груди, и тихо напевал какую-то тягучую, древнюю песню, которую сам слышал в детстве от своего отца.
Настя смотрела на него и удивлялась: как страшный, грубый вдовец превратился в заботливого мужа и отца.
И она уже не терпела его — она принимала его.
Не любила, наверное, но и не ненавидела. Благодарность и усталое тепло — только и всего.
Но этого хватало, чтобы в избе было спокойно.
****
В ноябре, когда ударили первые морозы и землю присыпало мелким, как мука, снегом, к ним нежданно пожаловали гости.
Настя возилась у печи, когда Гришка, выглянувший в окно, вдруг побелел и отскочил.
— Настя, — сказал он чужим голосом. — Она… она приехала.
— Кто? — не поняла Настя.
— Глафира. С батей. И с каким-то младенцем.
Настя замерла, держа в руках чугунок. Сердце ухнуло, потом сжалось от глухой, старой боли, которую она думала забыла.
— Открой, — сказала она ровно.
— Негоже гостей на морозе держать.
Глафира вошла в избу первой, с таким видом, будто не в гости пришла, а ревизию наводить.
Она растолстела за последний год, раздалась в бёдрах и в плечах, щёки налились жиром, а глаза остались такими же — маленькими, злыми, маслянистыми.
За спиной у неё плёлся Егор — отец Насти.
Он сильно постарел: лицо в глубоких морщинах, борода седая, плечи сутулые. Но на руках он бережно нёс своего сына.
— Настасья, — сказала Глафира, оглядывая избу с прищуром. — Живёшь, я погляжу, неплохо.
Муж вон какой хозяин.
Настя поклонилась вежливо, но сухо.
— Здравствуйте, Глафира Степановна. Проходите к столу.
— А мы — поздравить. — Глафира кивнула на Егора, который мялся в дверях. — Сын у нас. Год назад родила. Назвали Тимофеем. Вашему Назару, видать, двоюродным доводится.
— Проходите, — повторила Настя.
Она взглянула на отца. Тот поднял на неё глаза — виноватые, тоскливые, но тут же опустил.
Он прижимал Тимофея к груди, бормотал что-то ласковое, покачивал. Никогда он так не носил их — Настю, Гришку, Ваньку. Чужих — носил.
— Садись, батя, — сказала Настя.
— За стол садись.
Егор сел, не выпуская младенца из рук. Глафира плюхнулась рядом, оглядывая убранство: новые занавески на окнах, чистые половицы, на столе — скатерть.
— Богато живёшь, — сказала она с кислой усмешкой. — Муж, поди, балует?
— Сын у нас, — коротко ответила Настя. — Антип рад.
Антип вошёл в избу через минуту, услышав голоса. Увидел Глафиру — нахмурился, но поздоровался по обычаю.
— С приездом, — сказал он. — Чай будете?
Глафира пила чай с вареньем, которое сама Настя варила летом, и глаз не сводила с Настиного платка — шёлкового, алого.
— Откуда такой? — спросила она, дотронувшись кончиками пальцев.
— Антип подарил, — ответила Настя. — За сына.
— За сы-на, — протянула Глафира, делая ударение на последнем слоге. — У меня тоже сын.
А такой плат не подарили. Егор, что ли, купит? — у нас кузня еле дышит.
Егор промолчал, только погладил Тимофея по головке.
— И сапоги вон, — продолжала Глафира, заглядывая под стол. — Кожаные. У тебя, как у бабы, а у нас, у Глафиры Степановны, валенки латанные. Хороша благодарность.
Настя не ответила. Она смотрела на отца, на его осунувшееся лицо, и в груди росла тупая, холодная жалость.
— Ты чего молчишь? — не унималась Глафира. — Или думаешь, раз родила мужику сына, так царица?
Много вас таких, родилок.
А мужики все одно глядят на сторону.
Антип кашлянул.
— Ты, Глафира, мою жену не трожь, — сказал он негромко, но твёрдо. — У нас хорошо, у вас — как у вас нам все- равно.
Нечего ехидничать.
Глафира замолчала, но губы её побелели от злости. Она перевела взгляд на ребят — Гришка и Ванька стояли у печи, вжавшись в стену.
— А эти чего тут? — спросила она, кивнув на братьев. — Антип, ты чужих ртов не боишься?
Дармоеды.
Гришка дёрнулся, но Настя взглядом остановила его.
— Они не чужие, — сказала она. — Мои братья. И Антип их взял по доброй воле.
— По доброй, — хмыкнула Глафира. — Доброта нынче дорого стоит. Поглядим, как запоют, когда третий рот объявится.
— У нас уже третий рот, — вмешался Антип, указывая на люльку, где посапывал Назар.
— И мы не жалуемся.
Глафира поджала губы и отвернулась.
Ванька и Гришка так и не подошли к гостям.
Гришка вообще вышел на улицу, хлопнув дверью.
Ванька забился за печку и оттуда исподлобья смотрел на Глафиру. Когда та попыталась взять его за руку — погладить, как будто, — Ванька отдёрнулся и прошипел:
— Не трогайте. Вы злая.
Глафира засмеялась неприятным смехом.
— Ишь, какой нежный. А у вашего отца новый сын. Тимофей.
Егор опустил голову ещё ниже.
— Полно, Глаша, — сказал он устало. — Не надо.
— Молчи, — оборвала его жена. — Ты своё отмолчал. Детей на меня бросил, сам носа не кажет.
Настя слушала, и в ней закипало.
Она взяла Ваньку за руку, вывела из-за печи и крепко обняла.
— Не обращай внимания, — шепнула она ему на ухо. — Мы здесь. И никто нас отсюда не выгонит.
Гости уехали к вечеру. Глафира долго прощалась, напоследок обронив:
— Смотри, Настасья, не зазнавайся. Сына родила — хорошо. А следующий может быть девкой.
— Антип и девку примет, — ответила Настя спокойно.
— Он не такой.
Глафира плюнула сквозь зубы, взобралась на телегу. Егор всё держал Тимофея на руках, не смея поднять взгляд на старших детей.
— Батя, — окликнула его Настя. — Батя, ты хоть когда… приезжай. Без неё. Просто.
Егор поднял глаза, полные слёз.
— Приеду, дочка, — сказал он, и лошадь тронула.
Телега скрылась за поворотом, а Настя долго стояла на крыльце, глядя на пустую снежную дорогу.
Антип вышел, обнял её за плечи.
— Замёрзнешь, — сказал он. — Иди в избу.
— Знаешь, — ответила Настя, — а мне её жалко.
— Кого? Глафиру?
— Её. И отца. У них нет ни радости, ни добра. Только злоба.
Антип хмыкнул, пожал плечами.
— Сами виноваты.
Они вошли в избу, где горела лампа, Ванька качал люльку Назара, а Гришка, вернувшись с улицы, громко отёр валенки у порога.
— Есть будем? — спросил он деловито. — Я с голодухи помираю.
Настя улыбнулась, пошла к печи.
В доме было тепло и пахло хлебом. А за окном медленно, крупными мокрыми хлопьями падал снег — первый, зимний. И было тихо. И хорошо.
******
Лето в тот год стояло жаркое, сухое.
С мая не выпало ни капли дождя, поля пожелтели раньше срока, а по ночам над пашнями стоял густой туман — верный признак, что хлебам не хватает влаги.
Настя ходила по двору босиком, подолом собирая пыль, и часто останавливалась у колодца, глядя в чёрную глубину.
Прошёл почти год с тех пор, как братья поселились у них.
Гришка вытянулся, окреп, перестал огрызаться на каждом шагу. Он помогал Антипу на мельнице — таскал мешки, чинил приводные ремни, смазывал шестерни.
Настя смотрела на брата и не узнавала: из тощего, злого волчонка превращался в парня, плечистого, серьёзного, с ясным взглядом.
Ванька подрос, ходил в школу в соседнее село (Антип настоял: «Пусть учится, не маются даром»). Читал по слогам, писал корявыми буквами, но старался.
По вечерам он сидел у Настиных ног, слушал её сказки и засыпал, уткнувшись в колени.
Назар, годовалый, уже топал по избе, хватал всё, что плохо лежит, и требовал внимания криком. Антип души в нём не чаял. По вечерам, вернувшись с мельницы, он подолгу качал сына на коленях, совал ему в руку краюху хлеба и говорил Насте:
— Расти, расти. Будет мне смена.
Настя хлопотала по дому, но внутри, в самой глубине, росла пустота. Она не понимала, чего ей не хватает.
Сытая, одетая, обутая, при муже, при детях — всё вроде бы хорошо. Но по ночам, когда Антип засыпал, уронив руку на её живот, она лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок.
Что-то кончилось. Что-то, о чём она не смела думать вслух.
*****
Пётр появился в конце июня.
Он пришёл наниматься к Антипу на мельницу — высокий, плечистый парень лет двадцати, с лицом, тронутым веснушками, и светлыми, почти белыми волосами, которые вечно падали на глаза
. Одет бедно, но чисто: рубаха из домотканины, портки латаные, сапоги худые, но голенища начищены дёгтем.
— Здравствуйте, — сказал он, переступив порог, и голос его был тихим, мягким. — Мне бы работу.
Мельник сказывал, нужен подручный.
Антип оглядел его с ног до головы.
— Кто таков?
— Пётр Зорин. Из Заречья я. У отца мельница была, да сгорела. Вот и пошёл по людям.
— Руки есть? — спросил Антип грубо.
— Есть, — ответил Пётр и протянул ладони — широкие, с длинными пальцами, в мозолях.
Антип хмыкнул, пожал их по-мужски.
— Завтра выходи. Светать будет — будь здесь. Гришка покажет, что к чему.
Пётр кивнул, поклонился и вышел. Настя, стоявшая у печи, только мельком взглянула на него. Ничего особенного — обычный парень, каких много.
Но что-то ёкнуло.
Она не поняла что.
Пётр оказался работящим.
Он вставал раньше всех, помогал Гришке на мельнице, ремонтировал то, что Антип давно собирался починить, но руки не доходили. В избе он появлялся редко — только пообедать, и то молча, в уголке, чтобы не мешать. Насте он бросал короткое: «Спасибо за хлеб, хозяйка» — и снова на улицу.
Гришка привязался к нему сразу. Они уходили на мельницу вместе, возвращались вместе, вечерами сидели на крыльце и о чём-то тихо говорили. Иногда Настя слышала смех Гришки — впервые за долгое время. Сердце её оттаивало при этом звуке.
— Хороший твой Пётр, — сказала она однажды брату.
— Ага, — кивнул Гришка. — Он мне как брат теперь.
Рассказывал, как отец его умер в голод, как мать померла. Один он. И никого.
Настя вздохнула. Один.
Как и она когда-то.
****
В середине июля случилось событие, которого Настя не ждала.
Она пошла в лес за грибами — подберезовики пошли ранние, Антип любил их солёными.
Взяла корзину, платок повязала и пошла в сосновый бор за огородами. Там, в низине, у ручья, всегда было сыро и грибно.
Пётр сидел на берегу и удил рыбу.
— Здравствуйте, — сказал он, вставая. — Проходите, не помешаю.
— И я тебе, — ответила Настя.
— Садись, не стесняйся.
Она присела на кочку, принялась выдирать подберезовики из замшелого корня. Пётр молчал, смотрел на поплавок. Тишина стояла такая, что слышно было, как падают сосновые иголки.
— Ты, Настасья, — начал он негромко, — откуда здесь взялась? Говорят, не здешняя.
— Из Некрасово я, — ответила она, выпрямляясь. — Венчанная с Антипом. А вы, Петр, что же не женаты?
— Некого брать, — усмехнулся он. — Беден больно. Да и страшно — привяжешься, а завтра что?
Она посмотрела на него, и впервые за долгое время что-то шевельнулось в груди — тёплое, живое, забытое.
— Боишься? — спросила она.
— Теперь нет, — ответил он, и на секунду их взгляды встретились.
Настя опустила глаза, встала, стряхнула юбку.
— Мне пора, — сказала она. — Антип ждать будет.
Она ушла, не оборачиваясь.
После того дня Настя стала замечать Петра иначе.
Как он ходит — широко, свободно, будто не землю топчет, а над ней парит. Как поправляет волосы, упавшие на лоб. Как улыбается Гришке — открыто, по-мальчишески. Как смотрит вдаль, на поле, на лес, и замирает.
Она ловила себя на том, что ищет его глазами за столом, ждёт его прихода, прислушивается к шагам. И сама пугалась этого.
— Что со мной? — шептала она ночью, глядя на спящего Антипа. — Что со мной, Господи?
Но ответа не было.
***
В августе, в самый сенокос, Настя осталась одна вечером. Антип уехал на мельницу (срочный заказ от председателя колхоза), братья ушли с ним помогать. Назар спал. Настя вышла на крыльцо подышать — духота стояла невыносимая, даже в сумерках.
Пётр сидел на завалинке, крутил в руках травинку.
— Вы чего не спите? — спросил он, не оборачиваясь.
— Не спится, — ответила Настя и села рядом — на почтительном расстоянии, но близко.
— Мне тоже, — сказал он и повернулся к ней. В полутьме его глаза казались совсем светлыми, почти прозрачными.
Они молчали. Где-то в траве стрекотал кузнечик, с реки тянуло прохладой, и месяц, молодой, тоненький, висел над сараем.
— Настасья, — вдруг сказал Пётр. — Вы красивая. Не обижайтесь, что говорю.
Она не обиделась. Она покраснела — впервые за много лет, с тех пор как её невестой звали.
— Грех это, — прошептала она.
— Какой грех? Сказать правду? — усмехнулся он.
Он взял её руку — осторожно, как стеклянную, и поднёс к своим губам. Поцеловал пальцы — один, другой, третий. Нежно, медленно.
Настя не отняла руку. Не могла.
— Пётр, — выдохнула она.
— Никому не скажу, — ответил он. — Я умею молчать.
***
С того вечера всё изменилось.
Настя искала любую возможность остаться с Петром наедине — в лесу, у ручья, в сарае, когда Антип уезжал по делам. Они встречались тайно, озираясь, дрожа от страха и радости.
Он целовал её — долго, нежно, не так, как Антип, который мял и торопился.
Пётр целовал, будто боялся сломать.
— Уйдём, — шептал он однажды, прижав её к себе в сенях. — Уйдём, Настя. В Сибирь, на Дальний Восток. Там земли много, никому не нужны. Возьмём твоих братьев
. Будем жить.
— Нельзя, — отвечала она. — Антип сына не отдаст. И Гришка с Ваней — они теперь при деле. Он их не выгонит.
— А ты?
— А я его жена. Клятву давала.
Пётр замолкал, и в глазах его застывала тоска.
Настя мучилась.
Она любила Петра — по-настоящему, впервые в жизни. Не терпела, как Антипа. Не выживала, как у мачехи. Любила — до головокружения, до боли в груди. Но каждый раз, когда она смотрела на Назара, на Антипа, на братьев, которых он приютил, её охватывал стыд.
«Что ты делаешь? — спрашивала она себя. — Он добр к тебе. Он дал тебе кров, защиту, семью. А ты...»
И всё же, едва Пётр появлялся на горизонте, она забывала все клятвы. Сердце пело, как глупая птица.
***
Сентябрь выдался дождливый
. Настя редко видела Петра — на мельнице было много работы, да и Антип никуда не уезжал, сидел дома. Только один раз, когда Гришка отвёл Антипа в сельпо за дегтем, Пётр подошёл к калитке.
— Завтра вечером, — шепнул он.
— У старой мельницы. Придёшь?
Настя оглянулась на избу. Назар спал, Антипа не было.
— Приду, — сказала она и закрыла дверь.
Она пришла.
Дождь моросил, деревья шумели, мельница стояла тёмная, безжизненная. Пётр ждал под навесом
. Она шагнула к нему, и он обнял её, и они стояли так долго, не говоря ни слова.
— Дура я, — прошептала Настя ему в грудь.
— Погублю тебя, и себя, и всех.
— Не погубишь, — ответил он. — Я сильный.
Мы убежим. Только скажи.
Она подняла лицо, он поцеловал её — долгим, влажным поцелуем, в котором были и боль, и надежда, и отчаяние.
— Скажи, — повторил он.
— Не могу, — ответила она и отстранилась. — Не сейчас.
Она ушла, спотыкаясь о корни, не оглядываясь. А он остался стоять под дождём, глядя ей вслед, и курил самокрутку, пока та не намокла и не погасла.
Дома Антип уже вернулся. Он сидел за столом, наливал себе чаю.
— Ты где была? — спросил он, не поднимая головы.
— В лес ходила, — солгала Настя. — Грузди искала. Тишина там.
— Нашла?
— Нет, — сказала она и отвернулась к печи, чтобы он не видел её лица.
Антип, не заподозрив худого, только крякнул:
— Завтра схожу с тобой. Я грузди знаю.
— Хорошо, — ответила она.
А ночью, когда муж заснул, Настя долго лежала, прижав ладонь к горящей щеке, и повторяла про себя: «Прости, Господи. Прости».
Ей было семнадцать лет. Она была замужем за нелюбимым, имела тайную любовь, сына от мужа и двух братьев на попечении. И не знала, что делать со всем этим.
За окном шумел дождь. И в этом шуме, казалось, тонули все её ответы.
Продолжение следует.
Глава 5