Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ЧЁРНОЕ СОЛНЦЕ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
День не наступил. Он свалился на землю серой, тяжёлой пеленой, в которой не было света — только гарь, пыль и стон.
Костя сидел у стены сарая, прижимая к себе Настину голову. Она бредила — тихо, жалобно, звала маму, а мама её лежала там, у развалин, и уже не встанет.
Костя молчал. Он не знал, что говорить. Он только гладил её по спутанным волосам и смотрел на дорогу.

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

День не наступил. Он свалился на землю серой, тяжёлой пеленой, в которой не было света — только гарь, пыль и стон.

Костя сидел у стены сарая, прижимая к себе Настину голову. Она бредила — тихо, жалобно, звала маму, а мама её лежала там, у развалин, и уже не встанет.

Костя молчал. Он не знал, что говорить. Он только гладил её по спутанным волосам и смотрел на дорогу.

Сначала пришли мотоциклы.

Серые, с колясками, в колясках — пулемёты.

Они въехали в деревню с двух сторон, неторопливо, как хозяева, объезжая воронки.

Мотоциклисты были в странной форме — мышиного цвета пилотки, очки, лица не разглядеть. Один, тот, что ехал первым, снял очки, оглядел развалины и кивнул — удовлетворённо, будто проверил работу.

Костя смотрел на него и чувствовал, как внутри закипает что-то чёрное, тяжёлое.

Он не знал слова «ненависть». Но это чувство царапало грудь изнутри, как кошка, которую заперли в мешке.

— Сиди, — прошептал он Насте. — Я сейчас.

Она дёрнулась, попыталась ухватить его за руку, но он уже выскользнул.

Бабушка Марфа стояла у погреба, опершись на забор.

На ней был тот же фартук, что и вчера, когда она полола грядки; фартук почернел от копоти и пятен крови — не своей.

Увидев внука, она схватила его за плечо.

— Ты куда?

— Посмотреть.

— Не смей! — голос у небыл железный, но в глазах — страх. Настоящий, животный страх, которого Костя никогда у неё не видел.

— Они людей стреляют.

Без разбора.

— И что? — Костя вырвался. — Мы ж не звери, чтобы прятаться?

— Сирота, — прошептала бабушка, и в этом слове была вся её боль. — Сирота ты горькая.

Она не договорила.

С улицы заорали. Сначала по-немецки — гортанно, отрывисто, как собаки лают.

Потом чей-то голос перевёл на русский, с сильным акцентом:

— Выходите все! На площадь! С вещами не брать!

Быстро! Если кто спрячется — расстрел!

— Матерь божья, — выдохнула Марфа и перекрестилась широким крестом.

Костя побежал к Кольке.

Тот сидел под своей уцелевшей стеной, обхватив колени, и грыз ноготь.

Рядом с ним — его мать, тётка Зоя, баба дородная, всегда громкая, а теперь — серая, как тень.

— Слышал? — спросил Костя, задыхаясь.

— Угу, — Колька не поднял головы. — Не пойду.

— Пойдёшь. Заставят.

— Ну и пусть стреляют, — буркнул Колька.

— Мне без бати…

Он запнулся.

Отец Кольки, тот самый, чья фуражка валялась где-то в пыли, лежал в поле. Его убило осколком, когда он бежал к корове.

Костя видел тело издалека — не подошёл, не смог.

— Пойдём, — твёрдо сказал Костя. — Вместе.

Вместе легче.

Он сам не верил в эти слова, но Колька поднялся.

Взъерошенный, конопатый, с мокрым носом, с распухшей губой — совсем как вчера, когда они дрались на лугу.

Только фуражки не было. И вчерашнего ничего не было.

На площадь перед конторой согнали всех. Всех, кто остался живым.

Тёток с младенцами на руках, стариков в кальсонах, девчонок в разорванных платьях.

Петьку-Желудя тащил под руку Витька Коршунов — Петька хромал, у него из ноги торчал кусок доски, но он не плакал, только белые губы кусал.

Костя остановился на краю толпы, вжался между бабушкой и Колькой.

Немцев было человек двадцать. Стояли полукругом, с автоматами, небрежно, как пастухи, которые согнали скотину в загон.

За ними — два грузовика с высокими бортами.

В кузовах — ещё солдаты, молодые, с лицами, похожими на восковые маски.

Посередине площади, у крыльца конторы, стоял офицер.

Высокий, сухой, с чёрной повязкой на рукаве. Он смотрел на людей, и взгляд у него был такой же, как у той щуки, что смотрит на головастика: холодный, сытый, равнодушный.

Переводчик — тощий мужик в пиджаке, видно, из местных предателей — выступил вперёд, прокаркал:

— Господин комендант спрашивает: кто стрелял по немецким солдатам сегодня утром?

Тишина.

Никто не стрелял.

В деревне не было оружия, только берданки да охотничьи ружья.

Но Костя понял вдруг, что немцам не нужен ответ. Им нужен был повод.

— Отвечайте! — переводчик повысил голос.

— А то всех перестреляем!

Толпа вздохнула. Кто-то всхлипнул. Старуха в рваном платке упала на колени и запричитала:

— Да кто ж стрелял, родимые?! У нас и петухи дохлые, не то что…

Офицер бросил короткую фразу. Переводчик перевёл:

— Выйти троим. Любым. Или — десять.

— Что значит — десять? — выкрикнул кто-то из задних рядов.

— Десять человек расстрелять. Выбирайте сами.

На площади стало тихо.

Так тихо, что Костя слышал, как пылинки падают на землю. Сердце колотилось где-то в горле, мешало дышать.

— Выходите добровольно, — повторил переводчик. — Три человека.

Остальные — жить будут.

Никто не двигался.

Тогда офицер кивнул одному из солдат.

Тот передёрнул затвор, не спеша, любовно — и выстрелил в воздух. Дробь ударила по ушам, кто-то закричал, дети заплакали.

— Выходи! — заорал переводчик.

И тогда из толпы вышел учитель. Николай Степанович, старый, седой, в потрёпанном пиджаке.

Он учил Костю читать. «Ма-ма мы-ла ра-му».

Нет, раньше, в школе, той самой, от которой сейчас остались одни брёвна.

— Берите меня, — сказал учитель спокойно.

— Я старший. Остальных не трогайте.

Офицер посмотрел на него, склонил голову, как пёс, который учуял дичь. Усмехнулся. И что-то сказал переводчику.

— Господин комендант спрашивает: ты коммунист?

— Беспартийный, — ответил учитель.

— А кого учил?

— Детей.

Переводчик дёрнул плечом. Офицер сказал ещё что-то — и вдруг засмеялся. Коротко, сухо. Потом вынул пистолет.

— Нет! — крикнула тётка Зоя, Колькина мать.

Но её уже схватили за руки.

Первый выстрел был глухим, негромким — хлоп, как палкой по мокрой тряпке.

Учитель опустился на колени, потом упал лицом в пыль. Кровь потекла медленно, густо, растекаясь по серой земле чёрным пятном.

— За что?! — закричала бабушка Марфа. Она рванулась вперёд, но Костя вцепился в её подол, повис, не пустил.

— Сиди, бабуля, сиди, — повторял он, сам не слыша своего голоса. — Убьют, убьют тебя…

Офицер кивнул.

Солдаты вытащили из толпы ещё двоих — дядю Гришу, что возил молоко на базар, и парня-хромого, которого все звали Лёнька-Горе. Их поставили рядом с учителем, лицом к забору.

— Молитесь, — сказал переводчик.

Дядя Гриша забормотал «Отче наш», а Лёнька-Горе вдруг обернулся и крикнул в толпу:

— Мамка! Прости, что не слухался!

Автоматная очередь ударила коротко, сухо — та-та-та. Три тела осели на землю, как снопы.

Костя не видел ничего.

Он закрыл глаза, но перед ними всё равно стояло — красное, расплывающееся, горячее.

Кровь. Своя и чужая.

Он чувствовал её запах — медный, сладковатый, он смешивался с гарью и сырой землёй, и этот запах въедался в ноздри навсегда.

— Расходитесь, — сказал переводчик устало, будто сделал тяжёлую работу.

— Завтра в шесть — регистрация у коменданта. Кто не явится — расстрел.

Толпа раздалась.

Люди расходились медленно, как во сне, не глядя друг на друга. Только дети плакали — громко, безнадёжно, а матери не утешали.

Костя открыл глаза.

Он смотрел на офицера — того, с чёрной повязкой. Потом перевёл взгляд на солдат. Молодые, с чистыми, гладкими лицами. Один — совсем пацан, старше Кости лет на пять — стоял у грузовика, крутил в руках сигарету и улыбался. Улыбался, будто на воскресной прогулке.

— Я тебя запомнил, — прошептал Костя.

— Запомнил.

Он не знал, кому это говорит — улыбающемуся солдату, офицеру, всей этой серой, чужой, смертоносной машине.

Но внутри у него что-то перевернулось.

Ненависть выжгла страх.

Вчерашний Костя — тот, что бегал босиком по лугу и дрался из-за Настиной косы — умер. Прямо здесь, на площади, когда учитель упал лицом в пыль.

Бабушка Марфа тащила его прочь, цепко держа за плечо. Колька брел следом, глядя в землю.

— Не гляди на них, — повторяла Марфа.

— Не гляди.

— Я не боюсь, — сказал Костя.

И это была правда.

Он не боялся. В нём жила только одна, новая, страшная сила — желание, чтобы эти серые люди в пилотках исчезли.

Сгорели.

Провалились сквозь землю. И если для этого нужно что-то сделать — он сделает.

Они вернулись к развалинам.

Настя лежала на том же месте, там, где он её оставил.

Она не спала — смотрела в небо широко открытыми глазами.

— Кость, — спросила она тихо. — Они стреляли?

— Да.

— В кого?

— В учителя. И ещё.

Настя помолчала. Потом сказала, почти беззвучно:

— Мне больно.

Костя опустился рядом.

Взял её за руку. Рука была горячей — слишком горячей, будто внутри горел огонь.

— Потерпи, Насть. Потерпи.

Он повернулся к бабушке. Та стояла у разбитого окна, смотрела на дымящийся лес.

— Бабуль, — сказал Костя. — А немцев убивать можно?

Марфа повернулась к нему. Посмотрела долго, тяжело.

В глазах у неё стояли слёзы — не детские, не женские, а какие-то скупые, старые, как сухая роса.

— Можно, — сказала она. — Только маленьким нельзя. Маленькие должны вырасти сперва.

— А я вырасту, — сказал Костя.

Он сказал это не бабушке.

Он сказал это тому улыбающемуся парню у грузовика, офицеру с чёрной повязкой, всем им — тем, кто пришёл сюда с железом и смертью.

— Вырасту и убью.

За его спиной горела деревня.

Дым полз низко, стелился по земле, и в этом дыму Костя видел то, чего никогда не видел раньше — своё будущее.

Серое, жёсткое, без лопухов, без речки, без вчерашнего лета.

В будущем была только ненависть. И война.

***

Ночь не принесла покоя.

Костя лежал на сеновале, прижавшись спиной к бабушке Марфе, и смотрел в дыру в крыше. Там, наверху, горели звёзды — холодные, равнодушные, такие же, как вчера.

Такие же, как всегда.

Ему казалось несправедливым, что звёзды не изменились. Что они не погасли, не заплакали, не посыпались на землю огненным дождём.

Где-то за огородом, у сгоревшего леса, иногда стреляли.

Коротко, отрывисто. Костя уже научился различать: автоматная очередь— это немцы, одиночный выстрел — это, наверное, наших добивают.

— Не спишь? — шёпотом спросил Колька.

Он лежал с другого бока, укрытый бабушкиной шалью.

Глаза у него набрякли, нос распух, но сопли почему-то высохли — слёз не было.

— Нет.

— Я тоже.

— Настя как? — спросил Костя.

— Бабка твоя ей ногу перевязала. Говорит, кость цела, но рана грязная. Жар у неё.

У Насти открылась горячка.

Она лежала в избе, на бабушкиной кровати, и бредила.

Звала маму, потом плакала, потом смеялась — страшно, навзрыд. Марфа поила её отваром из трав — тем же, которым когда-то поила Костину маму, пока та не умерла. Костя старался не думать об этом.

— Кость, — Колька приподнялся на локте. — А немцы теперь наши дома заберут?

— Откуда я знаю.

— А есть у нас что?

— Картошка в погребе. Хлеб у бабушки в подполе. Хватит на неделю.

— А потом?

Костя не ответил.

Потом он не знал.

Утром их разбудил крик. Бабушкин крик.

— Вставайте! Живо! Грабют!

Костя скатился с сеновала, ударился коленкой о лестницу, но боли не почувствовал.

На улице было серо, холодно, пахло дымом и росой. Солнце ещё не взошло.

Немцы ходили по дворам.

Трое — в тех же мышиных мундирах, с автоматами на ремнях.

Они зашли к соседям, потом двинулись к Марфиной избе.

— Не выходи, — шепнула бабушка Косте. — Спрячься в погреб. И Кольку возьми.

Но Костя не послушался. Он встал в дверях, сжимая кулаки.

Немцы вошли.

Первый — коренастый, с красным лицом, в очках

. Второй — молодой, тот самый, что вчера улыбался у грузовика.

Третий — постарше, седой, с нашивками на рукаве — наверное, старший.

Они не обратили на Костю никакого внимания.

Прошли в избу, открыли шкаф, начали выбрасывать вещи. Бабушкины платки полетели на пол, чугунки загромыхали, кто-то ногой отшвырнул икону.

— Не трожьте! — закричала Марфа, бросаясь к божнице.

— Матерь Божья, дай!

Седой что-то рявкнул по-немецки, и молодой оттолкнул бабушку. Она упала на лавку, охнула.

Костя рванулся вперёд, но его перехватил Колька, вцепившись в рубаху.

— Не надо, Кость, — прошептал он. — Убьют.

Нашли погреб.

Откинули крышку, посветили фонариком.

Один из них спустился, начал выбрасывать картошку, свёклу, банки с соленьями.

Всё это грузили в мешки, тащили к грузовику, который стоял в конце улицы.

— Всё забирают, — тихо сказала бабушка, сидя на лавке и не глядя по сторонам.

— Всё, что летом растили. Всё, что на зиму копили.

Костя смотрел на то, как молодой солдат выкатывает из погреба кадушку с квашеной капустой. Кадушка была тяжёлая, солдат кряхтел, но нёс, улыбаясь той же улыбкой.

Потом они забрали коз.

— Не трожьте коз! — заорал Костя, вырываясь.

— Розка! Белка!

Коренастый немец выволок Розку за рога, она упиралась, блеяла жалобно, царапала копытцами землю.

Белка сама вышла — глупая, доверчивая, потянулась к солдату.

— Не давайте! — Марфа попыталась встать, но ноги не держали.

Костя выбежал на улицу. Он не помнил себя. Схватил с земли камень — первый, что попался — и замахнулся.

— Верните!

Послышался щелчок.

Молодой солдат перестал улыбаться. Вскинул автомат. Смотрел Косте прямо в глаза. Палец на спусковом крючке.

Костя замер.

Камень выпал из руки.

И вдруг раздался другой голос — сзади, из-за плетня. Старческий, хриплый:

— Не стреляйте, герры. Дитя малое. Не понимает.

Это был дед Егор, тот самый, что жил на краю деревни, в полуразвалившейся хибарке.

Он вышел, опираясь на клюку, и поклонился немцам — низко, по-старорежимному, сняв картуз.

— Глупый парнишка, герры.

Коз ему жалко. А мы вам всё отдадим, всё, что есть. Вы же победители.

Молодой солдат посмотрел на седого. Тот что-то буркнул, и автомат опустился.

Потом седой сказал короткую фразу, и они ушли — с мешками, с кадушкой, с козами.

Розка обернулась на ходу и жалобно заблеяла.

Костя не выдержал, заплакал — в первый раз со вчерашнего утра. Горько, беззвучно, сжимая зубы, чтобы не завыть.

Дед Егор подошёл, погладил его по голове шершавой ладонью.

— Ничего, паря. Не плачь.

Козлов вернём.

А не вернём — новых заведём. Ты живи пока.

— Я убью их, — сказал Костя, не глядя на деда.

— Убьёшь, — кивнул Егор. — Не сейчас.

Подрасти сперва.

Он ушёл, шаркая лаптями.

Костя остался посреди разорённого огорода.

Лопухи, которые ещё вчера стояли зелёные, сегодня были примяты гусеницами, изорваны, валялись в грязи

. Один лист, самый большой, лежал на тропинке.

На нём всё ещё блестела утренняя роса — чистая, холодная, словно ничего не случилось.

Костя поднял лист, подержал в руках и бросил.

В избе Настя стонала.

Бабушка Марфа стояла на коленях перед иконой — той самой, которую немцы не тронули, потому что отшвырнули, а она упала ликом вверх — и шептала:

—…спаси и сохрани, Господи, рабу твою Настасью, исцели ноги её, прости нас грешных…

Потом повернулась к Косте. Глаза у неё были сухие, но красные, как у кролика.

— Хлеб у нас есть? — спросил Костя.

— Немного. Под полом. Не нашли.

— Настьке дадим?

— Дадим. А тебе? Ты сам-то голодный?

— Я не хочу, — сказал Костя.

И это была правда.

Он не чувствовал голода.

Внутри у него была только пустота — не та, что от еды, а та, что от вчерашнего утра.

От убитого учителя, от Лёньки-Горе, от дяди Гриши.

От мамы, которая умерла, от отца, которого он не знал, от Настиной ноги, от коз, от всего.

Он вышел на крыльцо, сел на ступеньку. Колька пристроился рядом.

— Знаешь, — сказал Колька, глядя на дорогу. — А я вчера думал: если бы папка был живой, он бы сейчас взял ружьё и пострелял бы этих гадов.

— У нас ружья нет.

— Знаю. А если бы было.

— Если бы было, — повторил Костя. Он вдруг поднял голову и посмотрел в ту сторону, где вчера горел лес. Там, между обгорелыми стволами, что-то мелькнуло.

Человек? Или зверь?

— Коль, гляди.

Человек. Шёл шатаясь, в красноармейской гимнастёрке без пояса, с перевязанной головой. Опирался на палку.

Шёл прямо к деревне, не скрываясь.

— С ума сошёл! — зашипел Колька. — Немцы же у конторы!

Но красноармеец, видно, не знал. Или ему было всё равно.

Костя вскочил.

Побежал ему навстречу, через огороды, через лопухи, прыгая через канавы.

— Дяденька! — закричал он, когда подбежал ближе. — Дяденька, туда нельзя!

Немцы там!

Красноармеец остановился. Лицо у него было молодое, лет двадцать, но всё в копоти и запёкшейся крови. Глаза — безумные, блестящие.

— Где? — спросил он хрипло.

— В конторе. Вчера пришли. Расстреляли наших.

Красноармеец сел прямо на траву, как подкошенный.

— Разведка я, — сказал он, ни к кому не обращаясь.

— Сапёры мы. Нас… нас в лесу накрыло. Один я.

— Пойдёмте, — Костя потянул его за рукав. — Бабушка спрячет. У нас погреб.

Красноармеец посмотрел на него, и вдруг на лице его мелькнуло подобие улыбки.

— Ты? Маленький?

Меня прятать?

— Да. Пойдёмте.

Он повёл бойца задами, мимо сгоревших сараев, через крапиву. Колька помогал, поддерживал с другой стороны.

Втроём они добрались до Марфиного огорода.

Бабушка, увидев красноармейца, всплеснула руками, но не закричала. Только сказала:

— В погреб его. Живо. И следы заметите.

Спустили в погреб. Принесли воды, хлеба — того самого, последнего. Красноармеец пил жадно, давился, потом затих.

— Как звать-то? — спросила Марфа.

— Лейтенант Сомов. Алексей.

— Ну, Лёша. Сиди тихо. Если что — отсидись. А мы попробуем к ночи вывести.

— Сами-то как? — спросил лейтенант. — Девчонка у вас раненая.

Старших никого?

— Как-нибудь, — сказала бабушка. — Мы не впервой.

Костя стоял у погреба, смотрел на запад. Там, за лесом, снова загудело — моторы, много моторов.

Танки. Те самые, о которых говорил Колька.

— Идут, — прошептал он.

— Идут, — отозвался Колька.

Какое-то время они молчали.

Потом Костя сказал:

— Когда они уйдут, мы пойдём в лес.

— Зачем?

— К партизанам.

— А они есть?

— Будут. Обязательно будут.

Колька шмыгнул носом, который снова начал течь — то ли от сырости, то ли от страха.

— А Настьку как же?

— Настьку… Настьку с собой. Или бабушка доглядит.

Костя поднял с земли тот самый лопушиный лист — увядший, грязный — и разорвал его пополам.

На память.

Чтобы помнить, каким было лето.

Каким оно больше никогда не будет.

****

Утро пришло серое, мутное, без солнца. Небо обложило тучами, пахло дождём и гарью

. Костя не спал — сидел на крыльце, обхватив колени, и смотрел на дорогу пустыми, ничего не выражающими глазами.

Он не заметил, как рассвело. Не заметил, как бабушка вышла из избы и встала рядом, положив тяжёлую руку ему на плечо.

— Иди поешь, — сказала Марфа. — Крошки остались.

— Не хочу.

— Я не прошу. Я говорю — иди.

Он послушался, но еда застревала в горле.

Чёрствый хлеб крошился на ладони, а в голове гудело — ровно, монотонно, как далёкий мотор. Костька, Костик, Костя.

Маленький сирота. Седой ещё не седой, но уже старый.

Лейтенант Сомов всю ночь просидел в погребе.

Он не спал, не стонал, только молчал и смотрел в темноту.

К утру бабушка спустила ему котелок с водой и краюху — последнюю.

— Держись, командир, — сказала она.

— К ночи попробуем вывести в лес.

Он кивнул, не поднимая головы.

День тянулся медленно, как смола по дереву.

Костя помогал Кольке закапывать в огороде остатки картошки — не для еды, для семян, на всякий случай. Немцы бродили по улицам, но в их двор пока не заходили.

Настя бредила, и бабушка отпаивала её по ложке отваром из ромашки — той самой, что росла на лугу, где неделю назад Костя пас коз.

Он вспомнил Розку и Белку.

Живы ли они? Может, немцы уже зарезали. Он представил, как режут коз — блеют, бьются, а потом пахнет кровью и горелой шерстью.

Ему стало дурно, и он отошёл к плетню, сел на землю, уткнулся лицом в ладони.

В третьем часу пришли.

Сначала услышали крики — с другого конца деревни.

Потом выстрелы. Одиночные, не торопясь. Раз — и тишина. Два — и женский вопль.

— Обыск, — прошептал Колька, побелев. — Ищут.

Не успели они добежать до избы, как дверь распахнулась от пинка. На пороге стояли трое — те же, что вчера.

Седой офицер, красномордый в очках и молодой улыбчивый с автоматом.

— Обыскать двор! — рявкнул седой по-русски.

С акцентом, но чисто.

Марфа вышла навстречу, расправив плечи

. Сложила руки на груди.

— Что вам надо, герры? У нас всё забрали.

— Где русский солдат? — спросил офицер, глядя на неё холодными глазами.

— Докладывают, что вы прячете.

— Какой солдат? — голос Марфы не дрогнул.

— У нас одни бабы да дети. Вон девку раненую сами видели.

Красномордый уже шарил в избе. Послышался грохот — опрокинули стол, посыпались ложки

. Потом крик — молодой заметил крышку погреба в огороде.

— Da! Hier! — заорал он, подзывая остальных.

Костя рванулся вперёд.

Колька поймал его за рубаху, но тот вырвался и побежал к погребу, крича:

— Там нет никого! Там картошка гнилая!

Его отшвырнули ударом приклада. Костя упал в крапиву, обжёгся, но боли не почувствовал — только тошнота подступила к горлу.

Погреб открыли.

Посветили фонариком. Лейтенант не прятался — сидел на корточках, поджав ноги, и смотрел вверх спокойно, как на суд.

— Aussteigen! — скомандовал офицер.

Красноармеец вылез.

Хромая, держась за стенку.

Он не посмотрел на Марфу, не сказал ни слова. Только на Костю взглянул краем глаза — и отвернулся.

— Ты прятал? — спросил офицер у бабушки.

Марфа молчала. Смотрела прямо в его лицо, не опуская глаз.

— Я спрашиваю: ты прятал русского военного?

— Нет, — сказала она.

Офицер усмехнулся.

— Врешь, старая. Пять человек сказали, что ты.

Костя похолодел.

Пять человек. Кто? Кто из своих — предатели? Он не знал.

Не хотел знать. Потому что это разрывало грудь сильнее, чем осколок.

— Забирайте меня, — вдруг сказала Марфа. — Солдата отпустите.

Детей не трогайте.

— Бабушка! — закричал Костя, поднимаясь из крапивы. — Бабушка, не надо!

Молодой солдат схватил его за шиворот, прижал к земле.

Костя извивался, кусал руки, но тот держал крепко, как в тисках.

— И этого возьмём, — кивнул офицер на красноармейца.

— А бабку — на площадь

. При всех.

Бабушку и лейтенанта повели. Костя вырвался и побежал за ними следом.

Колька — за ним. Кто-то кричал в спины: «Вернись, дурак! Убьют!» Но Костя не слышал.

На площади уже стояли люди. Согнали всех, кого нашли — человек тридцать, не больше. Старики, женщины, дети.

Посередине — трое мужиков, которых вчера не тронули. И учитель уже не лежал — убрали куда-то.

— Слушайте приказ, — переводчик, тот же тощий в пиджаке, вытянулся перед толпой. — За укрывательство красноармейцев и оказание сопротивления немецкой армии расстрелять: Марфу Кузьминичну Ветрову, Алексея Сомова — и ещё троих, кто помогал.

Назвали фамилии.

Дядя Егор, тот самый, который вчера поклонился немцам.

Две тётки — тётка Зоя, Колькина мать, и соседка Глаша.

— Мамка! — заорал Колька, бросаясь вперёд. Его поймали, скрутили, зажали рот.

Костя стоял и смотрел.

Не двигался. Только голова у него начала трястись — мелко, противно, как в лихорадке. Он не мог остановить эту дрожь.

И не пытался.

Бабушку поставили к забору.

Она стояла ровно, выпрямив спину, только платок сбился набок, и седые волосы выбились на лоб. Посмотрела в толпу, нашла глазами Костю.

— Не гляди, внучок, — сказала она. — Не гляди сюда.

— Бабуля, — прошептал он губами, не слыша своего голоса.

— Бабуля, я тебя…

— Живи, — сказала она. — Живи долго. А мы… мы за правду.

Офицер поднял руку. Те, кого назвали, встали в линию у забора. Красноармеец упал на колени, но дядя Егор подхватил его под локоть:

— Встань, сынок. По-людски надо.

Выстрелили в них сразу.

Сначала — по одному. Первым упал лейтенант — лицом в грязь, даже не вздохнул. Потом дядя Егор — сполз по забору, как мешок.

Тётки закричали, завыли.

Тётку Зою расстреляли последней — она успела крикнуть: «Колька, прости, не до…» — и всё.

Бабушка Марфа упала на втором залпе.

Она не кричала. Только охнула, будто споткнулась, и осела на землю.

Из-под юбки потекла кровь — алая, яркая, слишком живая для старого тела.

Костя смотрел, как она лежит. Голова его тряслась так сильно, что зуб стучал о зуб.

В ушах звенело, а перед глазами всё плыло. Он видел бабушку — и не видел.

Слышал выстрелы — и не слышал.

— Кость! — донеслось откуда-то издалека. Голос Кольки. — Кость, уходим! Бежим!

Кто-то схватил его за руку.

Потянул. Костя не сопротивлялся — ноги пошли сами, но он не помнил, как двигается.

Он был как вата. Как пустой сноп. Как лопух на ветру.

Их спрятали в чужом сарае.

Соседка, какая-то тётка, накинула на них рогожу и велела не дышать. Сквозь щели было видно, как немцы уходят с площади.

Как кто-то из старух подбирает тела. Как оставляет их лежать — видно, не разрешили хоронить.

Колька плакал.

Костя не плакал. Он сидел в темноте, глядя в одну точку, и трясся. Голова, руки, даже плечи. И не мог остановиться.

— Кость, — всхлипывал Колька. — Кость, мы одни.

— Да, — сказал Костя. Голос был чужой, сиплый, как у старика. — Одни.

Он поднял руку, провёл по волосам. И пальцы нащупали что-то жёсткое, колючее — не как мягкие детские кудри, а как щетина на старческом подбородке.

Он дёрнул прядь — она осталась в пальцах. Седая. Белая, как бабушкины волосы.

Костя посмотрел на эту прядь, на свою дрожащую руку и вдруг понял, что ему девять лет.

Всего девять. А внутри — сто.

Или тысяча.

Столько, сколько нужно, чтобы пережить такое утро.

Он спрятал седой волос в кулак, зажал покрепче, будто это была последняя память. Последняя ниточка.

За стенами сарая хлопнул выстрел. Ещё один. Кого-то добивали.

— Тихо, — прошептал Костя, сам не зная кому — Кольке или себе.

— Тихо и не дыши.

Но он дышал. Как загнанный зверь. И голова тряслась. И трястись она не перестанет уже никогда.

Никогда.

Потому что эта дрожь — не от страха. Она — от памяти. А память не уходит.

. Продолжение следует.

Глава 3