РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
— Не трожь её, Демьян.
Слышишь? Не трожь.
Голос Авдотьи был тихим, но в этой тишине стояло такое, от чего печные сверчки замолкали на полуслове. Она стояла в проеме русской печи, прижимая к груди заскорузлые руки.
Лицо — серое, как ветошь, глаза провалились в темные ямы.
Демьян Жнецов сидел за столом, положив на столешницу ладони — расплющенные, с кривыми пальцами, похожими на корни, вывороченные из земли.
Он даже не повернул головы. Смотрел в запотевшее окно, где только начинало сереть.
— Ты, Авдотья, того... не мели, — сказал он глухо. — Дочка она мне. Аль я зверь?
— А кто ж ты? — Авдотья шагнула вперед, но тут же остановилась, ухватившись за угол печи — ноги не держали.
— Вчерась вечером на нее глядел, как кот на сало.
Не по-отцовски, Демьян. Не по-божески.
Мужик медленно повернул к ней голову.
Глаза у него были светлые, почти белые, с красными прожилками.
Он не пил со вчерашнего утра — и от этого делался злым, как цепной пес без цепи.
— Бога не поминай попусту, — сказал он. — Поди проспись.
У тебя горячка в голове.
Он встал, заскрипел половицами, взял с полки хлебный нож и принялся неторгово править лезвие о ремень.
Авдотья смотрела на нож, потом на мужа, потом перекрестилась мелко, часто — так, будто от этого креста зависела вся ее жизнь.
Демьян усмехнулся, бросил нож и вышел в сени. Дверь хлопнула. Из сеней потянуло кислым запахом , затхлости и застоялости.
Авдотья осталась одна.
Постояла, послушала, как бьется сердце где-то у горла, потом тяжело опустилась на лавку. За окном светало.
****
Деревня называлась Гнилые Кочки. Прозвище это прицепилось к ней лет сто назад, когда первые мужики прорубили просеку в лесу и поставили избы на болоте.
Земля здесь была дрянная, с рыжиной, но рожь урождалась высокая — видно, трясина подпитывала.
Только хлеб этот отдавал железом, и от него пучило животы.
К утру туман сполз с реки и залепил все низины
. Избы стояли мокрые, бревна почернели, крыши поросли зеленым мхом.
В воздухе пахло тиной, дымом и еще чем-то кислым — тем самым болотным духом, от которого у приезжих сразу начинала болеть голова.
Дом Жнецовых — на отшибе, у самого леса.
Крыльцо покосилось, вторая ступенька выгнила насквозь.
У забора — крапива в рост человека, жгучая, ярая.
Тощий петух с облезлым хвостом спал на перилах, прижав голову под крыло.
Авдотья вышла на крыльцо, прищурилась на свет.
Солнце еще не поднялось, но уже полыхнуло за лесом багрянцем — будет жаркий, душный день.
Роса на траве стояла тяжелая, холодная, как слеза.
В огороде, между грядок с морковью, мелькнула тень.
Варька.
Она полола с самого рассвета, потому что отец велел: «Пока не выполешь — в избу не суйся».
Сейчас она стояла на коленях, руки по локоть в мокрой земле, и дергала осот.
Ей шел семнадцатый год.
Длинная, тонкая, как жердь, вся из острых локтей и коленей. Но лицом — красивая, хоть и не по-деревенски: скулы высокие, губы полные, а глаза — большие, серые, с темной поволокой. Коса — ниже пояса, русая, с рыжиной от солнца, толстая, как веревка.
Деревенские бабы называли ее «стрекозой» — за длинные ноги и вечную вертлявость.
Варька и правда не умела сидеть на месте: везде успевала, все замечала, и язык у нее был острый — как бритва.
Сейчас она не пела, не смеялась. Только хмуро кидала сорняки в корзину и иногда поглядывала на лес — туда, где за оврагом начинались чужие поля.
— Варька-а! — окликнула мать. — Бери ведра и по воду ступай. Нюрку захвати, вместе веселее.
Варька встала, отряхнула юбку. Ситцевое платье промокло от росы до пояса, прилипло к телу.
Она перекинула косу на спину, взяла коромысло и два пустых ведра.
Нюрка сама показалась из-за поворота — запыхавшаяся, красная, с чугунком в руках.
Подруга была полной противоположностью Варьке: низкая, плотная, грудастая, лицо в веснушках, нос курносый, а волосы — рыжие, жесткие, торчат во все стороны, как солома.
— Варь! А Варь! — затараторила она, даже не поздоровавшись. — Ты слышала?
— Что опять? — Варька повесила ведра на коромысло.
— Вчерась мужики на Ольховом овраге... ну, где мельница старая. Труп нашли.
Варька остановилась. Подошвами босых ног ощутила холод от земли.
— Какой труп?
— Парня из Зуево. Семнадцать лет ему. Утопленник. — Нюрка оглянулась на избу, понизила голос.
— Он еще в мае пропал, рыбачить ушел. А теперь всплыл. Вода-то летом теплая, вот и... — Она сморщилась. — Говорят, весь синий, глаза выедены. И на ноге — веревка. Не сам утонул, нет. Привязали к чему-то.
Варька молчала, глядя на лес. Там, за оврагом, действительно была старая мельница.
Место глухое, омуты черные, и вода никогда не прогревалась даже в жару.
— Зачем ты мне это рассказываешь? — спросила она тихо.
— А затем, что ваш Демьян в ту ночь, как парень пропал, из дому уходил. Помнишь?
Ты сама говорила.
Варька резко обернулась.
— Я тебе ничего не говорила. И не смей про отца такое болтать. Поняла?
Нюрка отступила на шаг — не испугалась, скорее удивилась такой злости.
Варька никогда не защищала отца. Все знали, что Демьян — мужик тяжелый, скорый на руку.
По пьяни бил жену так, что та по три дня не вставала.
А в мае, когда пропал зуевский парень, Демьян и правда уходил куда-то на всю ночь. Вернулся под утро, с разбитым лицом, и сказал, что упал в овраг.
Варька тогда видела его рубаху — мокрую, в тине. И на подоле — бурую размазню, похожую на засохшую кровь.
Но это было два месяца назад. И парня только сейчас нашли. И никто не связывал одно с другим, кроме Нюрки. А Нюрка — балаболка, у нее язык без костей.
— Пошли за водой, — резко сказала Варька и двинулась к колодцу, гремя ведрами.
Нюрка вздохнула, подхватила свой чугунок и потрусила следом.
****
Колодец стоял на перекрестке трех улиц, у старого вяза, который помнил еще крепостное право. Сруб прогнил, ворота скрипели, как живые. Вода в колодце была холодная, железная, с привкусом болота.
Пока Варька наматывала цепь, Нюрка молчала. Только косилась на лес и вздыхала.
— Не ходила бы ты сегодня к оврагу, — сказала она наконец. — И вообще, держись от него подальше.
— Я и не собиралась, — ответила Варька, но в голосе не было уверенности.
Она подняла полное ведро, поставила на сруб. Вода плескалась, и в ней отражалось небо — белесое, выгоревшее, без единого облака. Жара обещала быть лютой.
Из-за домов потянуло дымом — бабы топили печи. Где-то закричал петух, ему ответил второй, третий. Деревня просыпалась.
— Слушай, Нюрка, — сказала Варька, не поднимая глаз.
— А ты помнишь, что на том парне было надето?
На утопленнике?
— Серая рубаха, — мгновенно ответила Нюрка. — Моя мать видела, когда привезли. Серая, в крупную клетку.
И ворот разорван.
Варька медленно выпрямилась. У отца была точно такая рубаха. В мае она пропала — Демьян сказал, что порвал о сучок и выбросил.
— Ладно, — сказала Варька. — Пойдем.
Она взяла коромысло на плечо, тяжелые ведра оттягивали руки. Нюрка шла рядом, то и дело поглядывая на подругу — на ее белое лицо, на сжатые губы.
Когда они вернулись к дому Жнецовых, Демьян стоял на крыльце. Он надел чистую рубаху — синюю, с косым воротом. И смотрел на дочь долгим, тяжелым взглядом.
— Варька, — сказал он негромко. — Сегодня вечером не уходи никуда. Поняла?
Ни к реке, ни к оврагу.
Будешь дома.
— Зачем? — спросила Варька, и голос ее дрогнул.
— Сказано — дома, значит, дома. — Демьян сплюнул через перила. — Дела у нас с тобой будут.
Авдотья, стоявшая в дверях, услышала это и побелела так, что веснушки стали видны, как порох. Она открыла рот, но не сказала ни слова.
Только перекрестилась опять — часто, мелко, безнадежно.
*****
После обеда Демьян ушел в поле — косить овес, который прилег от дождей.
Ушел молча, даже не взглянув на Варьку, только бросил на лавку ремень — мол, прибери.
Варька взяла ремень, повесила на гвоздь, а сама вышла на задворки и долго стояла, глядя на лес.
Авдотья возилась у печи, переставляла горшки, вздыхала. Изба постепенно наполнялась жаром — и от огня, и от уличного пекла, которое лезло в каждую щель.
Мухи бились в стекла, гудели зло и настойчиво.
Варька вернулась в горницу, села на лавку у окна, принялась распускать старую вязанку — нитки нужны были на заплаты.
— Мам, — сказала она негромко, не поднимая глаз.
— А чего батька в мае лицо- то разбил?
Авдотья замерла с ухватом. Чугун с картошкой повис в воздухе.
— С дерева упал, — ответила она глухо.
— Ты ж знаешь.
— С дерева, говоришь. А рубаха серая в клетку куда делась?
— Выбросил. Продрал.
Варька подняла глаза. Серые, холодные, как речная вода в пасмурный день.
— Мам, не ври мне. Я не маленькая.
Авдотья поставила чугун в печь, закрыла заслонку, выпрямилась медленно, держась за поясницу. Потом повернулась к дочери, и лицо у нее было такое, будто она перешагнула через что-то очень высокое.
— А чего ты хочешь знать, Варвара? — спросила она чужим, ровным голосом.
— Что батька твой — душегуб?
Что он того парня... того... — Она запнулась, не договорила.
В избе стало тихо. Только мухи бились и за стеной скреблась мышь.
— Ты видела? — спросила Варька шепотом.
— Не видела. А догадалась. — Авдотья подошла к окну, села напротив дочери, взяла из ее рук вязанку, но вязать не стала, просто мяла нитки пальцами.
— Пришел он тогда под утро, весь в тине, в крови. Рубаха — клочьями. Я говорю: «Где был?» Он молчит. Я говорю: «Кого убил?»
А он мне — по лицу.
Так что встала я на ноги только через неделю.
Поняла тогда, что спрашивать больше нечего.
Варька смотрела на мать. На ее седые волосы, на синеву под глазами, на сломанный когда-то и неправильно сросшийся палец. Авдотья Жнецова в тридцать восемь выглядела на пятьдесят.
— И ты молчала? — спросила Варька. — Все эти два месяца молчала?
— А кому сказать? Уряднику?
Так наш урядник с Демьяном в одном лапте пляшет, они еще с детства дружки.
Наши мужики? Они своего не выдадут. А бабы... бабы только руками всплеснут и разойдутся. — Авдотья горько усмехнулась.
— Да и что докажешь?
Нет у нас ни оружия, ни свидетелей. Парня нашли — и то ладно. Скажут: сам утонул, сам веревку на ногу намотал. А что его до смерти били — кто проверять станет?
Варька встала, подошла к печи, прислонилась лбом к теплому боку. Горло сдавило, глаза защипало, но она не заплакала — не умела.
Варька вообще редко плакала. Только зубы сжимала и молчала.
— А сегодня он чего сказал? — спросила она в печь. — «Дела у нас с тобой будут»?
Авдотья вздрогнула, быстро перекрестилась.
— Не знаю, Варька. Не знаю. Может, просто так сказал. Может, подзатыльник дать хочет.
А может...
— Что может?
— А может, глянул он на тебя вчерась... — Авдотья не договорила, махнула рукой.
— Тьфу, не буду я про такое. Дочка ему, все ж таки.
Но Варька поняла. Поняла по тому, как мать отвела глаза, как затеребила край платка. По той темноте, которая появилась на дне Авдотьиных зрачков — страх, старый, выученный, звериный.
— Не будет он до меня лапаться, — сказала Варька твердо.
— Убью.
— Господь с тобой, дочка! — Авдотья вскочила, закрестилась еще чаще. — Что ты мелешь! Убью... Сказала тоже.
Он мужик здоровый, а ты — спица. Где тебе его?
— Нож возьму.
— А он тебя этим ножом... — Авдотья осеклась, села обратно, обмякла вся. — Нет, Варька. Не говори так. Не греши.
— Не греши, — передразнила Варька зло, по-взрослому.
— А он когда парня того — это не грех? Когда тебя по пьяни — не грех? Когда на меня смотрит как... — Она замолчала, отвернулась к окну.
За окном раскачивались подсолнухи — желтые, тяжелые, с черными серединками.
У забора бродили куры, разгребали навоз. Жизнь шла своим чередом, будто ничего не случилось и не случится.
В дверь постучали — коротко, тревожно.
— Варька! Открывай! — голос Нюрки, придушенный, торопливый.
Авдотья метнулась к двери, отодвинула засов. Нюрка влетела в избу, красная, мокрая от пота, с торбой через плечо. Глаза круглые, как плошки.
— Матерь божья, — выдохнула она, глядя на Варьку. — А я-то бегу, бегу... Варь, там мужики наши к оврагу собрались. Урядник приехал из волости. Говорят, того парня... ну, утопленника... не просто так нашли. У него череп проломлен был. И на руках — веревкой следы, связан был, понял? Не утонул он, его убили и в овраг бросили.
Варька переглянулась с матерью. Авдотья села на лавку, будто ноги отнялись.
— Ищут кого? — спросила Варька.
— Ищут. — Нюрка перевела дух. — Урядник спрашивал, кто в мае из наших по ночам шастал. На Демьяна твоего уже поглядывают.
Сосед ваш, дядя Егор, сказал, что видел, как он в ту ночь уходил с топором.
— С каким топором? — выдохнула Авдотья.
— А с каким — не знаю. Просто сказал, что топор нес. А куда — не видно.
Варька быстро подошла к сундуку, открыла крышку. Там лежало тряпье, старая одежда, лапти. Она запустила руку на самое дно, нашарила — холодный, шершавый черенок. Вытащила.
Топор. Обычный плотницкий топор, лезвие зазубрено, на обухе — засохшая ржавчина. Или не ржавчина.
— Это его топор, — сказала Варька, глядя на темные пятна на железе. — Он с ним всегда ходил. Весной пропал, сказал, потерял. А он вот где — в сундуке, под тряпками.
Авдотья поднялась, взяла топор, повертела в руках, потом уставилась на дочь.
— Ты... ты знала? — прошептала она.
— Догадывалась, — ответила Варька. — Еще тогда, в мае, заглянула в сундук, увидела — и поняла. Только сказать не могла. А кому скажешь? Уряднику? Так ты сама говоришь, он с ним дружок.
Нюрка смотрела то на топор, то на Варьку, то на Авдотью. Губы у нее дрожали.
— Варь, а если урядник к вам с обыском придет? — спросила она. — Что тогда?
— А тогда — конец Демьяну, — жестко сказала Варька. — И слава богу.
— Не говори так! — Авдотья зажала уши. — Не говори! Он отец твой, все ж таки!
— Отец? — Варька усмехнулась, и усмешка вышла страшная — не по годам, взрослая, злая.
— Отцы не убивают. А этот... этот кем мне приходится — я не знаю. И знать не хочу.
Она взяла топор из материнских рук, завернула в тряпицу и сунула обратно в сундук.
— Никому не говорите, — сказала она твердо. — Ни словечка. Если урядник придет — молчим.
Топор спрятан, никто не найдет. А он... он сам себя выдаст. Такие всегда себя выдают.
Нюрка кивнула, часто-часто, как кукла с отломанной шеей.
— А вы... вы не боитесь? — спросила она шепотом.
— Боимся, — ответила Авдотья. — Только страх свой мы уже давно пережили.
Так, Варька?
Варька не ответила. Она смотрела в окно, на дорогу, где показалась фигура Демьяна — он возвращался с поля раньше времени, широкий, тяжелый, с косой на плече.
Шел быстро, будто чуял что-то.
— Иди, Нюрка, — сказала Варька. — Иди домой. И не приходи сегодня больше.
Здесь будет... неспокойно.
Нюрка метнулась к двери, уже взялась за щеколду, но обернулась:
— Варь... ты держись. Если что — беги ко мне. Мы... мы поможем.
Варька кивнула, и Нюрка выскочила, будто ошпаренная.
Дверь хлопнула.
Авдотья и Варька остались вдвоем. До прихода Демьяна оставалось минуты три. Они слышали, как хрустит гравий под его тяжелыми шагами, как звенит коса, задевая за проволоку ограды.
— Господи, — прошептала Авдотья. — Пронеси, господи.
Варька подошла к печи, взяла с полки большой кухонный нож — тот, которым хлеб резали, и сунула за голенище, под юбку.
— Ты что? — ужаснулась мать.
— Так, на всякий случай, — сказала Варька, и глаза у нее стали совсем холодные, как у человека, который уже всё решил.
Шаги затихли у крыльца. Дверь отворилась, и на пороге вырос Демьян — потный, злой, с красным лицом. Косу он прислонил к косяку, вошел в избу, сразу заметил напряженные лица.
— Чего вылупились? — спросил он хрипло. — Варька, живо подай поесть. И принеси квасу. Жара — мочи нет.
Варька молча пошла к бочке с квасом, налила кружку. Рука не дрожала.
Демьян выпил одним глотком, вытер рот рукавом. Потом глянул на сундук, на половики, на жену — долго, внимательно.
— Что-то вы скисли, — сказал он. — Аль кто обидел?
— Никто, — ответила Авдотья. — Устали за день.
— Устали, — повторил Демьян и усмехнулся. — Ну ладно. Варька, иди во двор, овес прибери, что я накосил. А ты, старая, давай ужин готовь. Да поживее.
Варька вышла во двор. За спиной она слышала, как отец тяжело сел на лавку, как заскрипели доски под его весом. Она шла к сараю, и нож за голенищем больно врезался в икру.
Она знала: этот день кончится плохо. Только как — не знала никто.
В лесу за деревней кричала иволга — протяжно, тоскливо. К ночи обещали грозу.
******
Вечером Демьян ушел в пивную — к Митьке Коломенскому , на другой конец деревни.
Ушел быстро, не поужинав, только натянул картуз и бросил через плечо: «К утру ждите».
Авдотья перекрестила ему вслед, мелко, часто — так, чтобы не видел.
В избе сразу стало легче дышать. Даже мухи зажужжали по-другому, без той надрывной злости, какая бывает, когда в доме зверь.
Варька сидела за столом, перебирала гречку — отделяла черные зерна от белых.
Делала это медленно, сосредоточенно, будто от этого зависела ее жизнь.
Нож из-за голенища она вытащила, но положила рядом, под скатерть — на всякий случай.
Авдотья видела, но ничего не сказала.
— Мам, а он надолго? — спросила Варька, не поднимая глаз.
— Кто ж его знает. Может, до полуночи, а может, и до утра.
У Косого всегда людно.
— И хорошо, — тихо сказала Варька. — Отдохнем.
Авдотья вздохнула, села напротив, стала смотреть на дочь.
На ее тонкие пальцы, перебирающие крупу.
На родинку над верхней губой.
На разрез глаз — серых, чуть раскосых, совсем не похожих на Демьяновы светлые бельма.
Она смотрела и видела другое лицо — то, которое помнила уже почти двадцать лет, хотя старалась забыть.
Лицо Гордея.
Воспоминание пришло само собой, как всегда в тихие вечера, когда Демьяна нет дома и можно было выдохнуть.
Авдотья закрыла глаза — и вот оно, то далекое лето, когда ей было шестнадцать.
****
Тогда она была совсем другой. Длинная, тощая, коса до пояса, и глаза — озорные, смешливые.
Жили они в Заозерье, это за лесом, верст двадцать отсюда.
Отец ее, царство небесное, работал на барской лесопилке, мать пряла по ночам, чтобы прокормить четверых. Авдотья была старшей.
Познакомилась она с Гордеем на престольном празднике.
Он пришел из Высокого — соседней деревни, с гармошкой через плечо. Чернявый, глаза веселые, зубы белые, и голос — как струна.
Как заиграл, как запел — все девки повытягивали шеи.
А он подошел прямо к ней, к Авдотье, и говорит: «Плясать будешь?» Она и пошла — легко, будто не касаясь земли.
Потом были встречи у околицы, записки через подружку, поцелуи в копне сена — тайные, жаркие, от которых кружилась голова.
Гордей был ласковый, веселый, ни разу не поднял на нее руку, ни разу не сказал грубого слова.
Она думала — на всю жизнь.
А потом — беременность. Страх, слезы, отцовский крик.
Мать молчала, только крестилась в угол. Гордей клялся, что женится, что родители его уладятся, что всё будет хорошо.
И Авдотья верила.
Потому что хотела верить.
Но родители Гордея оказались крепкими, с прижимом.
Сын — единственный, наследник, а тут — бесприданница, да еще и брюхатая. Срам.
Они запретили ему даже думать о свадьбе. Гордей спорил, кричал, даже из дому уходил на три дня.
Но вернулся — тихий, сломленный. Сказал Авдотье: «Погоди. Пережду. Уломаю».
Не уломал.
А потом приехал Демьян.
Он жил в той же деревне, Заозерье, только на два года старше.
Высокий, плечистый, молчаливый.
С детства косился на Авдотью, но она на него внимания не обращала — слишком тяжелый, исподлобья глядит, и слова ласкового от него не услышишь.
А тут он узнал, что она беременна от Гордея.
И на следующий день пришел к ее отцу с полушубком и двадцатью рублями.
«Отдай за меня Авдотью, — сказал. — Ребенка ее приму как родного. Не пропадет дитя».
Отец долго отнекивался, но Демьян настаивал.
И как-то так вышло, что отец сдался — то ли денег жалко стало , то ли испугался Демьянова нрава.
Мужик он был видный, с кулаками, и характером тяжелый — вся деревня знала.
А Гордей... Гордей приехал через неделю, уже с выкупом, с подарками.
И узнал, что Авдотья просватана за другого.
Она помнила тот день до сих пор. Гордей стоял у их калитки, бледный, с перекошенным лицом.
«Ты сама? — спросил. — Сама согласилась?»
Она молчала, потому что голоса не было.
А что она могла сказать? Что отец уже взял задаток?
Что Демьян пригрозил? Что деваться некуда?
Гордей пошел к Демьяну.
Что они говорили — неизвестно, но через полчаса Гордей вернулся с разбитой губой, в крови.
Демьян ударил его, сильно, при людях.
И сказал: «Уйди по-хорошему, а то хуже будет».
Гордей ушел. А на следующий день — уехал. Совсем.
Говорили, в Сибирь подался, на заработки. Потом говорили, женился там. Авдотья так и не узнала правды.
Венчались они через месяц.
Авдотья стояла в церкви брюхатая, в чужом платье, рядом с Демьяном, который смотрел прямо перед собой и улыбался — первый раз она видела его улыбку.
Страшную, злую улыбку победителя.
«Он взял меня не потому, что любил, — думала Авдотья, глядя на Варьку, которая все так же перебирала гречку.
— А потому, что хотел отнять у Гордея. Чтобы тот помучился.
Чтобы я никому не досталась, кроме него.
А я... я была просто добычей».
****
— Мам, ты чего? — голос Варьки вернул ее в настоящий момент. — Пригорюнилась?
— Так, задумалась, — ответила Авдотья, отводя глаза.
— О своем, о бабьем.
Варька пожала плечами и снова склонилась над миской.
Она ничего не знала.
И никогда не узнает, если Авдотье удастся унести эту тайну в могилу. Для Варьки Демьян — отец.
Родной. Единственный.
Так считали все в деревне, потому что Авдотья унесла беременность в чужую семью, как грех, о котором не говорят вслух.
А правда была в другом.
Варька родилась через семь месяцев после свадьбы — крепкая, живучая, с черными волосиками и серыми глазами.
Авдотья взглянула на нее — и сердце оборвалось.
Точно Гордей. Те же глаза, тот же разрез, тот же рот.
Даже родинка на щеке — как у него.
Демьян, когда увидел, — побелел.
Он надеялся, что дитя будет похоже на неё, или хотя бы нейтральное.
А тут — чужая кровь, в каждом черте. Он тогда первый раз ударил Авдотью.
Сильно, по лицу, так что искры из глаз посыпались.
Сказал: «Ты мне чужое выкормила». И после этого бил постоянно.
За каждую мелочь. За то, что Варька заплачет, за то, что засмеется, за то, что на него посмотрит не так.
А девчонка росла — и становилась все больше похожа на Гордея. Как назло.
Но Варьке Демьян не перечил. Никогда не ударил, ни разу пальцем не тронул.
Только косился. Росла дочка — он молчал.
А сам, бывало, смотрит на нее исподлобья, и в глазах — холод, тяжесть.
Авдотья видела этот взгляд и молилась всем святым, чтобы он никогда не сорвался.
Когда Варьке исполнилось тринадцать,
Демьян напился и сказал при ней: «Выросла девка, совсем баба».
И так посмотрел — не по-отцовски. Авдотья тогда чуть не умерла от страха.
С тех пор и живет в постоянной тревоге.
Четыре года прошло. Варьке семнадцать.
А Демьян в последнее время стал поглядывать на нее все чаще. Все дольше задерживал взгляд.
И Авдотья понимала: это не отцовская забота. Это другое. Страшное.
— Мам, я спать пойду, — сказала Варька, вставая из-за стола. — Устала.
— Иди, дочка. Иди.
Варька полезла на полати, свернулась калачиком.
Через минуту уже дышала ровно — заснула, как ребенок. Авдотья сидела внизу, глядя на ее длинные ноги, на косу, которая свесилась с края полатей, на спокойное, красивое лицо.
«Вся в него, — подумала она. — В Гордея. А Демьян это видит.
Каждый день видит. И ненавидит ее за это.
И себя ненавидит. И меня.
А теперь еще и...»
Она не договорила даже про себя. Встала, затеплила лампадку перед иконой, опустилась на колени — колени старые, больные, но она не чувствовала боли.
— Господи, — прошептала она в пол. — Сохрани Варьку. Не дай на нее руки поднять.
Лучше меня убей, старуху. А ее помилуй.
Она кланялась и кланялась, пока не заныла спина.
Потом села на лавку, сложила руки на коленях и стала ждать.
За окном темнело. Ветер поднялся, зашумел березками у забора. Издалека, с другого конца деревни, доносился пьяный крик — там, у Митьки Косого, шло гулянье.
Демьян вернется не скоро. А может, и не вернется до утра.
Авдотья смотрела на дочь, и в голове ее опять всплыло то далекое лицо — чернявое, веселое, с гармошкой через плечо.
Гордей. Где он теперь?
Жив ли? Помнит ли ту девчонку, которую не смог защитить?
Авдотья давно перестала надеяться. Но иногда, по ночам, когда Демьян храпел на печи, а она лежала с открытыми глазами, она представляла другую жизнь.
Ту, в которой Гордей не испугался, не уехал, а пришел и забрал ее.
И Варька росла бы с родным отцом. И не было бы этих синяков, этой вечной дрожи в руках, этого страха перед вечером.
— Эх, — выдохнула Авдотья тихо, так, чтобы никто не услышал.
— Эх, жизнь ты наша, бабья доля.
Она перекрестилась еще раз и погасила свет.
В темноте было слышно, как дышит Варька, как скребется мышь за печкой, как где-то далеко лают собаки.
Авдотья не спала. Она ждала.
Сама не зная чего — то ли возвращения мужа, то ли конца всему этому кошмару.
А за окном начиналась ночь — черная, безлунная, душная. Над лесом собирались тучи. К утру обещали грозу.
. Продолжение следует.
Глава 2