Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

СЕРДЦЕ МОЁ.ГЛАВА 1.

Воздух пах гарью....
Кэтрин прижала ладонь ко рту, когда доски пола над головой заскрипели. Где-то за стеной били прикладами — глухо, с нутряным треском, словно ломали ребра. Она замерла в темноте подпола, чувствуя, как пресный запах сырой земли смешивается с ужасом, который вытекал из неё солоноватой влагой на висках.
Сын молчал. Томасу было всего восемь месяцев, но он словно понял материнский

Фото взято из открытых источников
Фото взято из открытых источников

Воздух пах гарью....

Кэтрин прижала ладонь ко рту, когда доски пола над головой заскрипели. Где-то за стеной били прикладами — глухо, с нутряным треском, словно ломали ребра. Она замерла в темноте подпола, чувствуя, как пресный запах сырой земли смешивается с ужасом, который вытекал из неё солоноватой влагой на висках.

Сын молчал. Томасу было всего восемь месяцев, но он словно понял материнский страх — маленький кулачок застыл у её груди. Господи, только бы не заплакал. Только не сейчас.

— Четверо детей! — прорычал кто-то по-английски с сильным акцентом. — Они убили мою дочь, и мы убьем их выкормышей. Обыщите каждый угол! Белая сука с детенышем не могла далеко уйти.

Другой голос, низкий и спокойный, ответил на языке команчей. Кэтрин не понимала слов, но уловила металлические ноты отказа. Нет. Не позволю.

— Ты попираешь волю военного совета, Ворон! — первый голос перешел на гортанный крик. — Где твоя ярость? Где кровь наших павших?

Пол под ногами вздрогнул — кто-то тяжело прошел в двух шагах от потайной дверцы. Кэтрин закусила губу до железистого вкуса. Она вспомнила мужа: Томас-старший лежал у колодца с рассеченной головой, его рыжие волосы потемнели от крови. Ей хватило одного взгляда, чтобы понять — ничего уже не сделать. Бежать. Только бежать.

Но она не успела. Индеец с лицом, раскрашенным охрой, поймал её у конюшни. Она упала, прикрывая ребенка, и ждала удара томогавком. Вместо этого он схватил их обоих — крепко, почти бережно — и швырнул в этот проклятый подпол, приказав молчать.

Теперь она понимала зачем. Он не хотел её смерти.

— Хватит, — произнес низкий голос на чистом английском. Кэтрин вздрогнула. — Убивать мать с младенцем — не честь. Это — позор. Тотем Волка учит нас защищать беззащитных, даже среди врагов.

— Пусть тогда совет решит! — бросил первый.

— Совет мертв. Я вождь здесь.

Наступила тишина. Сквозь щели в досках пробивался полуденный свет, пыльный и равнодушный. Кэтрин увидела тень высокого мужчины в перьях. Он стоял прямо над ней, широко расставив ноги, и в его руке тускло блестел клинок.

— Выходи, — сказал он громко, без угрозы. — Я не трону тебя. Никто не тронет.

Она медлила. Сын шевельнулся и хныкнул. Кэтрин зажала ему рот ладонью, но было поздно.

Дверцу подпола отбросили ударом мокасина. Яркий свет ударил по глазам, выжигая слезы. Она зажмурилась, сжавшись в комок, прижимая Томаса к животу. Над ней нависали трое индейцев. Двое — с раскрашенными лицами, в нашивках из скальпов. Третий — тот самый, чей голос резал тишину, как нож масло.

Он был невысок, но сбит плотно, как старый дуб. Кожа — бронзовая, в шрамах от шрапнели и когтей. Глаза — темные, усталые, с желтоватыми белками. На груди висел волчий череп — последний тотем его клана, как она узнает позже.

— Имя? — спросил он, глядя на неё без жестокости. Скорее с тяжёлым любопытством. Как зверь смотрит на незнакомую добычу, которая не бежит и не бьётся.

— Кэтрин, — прошептала она. — Кэтрин Макбрайд. Это мой сын. Пожалуйста...

— Твой мужчина был с рыжими волосами? Тот, что стрелял из винчестера у конюшни?

Она кивнула, глотая слезы. Индеец рядом сплюнул сквозь зубы.

— Он застрелил моего брата, — процедил первый. — Я видел.

Вождь поднял руку. Жест был спокойным, но двое воинов замерли, как собаки перед ударом плети.

— Твой муж погиб. Теперь ты одна. Законы наших отцов говорят: если убийца мертв, месть кончена. Если остаётся вдова с дитя — она не враг. Она — пепел чужого костра. Мы не воюем с пеплом.

Кэтрин не верила своим ушам. Она ожидала удара, пытки, глумления. В форте ходили слухи, что команчи режут женщин и подвешивают детей на деревьях. Но этот вождь... он смотрел на её сына. Смотрел долго, с каким-то странным, почти больным вниманием.

— Сколько ему? — спросил он тише.

— Будет девять месяцев на новолуние.

— У меня был сын, — сказал вождь, и в его голосе впервые проступила трещина. — Белые солдаты убили его прошлой весной. Тоже девять месяцев.

Он отвернулся. Кэтрин увидела, как дрогнули его плечи — или ей просто показалось? Ветер донёс запах гари и далёкий лай койотов. От форта оставались одни головешки.

— Вставай, — приказал он уже сухо, по-командирски. — Возьми ребёнка. Ты поедешь с нами в стойбище.

— Нет! — вырвалось у неё. — Прошу, оставьте нас здесь. Я никому не скажу, я...

— Леса кишат волками и людьми Змеиной реки. К утру вы оба будете мертвы. Решай.

Кэтрин поднялась на нетвердых ногах. Ноги в розовых от глины ботинках дрожали так, что пришлось опереться о стену. Томас заплакал — громко, отчаянно, требуя тепла и молока. Она расстегнула платье, приложила его к груди. Сын притих, нервно двигая челюстью.

Вождь смотрел, не отводя глаз. Не как на женщину — как на чудо. Живое, дышащее.

— Как тебя зовут? — спросила она еле слышно.

— Волк, Ломающий Челюсть. Но мои люди называют меня Ворон.

— Почему Ворон?

Он усмехнулся — криво, одними уголками губ. Из-за этого ожога на левой щеке усмешка выходила пугающей.

— Потому что я приношу смерть на крыльях. И потому, что собираю блестящие вещи, которые никому не нужны.

Он протянул руку. Широкую ладонь с узловатыми пальцами, украшенную браслетом из медвежьих когтей.

— Идём, Кэтрин Макбрайд. Солнце сядет через два часа. В пути ты расскажешь, умеешь ли ты выделывать шкуры.

— Не умею, — призналась она, беря его руку. Пальцы вождя оказались горячими, сухими, как наждак.

— Тогда научишься, — ответил он, и в его голосе не было угрозы. Было что-то другое. Что-то, отчего у Кэтрин вдруг защипало в груди, хотя минуту назад она молилась только о быстрой смерти.

Позади, на пепелище форта, догорал частокол. Перед ними простиралась прерия — выжженная, злая, бесконечная. И фигура вождя на фоне заката казалась единственным твердым предметом в этом мире, который рассыпался у неё под ногами, как гнилое бревно.

Она сделала шаг. Сын сосал грудь и не плакал. Ворон пошёл рядом с ней, сбавив свой обычный хищный шаг. И ни один из воинов не проронил ни слова.

Только ветер свистел в сухой траве — длинно, тоскливо, как плач по неродившемуся ещё горю.

****

Первые три дня Кэтрин не произнесла ни слова.

Она сидела в углу вигвама, обхватив колени, и смотрела на огонь. Томас спал у неё на руках, изредка вздрагивая во сне — ножки дёргались, ручки шарили по воздуху.... Она качала его, мычала что-то бессловесное, но взгляд оставался пустым. Стеклянным.

Женщины стойбища заходили по очереди. Старая Трясущаяся Трава принесла бизонью печень — сырую, ещё тёплую. Кэтрин отвернулась. Молодая Сорока, что родила сама прошлым снегопадом, попыталась взять Томаса, покормить своей грудью. Кэтрин зашипела, как дикая кошка, прижав сына так, что он закричал.

— Она боится, — сказала Сорока на выходе вождю. — Боится не тебя. Боится, что он умрёт.

Ворон стоял снаружи, прислонившись к шесту вигвама. Ночь была холодной — даже для апреля. Редкие звёзды мерцали, как гвозди, забитые в чёрную доску неба. Он курил трубку, пуская дым в сторону Млечного Пути. Дорога мёртвых, называли её команчи.

— Пока она не ест — ребёнок не будет есть, — ответил он тихо. — Бабка говорила: молоко у матери пропадает от страха.

— Я могла бы кормить обоих. Моё молоко жирное, сильное.

— Она не отдаст.

Сорока пожала плечами и ушла, звякнув колокольчиками на подоле. А Ворон остался. Он простоял до полуночи, пока костры догорели и стойбище погрузилось в тяжёлый сон, полный волчьих теней.

Ночью Томас заплакал.

Сын бился у неё на руках, открывал рот, но сосать было нечего. Молоко пропало.

— Тш-ш-ш, — шептала она, прижимая его к сердцу. — Мама здесь. Мама рядом.

Но Томасу нужна была не мама. Ему нужно было молоко.

Она уже собиралась встать, пойти унижаться, просить — кого угодно, что угодно, — когда полог вигвама откинулся. В проёме стоял Ворон. Без боевой раскраски, без волчьего черепа на груди. В одной набедренной повязке и рубахе из оленьей замши, распахнутой на груди. В руке — глиняный горшок. Пар поднимался над краями.

— Пей, — сказал он, ставя горшок перед ней. — Это козье молоко. Тёплое. С жиром.

Кэтрин подняла на него глаза. В темноте она не видела его лица, только силуэт — широкий, неподвижный, как скала.

— Ты должна есть,что бы кормить сына..

— Мать без сил — мёртвый детёныш. Закон степи.

Он не ушёл. Сел напротив, скрестив ноги, и стал смотреть, как она пьёт. Молоко было жирным, пахло дымом и чем-то сладким — может, мёдом, может, травой, которую добавили, чтобы молоко не свернулось. Кэтрин пила медленно, большими глотками, чувствуя, как тепло растекается по животу, поднимается к груди.

— Спасибо, — прошептала она.

Ворон молчал.

На четвёртый день она вышла из вигвама.

Воздух ударил в лицо — сухой, пахнущий полынью и навозом. Стойбище жило своей жизнью: женщины месили шкуры в узловатых руках, дети гоняли щенков, старики сидели на солнце и чинили луки. Кто-то резал тушу бизона — свежая кровь капала в чёрную землю, и от этого запаха у Кэтрин потемнело в глазах. Но она удержалась. Томас висел на перевязи из куска старой рубахи — Ворон принёс её на второй день, молча сунув в руки.

К ней подошла Сорока. На этот раз без ребёнка.

— Хочешь, я покажу, как выделывать шкуру? — спросила она напрямую, без предисловий. — Ворон сказал, что если ты не научишься работать — старухи начнут плеваться тебе в спину.

Кэтрин сглотнула. Плеваться — это, видимо, было ещё мягко.

— Хочу, — ответила она.

Сорока повела её к берегу ручья — мелкого, мутного после весеннего половодья. Там лежала растянутая бизонья шкура, вымоченная в золе. Воняло так, что глаза слезились. Кэтрин пришлось сесть на корточки и взять в руки скребок — изогнутую кость, отполированную до блеска.

— Сильнее, — сказала Сорока, поправляя её локоть. — Ты не перо гладишь. Ты мясо сдираешь.

— У меня никогда не было... этого. Я учила алфавит. И французский.

— Французский в стойбище не едят, — серьёзно ответила Сорока. Кэтрин не поняла сначала — шутка это или нет. Но когда команчка улыбнулась, обнажив щербатые зубы, вдруг стало легче. Не намного..

Она работала до темноты. Томас спал в тени, укрытый её платьем. Когда ладони покрылись волдырями, а спина заныла так, что нельзя было разогнуться, она опустила скребок и заплакала. Тихо. Зло. Стыдясь своих слёз.

— Слёзы не помогут, — сказал голос за спиной.

Ворон стоял на берегу, закатав штанины до колен. Ступни у него были в мозолях — Кэтрин заметила это, пока мыл ноги в ручье. Вода была ледяной, но он не морщился.

— Я не плачу от боли, — сказала она сквозь зубы. — Я плачу от того, что это никогда не кончится.

— Кончится, — он продолжал смотреть на свою ногу, наступил на плоский камень. — Когда ты перестанешь считать себя белой пленницей и начнёшь считать себя женщиной.

— Я мать, — отрезала Кэтрин. — Это единственное моё звание.

Ворон поднял голову. В сумерках его глаза казались чёрными, как угли. Он посмотрел на неё долго, тяжело, как кладут камень на могилу.

— Моя мать родила восьмерых. Четверо дожили до военного возраста. Трое погибли. Один покончил с собой, потому что белые отрезали ему пальцы. — Он помолчал. — Она не перестала быть матерью. Она перестала быть живой. Разницу понимаешь?

Кэтрин не ответила. Но слёзы высохли.

Через пять дней она научилась держать скребок правильно. Через восемь — впервые сама принесла дров для костра. Через двенадцать — посмотрела в глаза старухе, та сплюнула, но Кэтрин не отвернулась.

А на пятнадцатую ночь Томас заболел.

Жар пришёл внезапно. Один час он играл с кожаным мячиком, который подарила Сорока, а в следующий — лежал с багровым лицом и не открывал глаз. Кэтрин не спала всю ночь, обтирала его прохладной водой, молилась всем святым, чьи имена помнила. Ребёнок дышал хрипло, втягивая живот так сильно, что проступали рёбра.

— Сердце слабое, — сказала Трясущаяся Трава, пощупав запястье Томаса. — Надо гремучую змею.

— Что? — Кэтрин подняла голову. Глаза у неё были красные, опухшие.

— Жир гремучей змеи. Втирать в грудь. Открывает лёгкие. Знахари так делают.

Кэтрин вскочила. Прямо в ночной рубашке, босиком — выбежала из вигвама. Стояла середина мая, но ветер дул ледяной, с севера. Где искать змею в такой холод? Они спят глубоко в норах, их не выманить.

— Вернись, — велела Трясущая Трава из темноты. — Ворон уже ушёл.

— Куда?

— За змеями.

Кэтрин упала на колени. Земля колола колени мелкими камнями, но она не чувствовала. Она смотрела в чёрное небо, где не было ни единой звезды — низкие тучи несли снег. Майский снег. Белая смерть.

Она просидела так два часа. Может, три. Она перестала считать время, когда ноги онемели, а слёзы замерзали на щеках. В голове стучала одна мысль: он не вернётся. Он погиб из-за её сына.Как она будет тут жить..Ведь благодаря ему, ее не убили,а что будет без него....

Но Томас закричал.

Она вбежала в вигвам и обмерла.

Ребёнок сидел на постели из шкур, красный, мокрый, но живой. Хрип пропал. Он кряхтел и тянул ручки к матери. А рядом свернувшись в углу, лежал Ворон — бледный, как полотно, с раздутой рукой. Его правая кисть распухла до размеров бычьего копыта, кожа на ней лоснилась, горела багровым. Из двух маленьких точек на запястье сочилась чёрная кровь.

— Ты теперь умрешь, — прошептала Кэтрин, опускаясь рядом с ним..

— Нет, — выдохнул он, не открывая глаз. — Я ещё не научил тебя чинить луки.

В его руке был зажат мёртвый гремучник — ещё тёплый, с размозжённой головой.

Кэтрин не знала, что делать. Она видела лекции врача в форте, но никогда не применяла. Она посмотрела на ядовитую опухоль, на чёрные полосы, что пошли вверх по предплечью — к локтю, к сердцу.

— Нужно... нужно отсосать яд.

— Нужно, — согласился Ворон, как будто речь шла о погоде.

Она взяла его руку дрожащими пальцами. Прижалась губами к ранке. И стала сосать — сначала осторожно, потом сильнее, выплёвывая на землю тягучую, горькую смесь крови и яда. Губы занемели, язык распух, но она не останавливалась. Только когда её начало мутить и кружиться голова, она оторвалась.

— Достаточно, — сказал Ворон. Он смотрел на неё теперь — открыто, ясно, без той усталой маски, что носила все эти дни. — Достаточно, Кэтрин.

— Я молюсь, чтобы ты не умер, — выдохнула она, и голос сорвался. — Я молюсь каждую секунду с того момента, как мы оказались здесь. О Господи, я не хочу тебя терять. Я не выдержу ещё одной смерти.

Слова вылетели из неё помимо воли. Она не знала, откуда они взялись. Может, от усталости. Может, от яда, который попал в кровь. Может, от того, что пятнадцать дней страха и молчания прорвали плотину.

Ворон молчал. Долго. Так долго, что Кэтрин испугалась — не заснул ли он в забытьи?

Но он не спал.

— Сядь рядом, — попросил он тихо. — Не уходи.

Она села. Положила его голову себе на колени. Он закрыл глаза, и впервые за всё время его лицо разгладилось — исчезли жёсткие складки у рта, ушло напряжение из челюсти. Он выглядел моложе. И страшнее — потому что Кэтрин увидела, как хрупка эта броня, сотканная из шрамов и волчьих тотемов.

Томас засопел на шкурах — сытый, живой, внезапно спасённый.

За пологом вигвама выл ветер. Сыпал снег — позорный, весенний, тающий на лету. Но внутри было тепло — от костра, от дыхания двоих взрослых и одного младенца.

Кэтрин смотрела на мужчину у себя на коленях и понимала: она не знает, что такое любовь. Она вышла замуж в восемнадцать за Томаса-старшего — хорошего человека, который никогда не поднял на неё руку. Но с ним она не плакала от страха его потерять.

С этим она плакала.

И это пугало больше, чем война, больше, чем яд гремучей змеи, больше, чем любая из возможных смертей.

А Ворон, потерявший сознание от жара, прошептал во сне что-то на родном языке. И Сорока, что услышала эти слова за стеной, расскажет потом Трясущейся Траве:

— Он сказал «на́хура» — сердце. И добавил ещё одно слово. Какое? — она наклонилась ближе. — «Моё».

Трясущаяся Трава покачала головой, достала связку сушёных грибов и ничего не ответила.

Мудрые старухи знают: когда вождь говорит «моё сердце», это к беде. Или к любви.

Какая разница? Для команчей это одно и то же.

Продолжение следует ...