Я спряталась от собственной внучки за стеллажом с крупами и стояла там, пока они не ушли. Люба шла впереди, тянула Регину за рукав куртки и что-то рассказывала на ходу. А я прижалась к полке и уткнулась взглядом в ценник на перловку. Стояла, пока они не завернули за угол. Дожила, однако…
Мне шестьдесят два года. Руки крепкие, тридцать лет ставили штативы и держали тяжелые рамы. А я стою между крупами и макаронами и боюсь, что семилетняя девочка меня увидит.
Прошел год с того обеда. Целый год я хожу другими маршрутами, покупаю хлеб в другом магазине, перехожу улицу, когда вижу впереди кого-то похожего на Регину. А вот не убереглась. Они зашли в мой магазин, в тот, куда я стала ходить специально, потому что он дальше от их дома…
Надо, наверное, рассказать, как мы до этого дошли. Не для того, чтобы пожаловаться, я не из тех. Просто мысли ходят по кругу. Ночью лежу без сна, прокручиваю и прокручиваю, но никак не могу понять, кто виноват?
Да и виноват ли вообще кто-нибудь?
***
Муж покинул меня, когда Ефиму было одиннадцать. Коллеги привезли домой его вещи: термос, бутерброд в фольге, газету с кроссвордом, наполовину разгаданным.
Я работала фотографом. Свадьбы, выпускные, портреты на документы. Тридцать лет снимала чужие лица и привыкла замечать мелочи: морщинку у рта, нервные пальцы, взгляд мимо объектива. Чужое видела всегда, а свое, что поделать, проглядела.
Ефим вырос молчуном, весь в отца. Такой же крупный, такой же неловкий в разговорах, кашлянет, отведет глаза и скажет:
– Мам, ну ты чего.
Этой фразой он потом отвечал на все – и на радостное, и на плохое.
Регину он привез из Твери. Она работала флористом, составляла букеты и оформляла витрины. Руки у нее всегда пахли зеленью. Крепкая, приземленная, с короткими волосами, перекрашенными в темный, и с курносым носом в веснушках. Что-то детское было в ее лице, но глаза смотрели по-взрослому, оценивающе.
Ходила вечно в куртке карманами и что-нибудь из них доставала: салфетки, антисептик, резинку для волос.
– Так, ладно, – любила говорить она.
И сразу было понятно, кто в доме решает.
Первые годы мы жили ладно. Не подругами, но и не врагами. Когда родилась Люба, я приходила помогать.
– Мам, ты бы отдохнула, – говорил иногда Ефим.
– Отдыхать буду потом, – отмахивалась я.
Казалось, так и должно быть. Бабушка рядом, бабушка нужна. Вот только невестка потихоньку отстраняла меня от внучки.
– Я сама, – то и дело говорила она.
А я не слышала. Я смотрела на Любу, на ее первые шаги, на бантики, на кашу на подбородке. И не видела, что невестка чувствует себя лишней в собственном доме. Что я, желая помочь, перехватила у нее и ребенка, и быт.
***
Воскресные обеды начались, когда Любе исполнилось три. Ефим предложил, Регина не возражала. По крайней мере, вслух. Я приходила к двенадцати, с собой приносила пирог или запеканку. Первое время все было нормально.
Но с каждым годом что-то менялось, медленно, незаметно. Сначала Регина перестала ставить мой пирог в центр стола, а сдвигала его к краю.
Потом стала раскладывать порции сама.
– Садитесь, все готово, – говорила Регина.
Раньше я могла встать и подложить себе. А теперь порция была отмерена, и встать означало нарушить порядок.
Кстати, порции у Регины были ровные, аккуратные, каждому ровно столько, сколько она считала нужным. Любе с горкой, Ефиму полную тарелку, а мне поменьше. Не мало, нет, но поменьше.
Я замечала, конечно, глаз-то наметанный. Но что тут говорить? Регина, ты мне супа недолила. Так, что ли? Смешно даже представить такое.
Потом, спустя месяцы, я пойму: Регина не была злой. Она устала. Устала от меня, от моих советов, которые я совала без спроса. От моего присутствия, которое занимало слишком много места. Но тогда я этого не понимала. Тогда я просто чувствовала, что за столом мне уже не рады, и каждое воскресенье ехала туда через силу.
***
Тот обед я запомнила поминутно. Каждый кадр отпечатался. Был октябрь. Я пришла с капустным пирогом, тесто на кефире, как делала еще мама. На пороге Регина взяла у меня пакет, сказала свое обычное «так, ладно» и повернулась к кухне. Не глядя.
Ефим сидел в комнате, возился с телефоном. Люба бегала между кухней и коридором в платье с кармашками. Косички торчали в стороны, на щеке виднелся след от фломастера.
Мы ели. Я взяла второй кусок пирога, своего, капустного. И тут Люба подняла на меня глаза и сказала просто, без паузы:
– Бабушка, ты много кушаешь.
Вот и все. Четыре слова, и за столом стало тихо. Только кран капал на кухне равномерно, настойчиво.
Ефим кашлянул. Не сказал ничего, кашлянул и потянулся за хлебом. Регина смотрела в свою тарелку, ковыряла вилкой картошку. Не одернула, не сказала что-то вроде «Люба, так нельзя».
Люба ждала. Смотрела на меня, хлопая глазами.
– Кушай, солнышко, – сказала я и положила свой кусок пирога ей на тарелку.
Улыбнулась краешком губ. Так я всегда улыбаюсь, когда нужно держать лицо. Потом потихоньку собралась и вышла.
На улице я остановилась возле подъезда. Ноги не слушались. Пальцы сжимали ручку пакета так, что стало больно. Я глотала октябрьский, сырой воздух, но не могла сделать шаг.
Потом медленно пошла к остановке.
***
В следующее воскресенье я не пришла. Позвонила Ефиму:
– Давление зашкаливает, не приду.
– Ладно, мам, выздоравливай, – ответил он и повесил трубку.
Легко и быстро, будто ему стало легче. Через неделю я опять не пришла и на этот раз не звонила.
Ефим заехал ко мне через десять дней. Сел на кухне, взял со стола яблоко и стал крутить в руках. Посмотрел на плиту, пустую, холодную.
– Мам, ну ты чего?
Я стояла у окна и перебирала полотенца, хотя перебирать было нечего, они лежали ровной стопкой с прошлой недели. Руки искали занятие, потому что без дела он увидел бы, как они подрагивают.
– Все хорошо, – сказала я. – Просто устала немного.
– Регина говорит, ты можешь приходить, – сказал он, глядя на яблоко. – Когда захочешь.
Регина говорит... Не «мы скучаем», не «Люба спрашивает», а «Регина говорит, ты можешь». Словно пропуск выдает.
– Да-да, – кивнула я. – Я скоро к вам зайду.
Он уехал, а я вымыла стакан, из которого он пил, вытерла и поставила в шкафчик, на полку к остальным.
Как-то соседка Валя спросила:
– Агат, а чего к сыну-то не ходишь?
– Пусть молодые живут, Валь. Я там лишняя, сама знаешь.
Валя смеялась, но смотрела с прищуром. Не верила.
А я стала менять маршруты. На набережную больше не ходила вообще. Видела впереди кого-то в куртке с карманами и сворачивала в переулок. Шестьдесят два годика мне, между прочим. Не пятнадцать. А я пряталась.
***
Поняла я не сразу. Не в тот день, когда Люба сказала те слова, не через месяц, когда перестала ходить к сыну. Поняла зимой, перед Новым годом, когда разбирала старые снимки в студии.
На одном снимке была семья: мать, отец и девочка лет пяти. Обычный портрет, я таких сотни делала. Девочка сидела у матери на коленях, и выражение лица у нее было похожим. Тот же наклон головы, те же поджатые губы. Маленькая копия.
И я поняла: Люба ведь тоже копировала мать. Шестилетний ребенок не мог от себя сказать «ты много кушаешь», он просто повторил, что слышал не раз.
Может, Регина говорила подруге по телефону, может, то и дело бросала Ефиму за ужином. Может, думала вслух, не замечая, что дочь рядом. Но дело было не только в Регине. Дело было и в Ефиме. В его кашле за столом. В яблоке, которое он крутил. В его «мам, ну ты чего», которое означало: не заставляй меня выбирать, потому что я уже выбрал.
И дело было во мне. В моих пирогах, которые я несла каждое воскресенье, не спрашивая, хочет ли их кто-нибудь. В моих руках, которые хватали Любу, переодевали, кормили, делали все остальное.
Я не давала Регине почувствовать себя матерью. И была уверена, что бабушка нужна по определению.
Регина годами терпела. А когда ее раздражение просочилось через ребенка, я обиделась и ушла. Не поговорила, не спросила. Просто ушла, тихо, аккуратно. Подвинулась, как мой пирог к стенке, и стала ждать, что позовут обратно.
А меня не звали. Потому что я так убедительно сделала вид, что все хорошо, что мне поверили.
***
И вот, снова магазин. Стеллаж с гречкой, запах хлеба от пекарни, желтый свет ламп. Люба уже другая, вытянувшаяся, без косичек, с хвостиком. Рассказывает что-то про школу, а Регина слушает и улыбается. Широко, открыто. Я такой ее улыбки ни разу не видела.
Я стояла за стеллажом, и руки сами вцепились в ручку корзины. Они ушли. Не заметили. Или, что хуже, заметили и не подошли.
Дома я долго сидела, потом нехотя поужинала. А после ужина вдруг поняла: я потеряла не обед и не место за столом. Я потеряла Любу, ее косички, которые стали хвостиком, фломастер на щеке, ее «бабушка, расскажи». Потеряла воскресенья и набережную.
И потеряла я это сама, потому что выбрала уйти, а не остаться и поговорить. Ну что ж. Пирог я больше не пеку. Не для кого. Иногда открываю мамину тетрадку с рецептами и читаю вслух: «Муку просеять дважды, тесто не перемешивать, дать подняться». Все просто.
Впрочем, нет, все просто, когда знаешь, что нужно делать. А я не знаю. автор Даяна Мед