Ефимов забор я видела из своего окна каждое утро, ладный был забор, ровный, доска к доске. Ефим его сам ставил, еще при Клаве, и стоял тот забор так крепко, будто врос в землю. А к лету забор покосился, и я поняла, что дело плохо.
Клаву мы потеряли прошлой осенью, когда листья еще не все облетели. Ефим вернулся в тот день, сел на крыльцо и будто окаменел. Всю зиму из трубы шел дым, но самого Ефима никто не видал ни в сельпо, ни на улице. Весной снег сошел, а он так и не вышел. Бутылки в сенях стояли рядком, пустые, одна к одной.
Огород зарос бурьяном по пояс, крыльцо просело, а рубанок на верстаке в сарае покрылся рыжей коростой ржавчины. Тот рубанок, которым Ефим когда-то строгал наличники на всю Березовку.
Я тогда и послала к нему Дарью. Дарья у нас в деревне появилась после Пасхи, приехала откуда-то из-под Костромы, поселилась с одним котом в пустой избенке на краю. Разведенка, тихая, она с первых дней взялась за огород и ни у кого ничего не просила. Руки у нее были обветренные, красные, пальцы короткие, руки человека, который с землей дружит.
Говорила мало, но твердо, без нытья, без жалоб. Я к ней присмотрелась и подумала, вот кого Ефиму надо. Не бабу, а руки. Чтобы щи сварить, полы помыть, огород привести в порядок.
– Сходи к Ефиму, – сказала я ей. – Пропадает мужик. С осени не просыхает.
Дарья посмотрела на меня, подумала и ничего не ответила. А на следующий день пошла с ведром яблок из своего сада.
Что там между ними было поначалу, не знаю, врать не буду. Знаю, что Дарья стала ходить к нему каждый день. Утром уйдет, вечером вернется к себе. Варила ему, стирала, огород выполола. Ефим поначалу, говорят, молчал, сидел в углу и на нее не смотрел. Потом стал выходить на крыльцо, потом побрился впервые за полгода.
Деревня, понятное дело, зашушукалась. Но пока тихо, так, между собой, через забор. Мне-то что, я видела: мужик ожил. Глаза у него посветлели, спину разогнул, даже ступеньку на крыльце починил, которая всю весну шаталась.
Дарья приходила, ставила кастрюлю на плиту и шла в огород, а Ефим выходил следом, не помогал пока, нет, просто стоял и смотрел, как она грядки ровняет. Но стоял уже не как неживой, а как человек, которому интересно, что будет дальше.
Только наладилось, и приехала Тамара. Я как раз была в гостях у Ефима.
Тамара, дочка Ефима, жила в городе, работала где-то в конторе. На прощание с матерью приезжала на один день, в черном пальто и на каблуках, которые вязли в нашей глине. С того дня ее в Березовке не видали.
Ни разу за всю зиму не приехала, не позвонила. Я у Ефима спрашивала потом, он головой качал, мол, нет, не звонила. А тут заявилась и сразу с порога, громко при мне заорала:
– Это что тут такое? Мамка в земле лежит, а у тебя тут баба хозяйничает?
Дарья как раз возилась у плиты, повернулась, тряпку на плечо перекинула и уставилась на гостью. Тамара тоже разглядывала ее с головы до ног, как вещь, которую хочется выкинуть. И тут выдала:
– А ты кто вообще такая? Приживалка?
Ефим сидел за столом, голову опустил. Молчал. И вот это молчание, оно было хуже всего. Дарья побелела, пальцы на тряпке сжала так, что костяшки проступили.
Я видела, что все в ней ходуном ходило, но голос не дрогнул.
– Я ему щи варю, – сказала Дарья негромко. – А ты когда ему последний раз варила?
Тамара захлопнула рот, развернулась и пошла к выходу. На пороге обернулась и бросила:
– Я так этого не оставлю. Попомнишь.
Каблуки простучали по крыльцу, калитка хлопнула. Она уехала.
Дарья села на табуретку, руки положила на колени и долго сидела без движений. За окном ветер гнул березу у калитки, и листья шумели так тревожно, будто знали что-то наперед. Ну и что ей было делать. Уйти? Потом она встала, сняла кастрюлю с огня и пошла накрывать на стол, ни слова не проронив.
На следующий день она не пришла. Я подумала: все, испугалась, уехала. А через день Дарья появилась снова, с кастрюлей картофельного супа. Она пошла в огород, будто ничего не случилось.
Только губы были сжаты крепче обычного.
К сенокосу начало твориться нехорошее. Тамара сама не приехала, но действовала издалека: обзванивала деревню. Кому позвонит, кому напишет, мол, мошенница к отцу втерлась, на дом нацелилась, совести нет, мать еще в земле не остыла. И деревня подхватила, понесла дальше.
В сельпо я сама видела, как Дарья вошла, бабы у прилавка замолчали. Не поздоровались, отвернулись. Продавщица Райка ей сдачу на прилавок бросила, в руки не дала. Дарья взяла молоко, хлеб и вышла. Спину держала ровно, голову не опускала, но я-то видела, как ее щеки пошли красными пятнами.
Потом мне соседка Верка передала:
– Шура, ты ей скажи, пусть уходит от Ефима. Нехорошо это. Клава еще и года в земле не пролежала.
Я Верке ответила, что не мое это дело, кому что говорить. Но на душе было тяжко, муторно. А кто тут прав – поди разберись. Деревня, она ведь как жернов, медленно мелет, но перемалывает все.
Дарья держалась, ходила к Ефиму каждый день, ни перед кем не оправдывалась. Мне сказала только раз, когда я спросила, не тяжело ли ей:
– Он без меня пропадет, Шура. Кто ему щи сварит, кто огород выполет? Тамара? Она за всю зиму ни разу не приехала.
И я заметила, что раньше Дарья говорила «помогаю», «захожу», «присматриваю». А тут впервые сказала: «без меня». Это было уже другое слово.
А Ефим тем временем менялся. Я зашла к нему за солью и остановилась у порога, рубанок лежал не на верстаке, а на коленях у Ефима. Он сидел в сарае и строгал доску, неуверенно, как заново учился.
Стружка вилась, падала на земляной пол, пахло свежим деревом. Ефим поднял на меня глаза, и я увидела в них что-то живое, чего не было с прошлой осени.
А еще я заметила, что фотография Клавы, что висела на стене в горнице, была повернута лицом к обоям. Я ничего не сказала, но запомнила.
Когда яблоки налились, тяжелые, краснобокие, аж ветки до земли гнулись, Тамара приехала снова. Только на этот раз не одна, а с мужем своим Вадимом, плечистым мужиком с недовольным лицом, и с золовкой, сестрой Вадима, бойкой теткой в спортивном костюме.
Приехали на большой машине, встали прямо у калитки. Тамара вошла во двор первой, за ней остальные. Дарья была в огороде, полола морковь.
Подняла голову, увидела троих, выпрямилась, но с грядки не ушла.
– Собирайся, отец! – крикнула Тамара с порога. – Хватит тут дурью маяться. Я тебя забираю.
Она прошла в дом, хлопнула дверью. Через минуту вылетела обратно, красная, злая.
Ефим вышел из сарая с доской в руках, он делал полку для кухни, я знала, Дарья мне рассказывала. Посмотрел на дочь, на зятя, на золовку. Ничего не сказал.
Тамара кинулась к Дарье:
– А ты, змея, мамину фотографию убрала?! Думаешь, я не знаю? Мамин портрет со стены сняла, чтобы глаза не кололо?
Дарья открыла рот, но не успела, Ефим сказал тихо, глядя в сторону:
– Я сам повернул. Не мог смотреть.
Тамару это не остановило, она шагнула к Дарье, схватила за рукав телогрейки:
– Уходи из этого дома! Это мамин дом, не твой! Вадим, скажи ей!
Вадим топтался с той стороны забора, держал руки в карманах и молчал. Золовка поддакивала из-за его спины:
– Правильно, Томочка, правильно!
Дарья выдернула руку. Посмотрела на Тамару прямо, потом спокойно вытерла ладони о фартук, подошла к калитке и задвинула засов. Щелк, железо в железо.
– Где ты была, когда он от водки пропадал? – сказала Дарья, и голос был низкий, ровный. – За всю зиму не приехала, не позвонила. А теперь командовать явилась? Иди откуда пришла.
Тамара стояла по эту сторону калитки, во дворе, но Дарья встала между ней и домом, невысокая, в резиновых сапогах и телогрейке, с грязью под ногтями от морковных грядок. Стояла так, будто корни пустила.
И тут Ефим впервые за все время заговорил громко:
– Уезжай, Тамара. Мне тут хорошо.
Тамара посмотрела на отца, потом на Дарью, потом снова на отца. Губы у нее задрожали, подбородок пошел мелкой дрожью. Развернулась, толкнула калитку, засов не поддался, пришлось лезть через низкий штакетник. Вадим подал ей руку.
Золовка что-то бормотала. Машина завелась, развернулась на проселке, поднимая рыжую пыль.
Дарья не двинулась с места, пока пыль не осела. Потом села на ступеньку, положила ладони на колени, и я увидела со своего участка, что руки у нее ходят мелкой рябью. Ефим подошел, сел рядом. Не обнял, просто сел, плечо к плечу, и они так сидели, пока солнце не ушло за крыши.
Прошла осень, вторая без Клавы, но совсем другая. Ефим топил печь, носил воду из колодца, обрезал яблоню во дворе, ту, что все лето гнулась от плодов.
Забор он тоже починил, доску к доске, как раньше. Рубанок больше не ржавел. Дарья жила у него, вела хозяйство. Они не расписывались, да и зачем, кому это надо в деревне. Деревня привыкла, перестала шептаться, Райка в сельпо стала здороваться.
Тамара не приезжает. Звонит иногда, Ефим берет трубку, говорит мало: «Жив, здоров». Кладет трубку. Дарья в это время выходит во двор, не прислушивается, дает ему поговорить с дочерью.
На столе у Ефима часто лежат яблоки, свои, с той яблони, которую он обрезал. Крупные, желто-красные. Дарья в первый раз пришла к нему тоже с яблоками, только тогда они были из ее сада.
Я вот смотрю на это все из своего окна и думаю. Дарья мужика с того света вытащила, это правда. Но она же и калитку перед его родной дочерью закрыла. Кровь есть кровь, какая бы ни была. Имела ли она право так поступать?