Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Валерий Коробов

Чужая свадьба - Глава 1

Галина проснулась затемно, как всегда, еще до того, как петухи на соседнем подворье осипшими глотками возвестят начало нового дня. Печь к утру выстыла совершенно, и в хате стоял тот особенный, пробирающий до самых костей холод ранней осени, от которого не спасали даже два шерстяных одеяла. Она сунула ноги в разношенные валенки, накинула на плечи старый мамкин платок и, не зажигая керосинки, прошлепала босыми пятками к лежанке сестры. Надя спала — худенькая, с неестественно вывернутыми коленями и трогательно поджатыми к груди руками. Ей снилось что-то хорошее: уголки бескровных губ подрагивали в улыбке. Галина поправила на ней одеяло и вдруг замерла. Ровно два года прошло с того дня, когда почтальон принес бумагу, сложенную втрое, — ту самую, что перечеркнула всю ее девичью жизнь. «Смертью храбрых…» — звучало в ушах до сих пор. Теперь у нее не осталось ничего, кроме этой холодной хаты, больной сестры и горького звания «вековухи», которое бабы на ферме произносили шепотом, но так, чтобы

Галина проснулась затемно, как всегда, еще до того, как петухи на соседнем подворье осипшими глотками возвестят начало нового дня. Печь к утру выстыла совершенно, и в хате стоял тот особенный, пробирающий до самых костей холод ранней осени, от которого не спасали даже два шерстяных одеяла. Она сунула ноги в разношенные валенки, накинула на плечи старый мамкин платок и, не зажигая керосинки, прошлепала босыми пятками к лежанке сестры. Надя спала — худенькая, с неестественно вывернутыми коленями и трогательно поджатыми к груди руками. Ей снилось что-то хорошее: уголки бескровных губ подрагивали в улыбке. Галина поправила на ней одеяло и вдруг замерла. Ровно два года прошло с того дня, когда почтальон принес бумагу, сложенную втрое, — ту самую, что перечеркнула всю ее девичью жизнь. «Смертью храбрых…» — звучало в ушах до сих пор. Теперь у нее не осталось ничего, кроме этой холодной хаты, больной сестры и горького звания «вековухи», которое бабы на ферме произносили шепотом, но так, чтобы она непременно услышала. Галина вздохнула, подошла к рукомойнику и плеснула в лицо ледяной водой, отгоняя остатки сна и непрошеных слез. Она еще не знала, что именно сегодня судьба, до сих пор лишь забиравшая у нее самых дорогих людей, решит неожиданно дать ей шанс — но какой ценой.

Галина проснулась затемно, как всегда. Печь уже остыла, и в хате стоял тот особенный, пропитанный сыростью холод, какой бывает только в старых саманных стенах поздней осенью. Она натянула на плечи платок, не зажигая керосинки, прошлепала босыми ногами к лежанке сестры. Надя спала, свернувшись калачиком, — худенькая, с неестественно вывернутыми коленями, навечно прикованная к постели.

— Потерпи, сестричка, сейчас печку растоплю, — прошептала Галина одними губами.

Дров оставалось на три дня, но она не думала о том с привычной тоской. Гораздо тяжелее было вспоминать другое: сегодня исполнялось ровно два года, как принесли похоронку на Андрея. Два года пустоты. Два года жалостливых взглядов баб на ферме, шепотков за спиной: «Вековуха, бедовая, в двадцать семь — и ни мужа, ни дитенка».

Зачерпнув ведром из кадки, Галина умылась ледяной водой, разгоняя сон. В осколке зеркала над рукомойником мелькнуло лицо: светлые волосы, стянутые в тугой узел, серые глаза, бледные губы. Не красавица, но и не дурнушка. Однако кому она нужна после войны, когда мужиков по пальцам пересчитать? А она еще и с обузой — Надю не бросишь.

Только она успела растопить печь и поставить чугунок с пустой похлебкой, как за окном скрипнула калитка. Галина вздрогнула, выглянула. По разбитой глиняной дорожке шагал сам Иван Матвеич, председатель колхоза «Красный пахарь», — кряжистый мужик в накинутом на плечи брезентовом плаще, с планшеткой на боку. Шел тяжело, цепко оглядывая подворье.

— Галька, открывай! — гаркнул он зычно, словно не видел, что дверь не заперта.

Она вытерла руки о передник, впустила. Председатель шагнул через порог, стащил картуз, обнажив седой ежик волос, и перекрестился на темный угол, где тускло мерцала лампадка перед образами.

— Садись, Матвеич, — Галина подвинула табурет. В груди уже что-то екнуло: председатель просто так по хатам не ходит.

Он сел, кашлянул в кулак, взглянул исподлобья, словно взвешивая каждое слово.

— Значит так, Галина. Я к тебе с делом серьезным. Без тебя наше село поднимется, а ты — без села. Слушай и не перебивай.

Она замерла у притолоки.

— Прислали нам ветеринара нового. Из бывших штрафников, но в деле — золотые руки, бумага имеется. Скот, что с войны вернулся, почти весь больной, ящур косит. Без него — кранты колхозу. Парень этот, Арсений Павлович, направлен к нам как ссыльный, с ограничением. Жить ему негде, надел не выделен. А по закону, сама знаешь: если колхоз дает дом и землю, то только семейному специалисту, чтоб оседал, врастал корнями. Я ему прямо сказал: дом дадим, пай нарежем, но женись.

Галина побледнела.

— И к чему вы мне это, Иван Матвеич?

— К тому, что я тебя ему в жены сговорил. — Он рубанул ладонью воздух, не давая ей возразить. — Погоди, не реви. Андрюху твоего не вернуть, царствие небесное. Ты баба справная, работящая, а прозябаешь в девках с сестрой-калекой. Так и сгинешь без мужика. А Арсений — мужик крепкий. Я ему прямо сказал: Галина из Студеного — девка честная, без греха, лучшей хозяйки во всем районе не сыщешь. Хочешь дом — бери в жены ее. Он согласился.

Галина почувствовала, как к горлу подкатила тошнота.

— Да как же так… — выдавила она, чувствуя, как дрожат губы. — Не спросили? Насильно замуж?

— Не насильно, а по совести. — Голос председателя стал жестче. — Пойми, Галина, сейчас время такое — каждая пара рук на вес золота. Я не могу допустить, чтобы ты в слезах сохла, а специалист от нас сбежал из-за неустроенности. Я перед твоим отцом покойным в ответе. Ты — комсомолка, между прочим. Должна понимать.

Из-за занавески послышался тихий стон — Надя проснулась. Галина метнулась к ней, укрыла, прошептала ласковое слово. Потом выпрямилась, глядя председателю прямо в глаза. В них не было злобы, только усталая решимость человека, привыкшего брать на себя тяжесть чужих судеб.

— А если я откажусь?

— Тогда завтра же Арсений сядет на попутную полуторку и уедет туда, где бабам меньше гордости. А ты останешься одна. И когда у тебя корова заболеет или крыша прохудится, кто поможет? Колхоз не резиновый, Галина. Я тебя последний раз жалею. А там — как знаешь.

И он замолчал, давая словам прорасти.

Тишина стояла долгая, только потрескивали дрова в печи да слышно было, как тяжело дышит во сне Надя.

— Ладно, — сказала она наконец, чувствуя, как внутри что-то обрывается. — Ладно… Пусть приходит. Посмотрим.

Иван Матвеич поднялся с табурета, крякнул удовлетворенно.

— Вот и умница. Завтра в контору подойдешь, там оформим. Свадьбу скромную справим — колхоз муки выделит, самогон по случаю. Не робей, Галина, все образуется.

Он вышел, оставив за собой запах махорки и кожуха. Галина опустилась на лавку, глядя в одну точку. В голове не укладывалось: она — замуж? За чужого, угрюмого мужика, которого и в глаза не видела?

А перед внутренним взором вставал Андрей — светлоголовый, с вечными масляными пятнами на руках после трактора, с той самой его улыбкой, когда он в последний раз обернулся у военкомата и крикнул: «Галя, я вернусь, жди!»

Не вернулся.

Теперь ее ждали не любовь, а уговор.

На следующий день, одевшись в лучшее — темно-синее платье с белым воротничком, перешитое из мамкиного, — Галина пошла в колхозную контору. Надя осталась под присмотром соседки, тети Нюры, которая многозначительно кивала: «В кои-веки, девка, судьба тебе улыбнулась, не перечь».

Судьба сидела в прокуренной комнате председателя, на жестком стуле, и смотрела в пол.

Арсений был именно таким, каким рисовало ее испуганное воображение: высокий, широкий в кости, с заросшим темной щетиной лицом и глубоким шрамом через левую бровь, отчего взгляд казался вечно настороженным, даже враждебным. Одет в прожженную в нескольких местах телогрейку, кирзовые сапоги, перемотанные бечевой. Руки лежали на коленях тяжело, как два молота. Он не поднялся, когда она вошла, лишь скользнул по ней равнодушными, почти мертвыми глазами и снова опустил взгляд.

— Знакомьтесь, — бодро прогудел Иван Матвеич. — Галина Егоровна, наша ударница с молочной фермы. А это Арсений Павлович, ветеринар. Ну, что друг другу глядеть, вы люди взрослые.

Арсений встал, кивнул, буркнул что-то похожее на «Здрасьте». От него исходила тяжелая, почти осязаемая волна угрюмости. Галина опустила глаза, чувствуя, как горят щеки.

— Согласие обоюдное? — деловито спросил председатель. — Тогда сейчас в сельсовет, и дело с концом.

В сельсовете расписали их быстро, за десять минут. Пожилая регистраторша подслеповато щурилась, выводила фамилии в толстой книге. Галина держала ручку, как во сне, и слышала собственный голос будто со стороны: «Да…» Арсений поставил подпись молча и сразу вышел на крыльцо, закурил.

Так она стала женой.

Вечером, в бывшей столовой для колхозников, накрыли длинный стол с нехитрой закуской: отварная картошка, квашеная капуста, несколько бутылок мутного самогона. Народу собралось человек десять — председатель, бригадир, пара доярок, тетя Нюра да пара соседей. Все понимали: свадьба эта — не торжество, а нужда. И оттого выпивали быстро, говорили мало, а песни не заводили вовсе.

Арсений сидел во главе стола прямой, как жердь, пил самогон стаканами, но не пьянел. Смотрел поверх голов, молчал. Галина сидела рядом, притрагиваясь к еде без вкуса. Ей казалось, она сейчас провалится сквозь землю от стыда и тоски. Каждый поглядывал на них с жалостью, а она кожей чувствовала, что от нее отвернулась даже икона в углу.

Когда стемнело, председатель, крякнув, хлопнул ладонью по столу:

— Ну, молодые, нечего людей томить. Ступайте. Дом вам завтра покажу, а пока у Галины ночуйте.

Домой — в ее тесную, но такую родную хату — шли молча, по разным сторонам улицы. Под ногами хрустел первый ледок. Галина думала об Андрее, о том, как они мечтали, как он обещал построить новый пятистенок, как хотел сына… А теперь рядом шагал чужой, с тяжелым дыханием и пустотой в глазах.

Дома Надя радостно заворочалась на лежанке, улыбаясь:

— Галя, это твой муж? Здравствуйте…

Арсений взглянул на калеку мельком, без брезгливости, но и без тепла, кивнул и сел на лавку, не раздеваясь.

— Ты бы… снял телогрейку, — тихо сказала Галина, запирая дверь на крючок. — Я печь еще теплая.

Он подчинился, но движенья были медленными, словно он сопротивлялся даже простым бытовым действиям. Галина отвела взгляд от шрамов на его предплечьях, сняла платок, перекрестилась на образа и привычно поправила одеяло у сестры.

Задув керосинку, легла на свою половину кровати, подвинувшись к самому краю. В темноте слышала, как он расстегивает сапоги, как вздыхает, словно собираясь с духом.

— Галина, — вдруг произнес он глухо, и она вздрогнула от первого обращенного к ней слова. — Ты не бойся. Не трону. Не для того я здесь.

Она не ответила. А через минуту услышала, как он ворочается на жесткой лавке, устраиваясь на ночлег отдельно.

Облегчение смешалось с обидой — такой острой, что слезы сами брызнули из глаз. Он даже не захотел лечь рядом. Она ему — пустое место. Придаток к дому и наделу.

Уткнувшись лицом в подушку, Галина беззвучно заплакала, глотая соленую влагу и проклиная свою судьбу. Рядом мирно посапывала Надя, а с лавки доносилось ровное дыхание чужого мужика, которому она теперь принадлежала по закону. Свадьба вышла точно по пословице — как поминки: ни песен, ни поцелуев, ни надежды на счастье.

Где-то далеко, за околицей, выла собака, и этот тоскливый звук казался единственным честным напутствием ее новой, горькой жизни.

***

Первый месяц замужества вытянулся для Галины бесконечной чередой серых, одинаковых дней, похожих один на другой, как стертые пятаки.

Арсений, как и обещал в первую ночь, не прикасался к ней. Он вообще почти не говорил. Вставал затемно, раньше нее, плескал в лицо ледяной водой из ведра и уходил на скотный двор, где обустроил себе ветеринарный пункт в старом сарае. Возвращался поздно, пропахший карболкой и скотьим духом, съедал молча свою порцию похлебки и садился на лавку, уставившись в одну точку. Иногда чинил сбрую, иногда что-то строгал ножом, но чаще просто сидел, ссутулив широкую спину, и молчал так тяжело, что воздух в хате становился плотным и вязким.

Галина не решалась заговаривать первой. Она занимала себя домашней работой: стирала, скоблила полы добела, пекла хлеб из той скудной муки, что выделил колхоз. После обеда бежала на ферму — доить, чистить, таскать тяжелые фляги с молоком. Иван Матвеич, поздравляя ее с законным браком, от работы не освободил, только подмигнул хитро: «Теперь, Галька, ты у нас семейная, спрос двойной».

Тетя Нюра, забегавшая проведать Надю, качала головой, глядя на застывшее лицо Галины:

— Что ж ты, девка, как в воду опущенная? Мужик в доме, молодой, справный, а ты сохнешь. Может, лаской его — гляди, и оттает?

Галина отворачивалась к печи, пряча глаза. Лаской? С какой стати? Он на нее не смотрел. Проходил мимо, как мимо печной заслонки, — нужная вещь в хозяйстве, не более.

Но однажды все-таки заговорил.

Это случилось во вторую субботу их совместной жизни. Галина вернулась с фермы позже обычного — одна из коров, Зорька, расшибла бок о кормушку, пришлось промывать и заливать йодом. В хате пахло крепким табаком — Арсений курил у открытой печной заслонки, пуская дым в трубу. Надя спала после обеда. На столе лежал какой-то сверток в промасленной бумаге.

— Это что? — спросила Галина, кивая на сверток.

— Ремни для Нади, — ответил он неожиданно, и от звука его голоса она вздрогнула. — Я тут подумал… Она ведь совсем лежачая. А если сделать такие подпруги, можно подвесить над кроватью перекладину, она руками будет хвататься и подтягиваться. Кровь разгонять, чтоб пролежней не было.

Галина замерла с ведром в руке. Он думал об этом? О ее сестре?

— Ты… ты правда сделаешь? — выдохнула она, чувствуя, как предательски начинает щипать в носу.

Арсений пожал плечами, поднялся с лавки. При свете керосинки она разглядела его лицо — обветренное, с резкими морщинами у рта, но глаза, оказывается, были не мертвые, а просто очень усталые. Темно-карие, почти черные, с затаенной где-то глубоко искрой.

— Сказал — сделаю, — отрезал он и вышел во двор.

Надя потом целую неделю радовалась новому приспособлению, с восторгом хватаясь за отполированную Арсением перекладину и подтягивая слабые руки. Галина смотрела на это и чувствовала, как в сердце что-то меняется. Она все еще не любила его — с чего? — но ненависть и обида, душившие ее первые дни, понемногу отступали, сменяясь неясным, еще безликим уважением.

На людях, впрочем, он оставался таким же бирюком. Сельские кумушки, которых в Студеном было изрядно, живо обсудили странную пару.

— Видали? Идут по улице — она на три шага позади, как собачонка побитая, — шептались доярки на ферме, не стесняясь Галины. — И дитяти не вынашивает. То ли он не мужик вовсе, то ли брезгует.

— Да уж какой там мужик, если из штрафников, — поддакивала толстая Клавдия, вытирая руки о засаленный фартук. — Может, он там последнего здоровья лишился. А наша Галька — дура набитая, согласилась на такого.

Галина стискивала зубы и уходила в дальний угол коровника, где можно было спрятаться за широкой спиной буренки и сделать вид, что ничего не слышит. Но вечером, ложась в холодную постель, она снова плакала — тихо, почти беззвучно, чтобы не потревожить Надю и не выдать себя Арсению.

А тот, казалось, ничего не замечал.

Перелом наступил неожиданно и страшно.

В середине ноября ударил ранний мороз, да такой лютый, что птицы падали на лету. В колхозном коровнике лопнула труба, вода залила ясли, и три коровы слегли с воспалением легких. Арсений не выходил со скотного двора двое суток — делал уколы, растирал скотину жгучей мазью, грел кипятком и заставлял Галину поить коров из ведра через силу.

— Не спасутся — колхоз без молока останется, — сказал он коротко, и она впервые увидела, как он по-настоящему работает: сосредоточенно, зло, не жалея ни себя, ни других.

На вторую ночь Галина осталась с ним, отпустив тетю Нюру к Наде. В коровнике было душно от дыхания животных, пахло навозом, камфарой и болезнью. Арсений в очередной раз ставил корове компресс на грудь, когда из темного угла вдруг метнулась крыса — огромная, рыжая, обезумевшая от холода и голода. Лошадь в дальнем стойле испуганно всхрапнула, а крыса, заметавшись, бросилась прямо под ноги Галине.

Она вскрикнула, отшатнулась и опрокинула ведро с кипятком, которое держала в руках. Крутой вар выплеснулся ей на левую руку. Боль была такая, что перед глазами вспыхнуло белое. Галина закричала уже не от испуга, а от настоящей муки, падая на колени прямо в грязную солому.

Арсений оказался рядом мгновенно. Схватил ее за запястье, рванул рукав телогрейки вверх, обнажая стремительно краснеющую, вздувающуюся волдырями кожу.

— Тихо, тихо… — забормотал он, и голос его вдруг стал совсем другим — не угрюмым, а быстрым, сосредоточенным, почти ласковым. — Дура ты, Галя, ну куда ж ты так…

Он выволок ее на мороз, зачерпнул чистого снега, начал обкладывать ожог, а потом поволок к себе в ветеринарный пункт. Там, при свете коптилки, он вскрыл какую-то банку с желтоватой мазью и принялся осторожно, почти благоговейно смазывать ее руку. Пальцы у него оказались не грубые, как можно было ожидать, а на удивление ловкие, чуткие. Он работал молча, только желваки ходили на скулах, а на лбу проступила испарина.

— Арсений Павлович… — прошептала Галина, кривясь от боли.

— Просто Арсений, — прервал он угрюмо. — Или Сеня, как хочешь. Не реви только, заживет.

И вот тут, глядя на его склоненную голову с первыми серебряными нитями в темных волосах, на напряженные, сильные руки, которые врачевали не только скотину, но и ее, Галина впервые за все время почувствовала что-то кроме страха и обиды. Что-то, чему она даже названия не знала.

Домой они вернулись под утро. Надя не спала, встревоженно вглядывалась в темноту. Увидев забинтованную руку сестры, ахнула, всплеснула слабыми руками. Арсений уложил Галину на кровать, укрыл тулупом, подоткнул края — и вдруг, помедлив, сел рядом на корточки, почти вплотную.

— Ты спрашивала… тогда, в первую ночь, — глухо сказал он, глядя не на нее, а куда-то в стену, где дрожали тени от лампадки. — Спрашивала, кто я такой. Я тебе не отвечал. А теперь слушай. Я не просто ветеринар, Галя. Я в лагере был. Штрафбат — это не тюрьма, это хуже. С передовой не отступают. Мы там такое видели, что человеку лучше не знать. Я вышел оттуда седым в тридцать лет. И не спрашивай меня больше ни о чем, потому что не хочу врать, а правды ты не выдержишь.

Галина молчала, закусив губу. Боль в руке постепенно утихала, уступая место странному, незнакомому покою.

— Я не трону тебя, пока сама не захочешь, — продолжил он еще тише. — И если никогда не захочешь — тоже не трону. Ты мне в жены не по доброй воле пошла, я знаю. Но дом этот, и сестра твоя, и ты сама — теперь моя забота. Хочешь ты этого или нет.

Он встал, отошел к своему жесткому ложу на лавке и больше не сказал ни слова.

А Галина лежала без сна до самого рассвета, глядя в потолок и чувствуя, как в груди что-то медленно, неотвратимо надламывается. Та ледяная стена, что она выстроила между ними, дала первую, пока едва заметную трещину.

Утром, собираясь на ферму с перевязанной рукой, она поймала на себе его взгляд — быстрый, почти тревожный. И впервые за долгое время не отвела глаза.

А жизнь между тем продолжалась, и за окнами вызревала новая беда, о которой ни Галина, ни Арсений пока не догадывались. Где-то далеко, на пыльном полустанке, уже стояла с тремя детьми та, что когда-то разрушила жизнь Арсения до основания, та, что теперь бежала от ненавистного мужа, та, чье имя он до сих пор не мог произнести вслух.

Люся.

***

Декабрь в Студеное пришел лютый, с ветром, пробирающим до костей. Сугробы намело по самые окна, и по утрам Галина первым делом бралась за лопату — откапывать тропинку до колодца и до сарая. Арсений вставал еще раньше и уходил расчищать дорогу к скотному двору, работал молча, с какой-то остервенелой силой всаживая деревянную лопату в слежавшийся снег.

После того ночного разговора у печи между ними установилось что-то похожее на хрупкое перемирие. Он по-прежнему спал на лавке, но теперь иногда задерживал на Галине взгляд — не обжигающий, не страстный, а скорее изучающий, как смотрит крестьянин на новую, непривычную скотину. Она же приучалась жить с постоянным присутствием мужчины в доме: привыкала к запаху табака, к тяжелой поступи кирзовых сапог, к тому, как он, не спрашивая, колет дрова, носит воду, подтыкает одеяло Наде.

— Хороший он, Галя, — сказала как-то Надя, когда Арсений в очередной раз поправил перекладину над ее кроватью. — Суровый, а глаза добрые. Ты бы присмотрелась.

— Присматриваюсь, — коротко ответила Галина, и это было правдой.

Она замечала то, чего не видела раньше: как бережно он обращается с больной скотиной, как никогда не повышает голос на доярок, даже когда те допускают оплошность, как однажды, не говоря ни слова, принес из лесу охапку еловых веток и разложил у порога — чтоб в хате пахло праздником. До Рождества оставалось три недели.

Но судьба, словно решив, что дала им достаточно передышки, готовила новое испытание.

В тот день с утра валил густой снег. К полудню небо налилось свинцом, и ветер усилился так, что гнул верхушки старых тополей у сельсовета. Галина как раз вернулась с фермы пораньше — Иван Матвеич распорядился отпустить баб дотемна, пока дорогу совсем не замело. Она затопила печь, поставила варить картошку в мундире и села перебирать пшено, когда за дверью послышался странный звук — не то стон, не то плач.

Надя на лежанке приподнялась на локтях:

— Галя, слышишь? Никак, скотина кричит?

Галина отложила миску, накинула тулуп и вышла на крыльцо. Сквозь снежную пелену она разглядела у калитки какое-то движение. Кто-то стоял, сгорбившись под тяжестью узлов, а рядом жались три маленькие фигурки.

— Господи Иисусе, — выдохнула Галина и, не чуя под собой ног, бросилась открывать.

У калитки стояла женщина. Высокая, худая до прозрачности, в драном пальто с чужого плеча и стоптанных ботинках, обмотанных тряпками. Лицо — бледное, с огромными, провалившимися от усталости и голода глазами, но даже сейчас, в этом жалком виде, поразительно красивое. Тонкие черты, изогнутые брови, губы, тронутые синевой от холода. Трое детей — мальчик лет десяти и две девочки помладше — жались к матери, дрожа всем телом.

— Помогите, Христа ради, — прохрипела женщина, и голос ее сорвался на всхлип. — Мы беженцы… от мужа бегу… Дети голодные, замерзаем…

Галина, не раздумывая, распахнула калитку:

— Заходите, заходите скорее! Господь с вами, какая же мать с детьми по такой погоде…

Она подхватила на руки младшую девочку, завела всех в хату, усадила у печи. Забегала, засуетилась — сняла с детей мокрую одежду, укутала в старый тулуп, сунула в руки по куску хлеба с солью. Женщина сидела на лавке неподвижно, только слезы текли по щекам, и она даже не вытирала их.

— Как звать-то тебя? — спросила Галина, ставя перед ней кружку горячего взвара.

— Людмила, — ответила та тихо. — Люся. А детей — Коля, Таня и Света.

Надя с лежанки разглядывала незнакомку во все глаза. Галина, присев напротив, заметила, что у Люси на запястьях — синяки, старые и новые, а на шее, там, где ворот пальто немного отогнулся, — след от веревки.

— Откуда ж вы? Куда путь держите?

Люся молчала, словно собираясь с силами. Потом заговорила — отрывисто, сбивчиво, глотая слова:

— Из-под Воронежа мы. Муж у меня… бывший муж… он воевал, а вернулся — зверь зверем. Пил, бил, детей на цепь сажал. Я терпела, думала — обойдется. А он третьего дня топор схватил… Мы бежали в чем были. Ехали на товарняках, на попутках, а дальше — пешком. Куда глаза глядят. Лишь бы подальше.

— Господи, спаси и помилуй, — перекрестилась Галина. — А в Студеное-то как попали? К нам ведь и дороги приличной нет.

— Добрые люди подсказали, — Люся подняла глаза, и в них мелькнуло что-то странное, почти лихорадочное. — Сказали, здесь ветеринар хороший живет. Арсений Павлович.

Галина замерла. Деревянная ложка, которую она держала в руке, стукнула об пол.

— Ты… откуда его знаешь?

Вместо ответа Люся закрыла лицо руками и зарыдала — громко, навзрыд, по-бабьи, с причитаниями. Дети, глядя на мать, тоже захныкали. Сквозь всхлипы Галина разобрала:

— Он ведь муж мой… перед Богом муж… Я его с войны ждала, а он в штрафбат попал… по моей вине… Я тогда другому поверила… а тот и оказался зверем… Арсений меня проклял… а я все равно к нему…

В этот самый момент скрипнула входная дверь.

На пороге стоял Арсений — в заснеженной шапке, с лопатой в руке. Лицо его, обветренное, с красными от мороза скулами, в один миг побелело так, словно у него разом отхлынула вся кровь. Он смотрел на Люсю, и в глазах его Галина прочла такое, отчего сердце у нее рухнуло в пятки: не просто узнавание, не просто боль, а давняя, незаживающая, выжженная каленым железом любовь-ненависть, перед которой меркло все остальное.

— Люська? — произнес он глухо, и голос его дрогнул впервые за все время, что Галина его знала. — Ты?

Она вскочила с лавки, шагнула к нему, вытянув руки, словно умоляя. Лицо ее, залитое слезами, осветилось такой надеждой, что Галине стало дурно.

— Сеня! Сеня, миленький… Я знала, что найду тебя… Знала!

Арсений не шелохнулся. Лопата выпала из его рук, глухо стукнула об пол. Он смотрел на Люсю, на троих ее перепуганных детей, на Галину, застывшую у печи с каменным лицом.

Тишина повисла такая, что слышно было, как потрескивает лучина.

— Это… твои дети? — спросил он наконец, и Галина услышала в его голосе тоскливую, почти собачью тоску.

— Нет! — мотнула головой Люся. — То есть… старший — от тебя, Сеня, от тебя! Я тогда еще тяжелая была, когда тебя забрали. А две младшие — от того изверга… Но Коля — твой сын! Посмотри на него!

Она подтолкнула к Арсению мальчика — худого, темноволосого, с такими же, как у Арсения, темно-карими глазами и упрямым изломом бровей. Мальчишка смотрел исподлобья, испуганно, но не опуская головы.

Арсений медленно, словно во сне, стащил с головы шапку. Провел ладонью по лицу, и Галина увидела, как дрожат его пальцы. Он перевел взгляд на нее — и в этом взгляде было столько муки, столько немой мольбы о помощи, что она, не выдержав, отвернулась к печи.

— Что ж ты наделала, Люся, — прошептал он. — Что ж ты наделала…

И тут Галина, собрав все силы, шагнула вперед — к столу, к этим детям, к этой незнакомой женщине, которая в одну минуту перевернула всю ее жизнь.

— Сейчас не время разбираться, — сказала она твердым, незнакомым ей самой голосом. — За окнами — буран. Дети голодные, замерзшие. Арсений, это твой дом. Решай. Но под моей крышей никто на мороз ночевать не пойдет.

Она достала из шкафа старую мамкину перину, бросила на пол у печи, начала стелить. Руки делали привычную работу, а в голове билась одна мысль: «Он сейчас смотрит на нее. Не на меня. На нее».

Арсений все стоял у двери, переводя взгляд с Люси на мальчика. Потом решительно снял тулуп, бросил на крючок и подошел к столу.

— Завтра, — сказал он жестко. — Завтра все решим. А сейчас — ночуйте.

И, развернувшись, вышел во двор — в снежную круговерть, в колючий ветер, оставив в хате двух женщин, связанных с ним невидимыми, но оттого не менее прочными нитями судьбы.

Галина, укладывая детей спать, слышала, как за стеной воет вьюга. Ей казалось, что этот вой звучит у нее внутри. Люся сидела у печи, обхватив колени, и молча смотрела на огонь. Обе ждали одного мужчину. Но только одна была его законной женой.

А другая, выходит, матерью его сына.

К утру, когда Арсений вернулся с покрасневшими от бессонницы и холода глазами, Галина уже знала: просто не будет. Раньше она думала, что самое страшное — быть женой без любви. Теперь она поняла: гораздо страшнее — делить мужа с той, которую он любил до тебя. И, может быть, любит до сих пор.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: