Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Лютая.Глава 4.Заключительная.

Осенью сорок пятого, когда убрали хлеб и запахло первыми заморозками, в деревне появился чужой. Мужик в потрёпанной шинели, шел кое как,хромал очень сильно. Лицо его обветрилось, заросло щетиной, но глаза остались прежними: светлыми, пустыми, с той белесой тяжестью, которую Дуня не могла забыть даже спустя четыре года.
Степан вернулся.
Он не вошёл в избу — остановился у калитки. Шинель висела

Фото взято из открытых источников
Фото взято из открытых источников

Осенью сорок пятого, когда убрали хлеб и запахло первыми заморозками, в деревне появился чужой. Мужик в потрёпанной шинели, шел кое как,хромал очень сильно. Лицо его обветрилось, заросло щетиной, но глаза остались прежними: светлыми, пустыми, с той белесой тяжестью, которую Дуня не могла забыть даже спустя четыре года.

Степан вернулся.

Он не вошёл в избу — остановился у калитки. Шинель висела на нём, как на пугале.. Тот самый мужик, который когда-то гнул подковы голыми руками, теперь не мог дойтм до крыльца .

Дуня увидела его в окно. Сердце сначала ухнуло вниз, потом забилось сильно, как молот по наковальне. Она вышла на крыльцо, вытирая руки о фартук. Стояла молча, глядя на него сверху вниз.

— Здравствуй, жена, — сказал Степан. Голос его сел, охрип. Не тот властный рык — скорее хрип больного пса. — Принимай.

— Здравствуй, — ответила Дуня. — Проходи.

Он вошёл в избу, оставляя за собой мокрые следы. Огляделся. Всё было по-другому — занавески другие, иконы по-новому развешаны, на столе — вышитая скатерть, которой раньше не было.

— Порядок навела, — сказал он, садясь на лавку и вытягивая больные ноги. — Молодец.

— Я не для тебя наводила, — тихо ответила Дуня. — Для себя.

Степан поднял на неё глаза. В них мелькнуло что-то, похожее на удивление. Он привык к другой Дуне: молчаливой, покорной, с опущенными глазами. Перед ним стояла прямая, с взглядом, в котором не было ни капли прежней трепетности.

— Ты, я смотрю, распустилась без меня, — сказал он, пытаясь вернуть старые нотки. — Голос подняла на мужа?

— Нет у меня мужа, — сказала Дуня. — Четыре года без вести пропадал.. Я тебя схоронила, Степан. И себя — от тебя схоронила.

— Дура, — выдохнул он, но без огня. — Какая же ты дура. Я через два госпиталя к тебе полз. Ноги чуть не оставил под Смоленском. А она — хоронила.

— А ты, — Дуня шагнула к нему, и он на секунду отшатнулся, как будто испугался, — ты мои рёбра помнишь? Ты помнишь, как я после твоей любви неделями лежала? Ты помнишь, как я к батюшке на коленях ползала . А батюшка сказал: терпи. Бог терпел и нам велел. Так вот, Степан. Я натерпелась. Хватит.

Она подошла к печи, сняла с гвоздя ключ — старый, ржавый, от амбара.

— Вот, — сказала она. — Амбар твой. Инструмент твой. Кузница, цела. Живи как хочешь. Но со мной — нет. Будет у тебя своя изба. А эта — моя. Я её кровью поливала. Теперь моя.

Степан побледнел. От ярости, которую не мог выпустить, потому что не на что было опереться.

— Дуня, — сказал он глухо, — ты понимаешь, что ты делаешь? Я староста церковный. Я перед Богом за тебя отвечаю.

— Перед Богом каждый сам отвечает, — ответила она. — Иди, Степан. Живи. Молись. Кайся. Но не здесь.

Он поднялся. У порога обернулся, хотел что-то сказать — но язык не повернулся. Вышел.. Он побрёл через деревню — страшный, жалкий, некогда грозный, а теперь просто старый калека, которого никто не ждал.

Матрёна, видевшая эту сцену из своего окна, перекрестилась и прошептала: «Сильна Дунька. Сильна. Не всякая бы посмела».

А Дуня закрыла дверь на засов, села к столу, положила голову на руки и заплакала — первый раз за все эти годы не от боли, а от освобождения.

***

Степан поселился в старом амбаре, который кое-как переделал под жильё. По деревне поползли слухи: проклял Господь кузнеца, ногу у него совсем плохие, жену отнял, всё отнял. Он ходил в церковь каждый день, подолгу стоял на коленях перед иконами лоб в землю. Отец Варсонофий поглядывал на него с беспокойством, но не вмешивался.

Дуня же жила своей жизнью. Теперь она работала не только на маслобойне, но и в сельсовете.. Люди к ней потянулись: за советом, за помощью, просто поговорить. Она слушала, помогала, не отказывала.

А в сорок седьмом, на Преображение, на базаре в райцентре она увидела его.

Григорий стоял у прилавка с мёдом — такой же близорукий, неуклюжий, с добрыми, чуть навыкате глазами. Он вернулся из трудовой армии весной, жил в соседней деревне, работал столяром. Когда он увидел Дуню, в его глазах зажглось что-то тёплое, давно забытое.

— Дуня? — он не поверил. — Ты ли это?

— Я, Гриш, — ответила она, и голос её дрогнул.

Они стояли посреди базарной площади, вокруг текла суета, торговки выкрикивали цены, лошади всхрапывали, а они смотрели друг на друга, и время для них остановилось.

— Слышал я, — сказал Григорий, — что ты… одна теперь.

— Одна, — кивнула Дуня. — А ты?

— А я всегда один был, — он усмехнулся грустно. — Только тебя и ждал. Всю войну. Всю эту каторгу. Твоё лицо снилось. Как тогда, у ручья.

Она протянула руку. Он взял её — узкой, горячей ладонью. Не выпустил.

— Поехали ко мне, — сказал он. — Малины поедим. Поговорим.

— Поехали, — согласилась Дуня.

И они поехали в его покосившуюся избу на отшибе. Малина была кислая, мелкая. Но чай с этой малиной показался Дуне слаще любого мёда.

А через месяц Григорий пришёл к ней со свёртком — длинным, узким.

— Это тебе, — сказал он, краснея.

Она развернула. Там было платье — не купленное, самодельное, сшитое из немецкого трофейного сатина, голубого, как её глаза. Неровные стежки, на рукавах криво, но Дуня прижала платье к груди и заплакала.

— Никто мне никогда, — сказала она сквозь слёзы, — ничего не дарил просто так..

— Ты — не просто так, — ответил Григорий. — Ты — моё спасение, Дуня. Если б не ты — я бы в той армии сгинул.

Она обняла его сама — в первый раз в жизни не по принуждению, не из страха, а из чистого, благодарного сердца.

***

Поженились они через год, осенью сорок восьмого. Венчаться не пошли — слишком тяжело было вспоминать ту церковь, того священника, тот страх.

Расписались в сельсовете.

Жили они в Григориевой избе. Дуня перевезла свои вещи — немногое: сундук, вышитые полотенца, икону Спаса, которую купила на базаре...

Степан о них знал. Узнал от всё той же Клавдии, которая прибежала к брату с воплем:

— Твоя Дунька за Гришку-столяра вышла! Срам-то какой!

Степан выслушал, не поднимая глаз. Потом сказал тихо:

— Не моя она уже. Я её сам от себя отбил. Видно, так Богу угодно.

Клавдия охнула, перекрестилась на иконы, которых у Степана в амбаре было больше, чем в церкви, — и ушла.

Больше Степан не искал встреч с Дуней. Изредка они сталкивались на улице — он отводил глаза, она проходила мимо, не ускоряя шага и не замедляя.

А через год в Григориевой избе закричал первый ребёнок.

Девочка.

— Как назовём? — спросил Григорий, держа на руках крошечный, сморщенный комочек.

— Верой, — сказала Дуня, — пусть будет Вера. Потому что я без неё пропала бы. А ты меня к ней привёл.

— Какая же ты у меня мудрая, — Григорий поцеловал её в лоб. — Не баба — песня.

— А я и пою, — улыбнулась Дуня. — Ты не слышишь?

Она запела тихо-тихо, колыбельную, ту самую, которую пела когда-то в девичестве у реки. Голос её уже не звенел, как колокольчик, — стал глубже, груднее. Но в нём была такая сила, что Григорий заплакал. Впервые за всю войну.

Потом родился сын — назвали Николкой, в честь Николая Угодника, «чтоб защищал», как сказал Григорий.

А третьей, через два года, родилась Надежда.

Вера, Надежда, Любовь — не хватало только Любови. Но Дуня сказала: «Любовь у нас с тобой, Гриша, и так есть. ».

В избе стало тесно. Григорий пристроил сени, потом веранду, потом баньку. Двор обзавёлся коровой, курами, поросёнком. Дуня оказалась хозяйкой цепкой, работящей.

Она больше не вздрагивала от резких движений. Не боялась громких звуков. Не прятала руки в рукава.

По вечерам они сидели на крыльце. Григорий курил, выпуская колечки, дети возились в траве, а Дуня смотрела на закат. Небо было то розовое, то лиловое, то золотое — как в те годы, когда она была молодой и несчастной. Теперь она была молодой и счастливой. Разница — в одном человеке, который нашёлся.

***

Степан умер в пятьдесят третьем, весной.

Сердце не выдержало — или душа. Говорили, нашли его в амбаре на коленях перед иконами.

Дуня не пошла на похороны. Григорий спросил:

— Может, сходим? Люди осудят.

— Пусть осуждают, — ответила Дуня. — Я ему простила. Но хоронить — не моё дело. Не муж он мне. Не друг. Не враг уже — никто...

Дуня поцеловала спящую Веру в макушку. — Пустое место. Которое заросло.

На могилу Степана она пришла через неделю, когда никто не видел. Постояла минут пять. Крест стоял кривой...

— Ты, Степан, — сказала Дуня негромко, — прости меня, если сможешь. Я тебя не любила. Может, и зря. Может, надо было по-другому. Но жизнь — она одна. Я свою прожила. Сначала как ты велел. Потом — как сама решила. Ты меня бил — я выжила. Ты умер — я живу. Вот и всё.

Ветер качнул сухую траву. Где-то далеко за деревней шумел лес. Дуня перекрестилась на церковь, которая виднелась за околицей, и пошла домой.

Дома ждали дети. Григорий чинил табуретку, Надя лепетала что-то на своём младенческом языке, а Вера с Николкой дрались из-за деревянной лошадки.

— Мамка пришла! — заорал Колька и бросился к ней, обнял за ноги.

Дуня подхватила его на руки, посадила на бедро, второй рукой притянула Веру. Надя тянула ручки из люльки.

— Господи, — сказала Дуня, глядя в потолок — на пятно от протекшей крыши, которое было похоже на облако. — Господи, спасибо тебе. За всё. И за то, что было. И за то, что есть.

Эпилог. Лето пятьдесят шестого

Дуня сидела на крыльце, в том самом платье — голубом, криво сшитом, любимом. В руках — кружка парного молока. За спиной в избе возился Григорий, на лужайке Вера учила Любу читать по слогам, Колька мастерил из палок рогатку, Надя полоскала тряпичную куклу в корыте.

Дуня положила голову Грише на плечо.

— Знаешь, — сказала она, глядя в ясное, высокое небо, — я иногда думаю: а была бы я счастлива, если б не война? Если б он не ушёл? Если б меня не похоронили заживо?

— Не знаю, — ответил Григорий. — Никто не знает.

— А я знаю, — Дуня улыбнулась. — Не была бы. Потому что счастье даром не даётся. Его выстрадать надо. Выплакать. Вытерпеть. А потом — взять и сказать «нет». И уйти. И начать сначала.

Она поставила кружку, встала, потянулась — вся, до хруста в спине.

— Пойду детей кормить, — сказала она. — А вечером, Гриш, сходим на речку. Искупаемся?

— Конечно — усмехнулся Григорий. — Куда ж я денусь.

Она пошла в избу, на ходу подобрав подол. Григорий смотрел ей вслед долгим, тёплым взглядом. На крыльце сидел старый, полосатый кот — единственное существо в доме, которое родилось ещё до войны. Он сладко зевнул и зажмурился.

Солнце клонилось к закату. Дети галдели. Жизнь шла своим чередом.

И это было главной победой Дуни — не над Степаном, не над деревней, не над войной. А над тем страхом, который хотел сделать её мёртвой при жизни.

Она выжила.

Она полюбила.

Она родила.

И теперь, когда наступал вечер, она зажигала лампу с зелёным абажуром, садилась за стол напротив мужа, смотрела на детей — и чувствовала, как где-то глубоко в груди распускается новый, нежный цветок.

Счастье.

Негромкое. Неяркое. Выстраданное.

Настоящее.

Конец.