Я тихо прикрыла дверь в зал. Андрей задремал перед телевизором — хоккей, какой-то прошлогодний матч в записи, повтор. Прошла на кухню, поставила чайник, отрезала кусок ржаного. За окном моросило — октябрь, мокрый снег с дождём, из тех, что не лежит, а тает прямо на стекле. Батареи уже гудели, отопительный сезон начался дней десять назад.
После шунтирования у мужа прошло два месяца. Швы зажили, давление держится. Я медсестра в кардиокабинете нашей поликлиники, я считаю каждое его утреннее «сто двадцать на восемьдесят» как маленькую зарплату.
Я отпила чая и посмотрела на синие тапки в углу — Андреевы. Я ему их в прошлом октябре подарила на прошлый день рождения. Тапки чистые, без следов: сегодня дальше дивана он не вставал.
В квартире была тишина. Впервые за два месяца. Потому что Тамара Петровна, моя свекровь, ушла этажом выше — к Зое Михайловне с шестого. Они познакомились в подъезде в первую неделю, и теперь Тамара Петровна ходила к ней пересматривать «Слово пацана».
Я закрыла глаза. На кухне пахло хлебом и заваркой. Радио тихо играло «Маяк». В коридоре тикали часы. Двушка наша, сорок пять квадратов, пятый этаж без лифта — но в эту минуту я в неё не помещалась, я была меньше её, я в ней растворялась.
Хлопнула входная дверь.
— Ир! Ты пришла? Я тебя три раза набирала.
Я отставила чашку.
— Только зашла, Тамара Петровна.
— Я в «Магнит» сходила. Соль кончилась. Под дождём, в моём-то возрасте.
Свекровь зашла на кухню — невысокая, плотная, в розовой вязаной кофте, которую сама вязала годами. Семьдесят четыре. Поставила пакет на стол, не разуваясь — у неё были «свои» домашние тапки, в которых она ходила везде, не переобуваясь, даже на балкон. Я давно перестала за ней вытирать пол. Не из лени. Из того, что любая моя попытка делать «по-своему» становилась поводом.
Она посмотрела на мою чашку. На отрезанный хлеб.
— Андрюша спит?
— Спит.
— Ты ему дала поужинать?
— Я двадцать минут как пришла со смены. Он творог взял.
— Творог. — Тамара Петровна хмыкнула. — Я его в детстве творогом не кормила. У него от творога живот. Он тебе, наверное, никогда не говорил.
— Говорил. Это у Лены живот, не у Андрея.
Она закрыла рот. Постояла. Открыла мой шкафчик и поставила соль не туда, где она у меня всегда стоит — вторая полка слева, — а на третью, к крупам. Специально.
— Ну, мне виднее. Я мать.
Я не ответила.
— Я тебе говорю, Андрюше после операции должен быть особый стол. Я книжку купила, в киоске. Там расписано: на завтрак гречка, на обед — суп без острого, на ужин творог с мёдом. А ты ему подаёшь, что попало.
— Тамара Петровна. У него в выписке диета номер десять. Я её знаю наизусть.
— Книжку ты наизусть знаешь, а вчера макароны ему дала. Я видела.
Я сидела и слушала. Это длится уже два месяца. Сначала отвечала. Потом пыталась объяснять. Потом перестала. В кардиокабинете я работаю шестнадцать лет — я знаю про пятый стол, десятый стол, низкосолевую диету, я в принципе знаю про сердце больше, чем Тамара Петровна за всю свою жизнь узнала. Но в моей кухне, на моих сорока пяти квадратах в Воронеже, я была просто дура, которая мужа кормит макаронами.
Свекровь приехала через два дня после того, как Андрея выписали из кардиоцентра. Я её не вызывала. Она позвонила Андрею в больницу и сказала: «Я еду, ты поправляйся, я обо всём позабочусь». У меня даже не спросили. Андрей был после наркоза, он был согласен на всё. Я встретила её на вокзале с двумя чемоданами и сумкой. Сорок минут такси до дома. Платила я.
— А у нас в Белгороде, — сказала она тогда в такси, — все знают: после операции мать должна быть с сыном. Невестка — что? Невестка — чужая кровь.
Я тогда посмотрела в окно на октябрьский Воронеж и подумала: ничего, пару недель потерплю. Четыре с половиной килограмма картошки везла в одном из её чемоданов. «Из своего огорода. Не магазинная гадость».
Прошло два месяца. Картошку я сама перебирала, она половину гнилой подсунула.
— Ир, — Тамара Петровна налила себе чай в Андрееву чашку. В Андрееву. У него своя, синяя, со сколом на ручке, я ему её на серебряную свадьбу подарила, она стоит на отдельной полке. — Я с Леной разговаривала. Она спрашивает, ты Андрюше даёшь омегу-три. Она у себя на работе у врачей узнавала. Сказала, обязательно надо.
— Ему омега-три выписана, я по графику даю.
— Ну вот видишь. Лена понимает. Она в Москве, у неё связи, она посоветует.
Лена. Сестра Андрея. Сорок пять лет, риелтор в Москве, у неё двушка на Алексеевской, ипотека двадцать восемь лет, муж в АйТи, сын Костя в пятом классе. Лена ни разу не приехала в больницу к брату. Прислала эсэмэс «держись» и перевод тысячу рублей. Это всё.
— Лена сама-то когда брата навестит? — спросила я.
Тамара Петровна напряглась.
— Лена занята. У неё сложная работа. У них квартал.
— У неё квартал каждый квартал.
— Не подкалывай меня. Лена работает. А не как ты — на полставки в поликлинике.
— У меня полная ставка.
— Ну да-да, рассказывай.
Я промолчала. У меня в трудовой ровно одна ставка, я в этой поликлинике с две тысячи десятого года. Тамара Петровна это знает. Просто у неё в голове я работаю «на полставки», потому что Лена работает «на полную». Вот и вся арифметика.
Андрей зашевелился в зале, кашлянул. Тамара Петровна вскочила:
— Сыночка проснулся!
Побежала к нему, оставив свой чай. Я посмотрела ей в спину. Кофта розовая, на спине шерстяные катышки. В ней она и спит.
— Андрюш, — донеслось из зала. — Ты как? Подушку поправить? Я тебе сейчас солянку принесу, я с утра варила, из почек, как ты в третьем классе любил. Помнишь?
— Мам, не надо. Мне Ира гречку дала.
— Курица — это разве еда? Ты после операции, тебе силы нужны.
— Мам.
— Что «мам»? Я мать.
Он замолчал. Я видела это много раз. Она пользовалась тем, что у него теперь сердце. Каждый раз, когда он начинал ей возражать, она тут же охала и хваталась за грудь — «у меня тоже давление, ты меня в гроб загонишь». И он замолкал.
Я налила себе ещё чая. Села. И тут позвонил Андрей с дивана:
— Ир. Иди сюда.
Я зашла в зал. Свекровь сидела на краю дивана и держала Андрея за руку. На столике перед ним стояла её солянка с уксусом. Рядом — моя гречка с курицей. Нетронутая.
— Ир, — сказал Андрей. — Мама хочет с тобой поговорить.
Тамара Петровна повернула голову. Глаза прищуренные. Это её рабочий взгляд — когда готовится к атаке.
— Ир, я давно собираюсь. Сядь.
Я села в кресло напротив.
— Я наблюдаю. Уже два месяца наблюдаю. И вот что хочу тебе сказать. Андрюшу ты держишь в чёрном теле.
Андрей открыл рот.
— Мам.
— Молчи, Андрюш. Я с Ирой разговариваю.
Я молчала.
— Ты ему даёшь гречку с курицей. Не покупаешь телятину — а ему нужна, после операции нужна. Ты экономишь. Ты пять лет назад его в Сочи не свозила. Ты ему даже на рыбалку не разрешаешь.
— Тамара Петровна. Андрей сам решает, куда ходить.
— Не решает. У тебя под каблуком. Я его помню в двадцать лет — он был орёл. Светочка вспоминала, какой он молодой был, статный.
Я вдохнула. Светочка. Светлана. Первая жена Андрея. С которой они развелись в две тысячи втором. От него ушли к его другу детства Гене. Мы с Андреем встретились через восемь месяцев после её ухода, поженились в две тысячи третьем.
— Светочка вам вспоминала? — спросила я.
— А что? Я с ней до сих пор созваниваюсь. Я её любила как дочь. Она тонкая натура. Не то что ты — у тебя всё в кулаке.
Андрей смотрел в потолок. Я знала это лицо. Он смотрел в потолок, когда Светлана ушла, я его таким и встретила. Двадцать два года замужества за этим лицом — я знаю каждую его мину.
— Тамара Петровна. Светлана ушла от Андрея к Гене Валуеву. Вы тогда им денег дали — на «начать жизнь снова». Помните?
— Я помогала Светочке, потому что она была одна, без мужа. Это нормально.
— Она не была одна. Она была с Геной. Они через два месяца уехали в Питер. На ваши деньги.
— Врёшь!
Я даже моргнула. Тамара Петровна за два месяца ни разу не сказала мне «врёшь». Говорила «не тебе судить», «ты не понимаешь», «ты завидуешь». Но «врёшь» — это было ново.
— Не вру. Андрей знает. Он мне сам рассказывал. В две тысячи третьем, когда мы только начали встречаться.
Андрей молчал. Я повернулась к нему:
— Андрюш. Скажи маме.
Он открыл рот. Закрыл. Потом тихо, в потолок:
— Мам. Так и было.
Тамара Петровна вскочила. Лицо пошло пятнами.
— Ты слабый, Андрюш! Ты после наркоза ничего не помнишь! Светочка тебя любила! Это Ира тебе в голову вложила свою версию!
— Мам, я помню. Я тебе тогда показывал переписку. Ты сказала: «значит, ей с Геной лучше, не мешай».
— Я этого не говорила!
— Говорила.
Она постояла. Села обратно. Вдохнула. Выдохнула.
— Ладно, — сказала она тихо. — Это всё неважно. Я не об этом хотела. Ир. Я тебе главное скажу.
Помолчала. Посмотрела в окно. Потом — на меня.
— Этот дом не твой.
В груди у меня что-то стукнуло. Тихо. Глухо.
— Что?
— Этот дом не твой. Это Андрюшина квартира. Ты сюда пришла на готовое. Ты тут на птичьих правах, Ир. И веди себя соответственно. Приживалка ты. Так уж и знай.
Зал в кафе на улице Кольцовской. Шестое ноября две тысячи третьего. Наша свадьба — пятнадцать гостей с обеих сторон. Андрею тридцать один, мне двадцать шесть. Я в белом платье из «Любавы», три тысячи восемьсот рублей, я его потом сестре отдала через два года.
Тамара Петровна сидит за дальним столом, в синем платье в цветочек. Она тогда впервые увидела меня близко — до этого один раз, мельком, в коридоре у Андрея. Когда дошло до тоста матери жениха, она встала. С бокалом. Посмотрела на меня. Сказала:
— Андрюш. Желаю тебе счастья. — Помолчала. — Светочка была тонкая натура, ну да ладно, как сложилось, так сложилось. Ира, ты будь к нему добра, он у меня нежный.
Села. В зале повисла короткая пауза. Кто-то на стороне моих родителей кашлянул. Андрей под столом сжал мою руку.
— Ир, — шепнул он. — Извини. Она такая.
— Ничего, — сказала я. — Я на ней не женюсь.
Я тогда смеялась. В двадцать шесть лет это казалось смешным.
А потом — двадцать два года. И каждое восьмое марта она звонила Андрею первому, говорила про Лену. Каждое восьмое марта. Двадцать два раза. Я считала.
Я смотрела на свекровь, на мужа, на её солянку, остывающую на столе.
В кармане у меня лежал телефон. Я знала, что в нём. Знала это уже неделю.
Аня — наша дочь, двадцать один год, третий курс пединститута, живёт в общежитии — приехала в субботу, девять дней назад. Тамара Петровна Аню не любит особенно. Аня поздоровалась и ушла на кухню чай делать. Тамара Петровна тогда была в зале, говорила по телефону, она не слышала, что Аня здесь. Аня услышала. Через дверь, не специально — но услышала. Включила запись на телефоне. Пять минут двадцать секунд.
В понедельник Аня прислала мне аудиофайл в мессенджер. Подписи не было.
Я её прослушала во вторник. Один раз. В наушниках, в раздевалке поликлиники. Потом ещё раз вечером дома. И спрятала телефон.
Думала: не буду играть. Решу как-то иначе. Поговорю с Андреем без этого. Дам свекрови ещё шанс — может, опомнится.
Не опомнилась.
Я достала телефон. Открыла мессенджер. Нашла файл. Поставила звук на полный.
— Тамара Петровна. Послушайте. Это девять дней назад. Аня записала.
Нажала.
Из динамика донёсся голос Тамары Петровны. Чёткий, бодрый — она по телефону всегда говорит громко, потому что Лена «плохо слышит».
«Лен, ну что я тебе говорю. Андрюша сейчас слабый, после операции. Я его выправлю. Я уже две недели тут — он мне почти на всё кивает. Ира, конечно, бесится, ну и ладно. Главное — мы с тобой план продумываем. Слушай. Я ему скажу: Андрюш, у тебя сердце, надо подумать о Лене, у неё ипотека, ты же родной брат. Пусть он тебе половину квартиры дарственной перепишет, пока в себе. Аня молодая, ей и так хватит, замуж выйдет — мужик квартиру даст. А Ира... ну Ира что. Ира на готовое пришла. Я вижу — она и стол ему неправильно держит, и врачей не слушает. Ира — слабое место, на неё надавим, она съедет. Тогда Андрюша один останется, тут уж я приеду насовсем, мы с тобой будем рядом, ты подъезжай по выходным, Костика возить...»
Тамара Петровна приоткрыла рот. Лицо стало серое.
«...Я Светочке вчера написала, кстати. Она в Питере, замужем за каким-то директором, у неё всё. Я ей: Светочка, ну как ты? Может, проведаешь? Андрюша после операции, мало ли. А она пишет: Тамар Петровн, у меня семья, Гена, дети, я Андрея помню, но это давно. Эх, дура какая. Светочка-то была настоящая невестка. Не то что эта моль...»
Я остановила. Тишина в зале стояла такая, что я слышала, как капает кран на кухне.
Андрей лежал и смотрел на мать. Не в потолок — на мать. Глаза у него были узкие.
— Мам, — сказал он. — Это ты говорила?
Тамара Петровна вскочила. Ткнула в меня пальцем:
— Это Аня записала! Это нечестно! Подсматривать за матерью!
— Мам. Это ты говорила?
— Это вырвано из контекста, Андрюш, я просто...
— Это ты говорила?
Свекровь схватила со столика синюю чашку — ту, со сколом, серебряная свадьба — и швырнула. Чашка ударилась о косяк двери, разбилась. Осколки по линолеуму.
— Это вы меня подставили! Вы вместе с дочерью подстроили! Аня подслушивала, как воровка!
— Мам.
— Я мать! Я тебя растила! А ты меня — за слова, за телефонный разговор!
Андрей сел на диване. Медленно, держась за подлокотник.
— Мам. Вставай. Собирай чемодан.
— Что?!
— Чемодан. Я тебя сейчас на такси посажу. До вокзала.
— Андрюша, ты в своём уме?
— В своём.
— У меня даже билета нет!
— Я куплю.
— Это она! Это она тебя настраивает! Я твоя мать! Я тебя выхаживать приехала!
— Мам. Ты приехала меня — слышу теперь — обработать. Чтоб я квартиру переписал. Чтоб Иру выдавил. Я слышал. Я не глухой.
— Сыночка...
— Мам. Иди собирайся.
Тамара Петровна постояла. Посмотрела на меня. Глаза злые, как у кошки в углу.
— Ты, — сказала она. — Ты мне за это ещё ответишь. Когда Андрюшу схоронишь, ты приедешь ко мне просить. Я на порог не пущу.
— Мам, — сказал Андрей. — Иди.
Она пошла в маленькую комнату, бывшую Анину детскую, где спала эти два месяца. Через двадцать минут вышла с одним чемоданом. Второй она оставила — потом просили Лену забрать, но мы отдали в декабре через знакомую с её этажа.
Я вызвала такси. До вокзала восемнадцать минут езды. Билет на проходящий «Москва — Адлер» через Воронеж — Андрей купил по приложению, до Белгорода, плацкарт, тысяча восемьсот рублей. Мы её посадили в такси в восемь сорок. Дождь уже перестал. Тамара Петровна не оглянулась.
Я закрыла дверь подъезда. Поднялась на пятый пешком. Зашла. На полу — осколки синей чашки. Серебряная свадьба, две тысячи двадцать восьмого года, до которой нам ещё три года.
Андрей подошёл сзади. Обнял.
— Ириш, — сказал он. — Прости.
Я обняла его. Ничего не сказала. Я три года не плакала на людях, в том числе перед мужем — а в тот вечер заплакала. Тихо, в его свитер.
Прошло три недели.
Тамара Петровна позвонила Андрею один раз, через пять дней. Извинялась — тихо, неубедительно, всё повторяла «я не то имела в виду». Андрей слушал минуту, потом сказал: «Мам, давай через месяц поговорим». Положил трубку.
Лена позвонила мне сама. Длинный, на двадцать минут, монолог: я сволочь, я разрушила семью, мама всю жизнь Андрюшу любила, я подложила Аню под мать, Аня воровка, я воспитала дочь-гадюку. Я слушала. Под конец сказала только: «Лен, ты в записи участвуешь. Хочешь, я тебе вышлю?» Она положила трубку.
В среду вечером я вышла мусор выносить. У контейнерных баков во дворе курили двое с шестого подъезда. Зоя Михайловна, та самая, у которой Тамара Петровна смотрела сериал, сидела на скамейке у первого подъезда — нашего — с другой соседкой, Раей с третьего этажа. На скамейке у них был термос и пакет с семечками.
Зоя Михайловна меня увидела. Поднялась. Семьдесят лет, в пальто поверх халата, в платке.
— Стерва ты, Ирина.
Я остановилась с пакетом.
— Здрасьте, Зоя Михайловна.
— Ты Тамару Петровну, старого человека, на улицу выгнала. Вечером, под дождём. На вокзал. У неё давление. Она мне всё рассказала.
Двое мужиков у баков повернули головы. Рая тоже подняла глаза.
— Зоя Михайловна.
— Молчи. Я знаю, что ты муку женскую не понимаешь. Старуха одна, сын после операции, она к нему приехала, а ты её — за дверь. Бога ты не боишься. Ты к её возрасту тоже приедешь к Анечке, и Анечка тебя так же выставит. Всё к нам возвращается.
Я постояла. Посмотрела на пакет в её руке. На свой пакет.
— Зоя Михайловна. Тамара Петровна вам, наверное, не рассказала, что она за моей спиной с дочерью своей сговаривалась, как мне квартиру оставить только её доли и меня выдавить. Не рассказала, что мужу моему после операции говорила: «Ира тебя в чёрном теле держит». Не рассказала, что первую жену моего мужа — ту, которая от него ушла к его другу, — называла «настоящей невесткой». Я её на улицу не выгоняла. Я её сына, в чьей квартире она жила два месяца, поддержала, когда он сам сказал маме: «Иди».
— Сын мать не выгоняет, — сказала Зоя Михайловна. — Это ты его подбила.
— Зоя Михайловна. Спросите у Андрея. Он на пятом живёт.
— Не пойду. Мужик что — ему жена скажет, он и согласится.
Рая на скамейке кашлянула. Тихо сказала:
— Зой. Ну хватит.
— А ты молчи, Рая. Ты ничего не знаешь.
— Знаю. Я внизу под Ирой живу. Я слышала, как Тамара Петровна с Андрюшей разговаривала. Через стояк всё слышно, у меня кухня под их кухней. «Сыночка, Ира тебе не та». Каждое утро. Я думала — встану и поднимусь. Не встала. А надо было.
Зоя Михайловна повернулась к ней. Открыла рот. Закрыла.
— Ну ладно, — сказала. — Вы тут все заодно.
Бросила пакет в бак, не глядя на меня. Пошла в свой подъезд. Платок съехал на ухо.
Я постояла. Рая не смотрела на меня. Грызла семечки.
— Спасибо, Рая, — сказала я.
— А чего там, — сказала Рая. — Я ж слышала. Что слышала, то слышала.
Я выкинула пакет. Поднялась на пятый. Пешком, как всегда.
Прошёл ещё месяц.
Андрей сходил на плановый осмотр. Давление сто восемнадцать на семьдесят шесть. Кардиолог сказала: «Хорошо, держим». Аня позвонила в субботу, спросила, можно ли приехать с подругой. Я сказала «приезжай». Пришли вдвоём, с тортом «Прага» из «Перекрёстка». Сидели на кухне, рассказывали про общагу.
Тамара Петровна позвонила в декабре, перед Новым годом. Андрей минут пять молчал, слушал. Потом сказал: «Мам. Я тебя люблю. Я к тебе на майские приеду, может быть. Один. Без Иры. Только и ты тут больше ничего такого не разводи». Положил трубку. Я не спрашивала, что она говорила. Андрей сам сказал: «Извинялась. Сказала, что не подумавши тогда. Сказала, что Лена ей наговорила, что у нас в квартире я главный. А оказалось — нет, не главный. Я с обоими главный, оказывается».
Он усмехнулся.
— Ир. Ты прости меня. Я же двадцать два года смотрел в потолок.
— Ничего, Андрюш. Я двадцать два года ждала, пока ты начнёшь смотреть на меня.
Ане я ничего не сказала про запись, и про то, что я ей теперь должна. Она знала и так. Дочери знают.
Я смотрела на неё, как она сидит на кухне с подругой, и думала: запись она сделала на свой страх и риск. Двадцать один год. Знала, что бабушка её после этого не простит. Знала, что Лена её возненавидит. Сделала. Потому что у неё был один человек, которого она защищала. Это была я.
И вот за что я плачу до сих пор: за то, что моя дочь в двадцать один год выбрала меня против бабушки. Это правильно? Или это я её научила выбирать так? Может, Зоя Михайловна не во всём врёт — может, я и правда вырастила дочь, которая однажды и меня тоже выставит за вечер с одним чемоданом, потому что ей покажется, что я не та? Терпеливая невестка стерпела бы. Я не стерпела. Выгнала пожилую женщину под дождь на «Москва — Адлер», плацкарт. Что скажете? Я правда хочу знать.
Чашку со сколом я не склеила. Серебряная свадьба у нас будет в двадцать восьмом году. Купим новую — другого цвета, без памяти.