Автобус остановился у магазина с выцветшей вывеской, и я узнала её раньше, чем прочитала. «Товары повседневного спроса» – буквы облезли, но слово «повседневного» держалось крепче других. Я стянула сумку с верхней полки и вышла.
В селе пахло прелыми листьями и печным дымом. Октябрь цеплялся за остатки тепла. Я пошла по главной улице, и ноги сами вспоминали, где ямы, где канава, где тот самый куст, за которым когда-то пряталась от брата.
Брат мне сегодня не отвечал уже третий день. Ну и пусть.
Я была уверена, что знаю причину: Костя обиделся, что я собралась жить в материнском доме. Он привык приезжать туда с друзьями, охотиться. Пусть. Свою половину я у него не отнимала – просто хотела поселиться в своей. Дом пустовал с две тысячи девятнадцатого года, и это меня больше не устраивало.
Я прошла мимо школы. Мимо кирпичного остова клуба. Мимо колодца, у которого мама учила меня правильно держать ведро. И свернула в свой переулок.
Родительский дом стоял как всегда. Только забор был новый – металлический, с глухими листами. И калитка с домофоном.
Я остановилась.
За моей спиной кто-то кашлянул.
– Анна Викторовна?
Я обернулась. Невысокий мужчина в болоньевой куртке, лет шестидесяти. Лицо знакомое.
– Это я, Павел. Костромин.
Я узнала его только по голосу. Он постарел сильнее, чем я ожидала. Но глаза остались те же – серо-зелёные, с вечной прищурой, как у человека, привыкшего смотреть на закатное солнце.
– Павел.
Мы стояли молча. Я смотрела на новый забор и пыталась понять, что происходит.
– Анна, – сказал он тихо. – Я тебя ждал. Мне Нина звонила, сказала, ты автобусом приедешь. Пойдём ко мне, надо поговорить.
– А что тут? – я кивнула на дом.
Он посмотрел на меня, и я увидела в этом взгляде то, чего не хотела видеть.
– Продан, – сказал Павел. – Полгода как.
***
Я сидела на кухне у Павла. Он жил в пятистенке за школой, один – жена умерла три года назад от онкологии. На столе стояла тарелка с нарезанным хлебом и банка солений. Он налил мне чаю, и я держала кружку обеими руками, потому что руки не слушались.
– Продан кому? – спросила я.
– Семье из города. Фамилия Котельниковы. Мужик – водитель, жена – медсестра в нашей амбулатории. Они сейчас там живут.
– Как продан? Половина дома – моя.
Павел замолчал. Потом достал из шкафа папку, положил передо мной.
– Константин Викторович оформил доверенность. Якобы от тебя. Продал обе доли.
Я открыла папку. Копия доверенности. Моя фамилия, имя, отчество. Дата: март две тысячи двадцать шестого.
– В марте меня не было в области, – сказала я. – Я была в Санкт-Петербурге. Реставрировала рукопись в Публичной библиотеке. Есть командировка, есть пропуск, есть фотографии.
– Я и не сомневался, что подделка, – Павел говорил медленно, как будто подбирая слова. – Я как председатель узнал, когда сделка уже прошла через МФЦ. Проверил – нотариус в городе подтвердил доверенность. Значит, подделка сделана хорошо, либо нотариус в деле.
– А Константин?
– Пропал. Дом в Орлове закрыт, жена говорит – уехал на вахту. Телефон выключен.
Я положила кружку и сложила руки на коленях. Помолчала.
– За сколько ушло?
– Один миллион восемьсот. Копейки для города, а для села – деньги.
– Значит, моя половина – девятьсот тысяч.
Хорошо, что Павел не ответил сразу. Он дал мне время.
Сколько я копила на то, чтобы приехать и поселиться здесь. Не в большой квартире в Орлове, где всё напоминало о Саше. Не в съёмной мастерской, где я лечила чужие книги. А здесь, где пахнут прелыми листьями и печным дымом.
– Я подам заявление в полицию, – сказала я.
– Я знаю. Помогу с заявлением, у меня знакомый следователь в районе.
– И в суд.
– Конечно. Но, Анна... – он сел напротив, и я увидела, что он не знает, как сказать то, что хочет сказать. – Это будет долго. Год минимум. Может, два. И деньги, даже если взыщут с Константина, придётся выбивать годами. Котельниковы – добросовестные покупатели, их дом не отберут.
Я кивнула.
Я знала, как это работает. Я жила в городе тридцать шесть лет. Я видела, как люди подают в суд и потом десятилетиями выбивают присуждённое. Видела, как родной брат украл у меня деньги.
Костя. Младший. Тот, которому я в восемь лет читала «Волшебника Изумрудного города» вслух, потому что он ещё не умел. Тот, которому я покупала шоколадки из студенческой стипендии. Тот, которому я доверила ключи от маминой квартиры, когда мама умирала в больнице.
– Я не буду его прощать, – сказала я.
Павел посмотрел на меня удивлённо. Наверное, ожидал слёз или причитаний.
– Хорошо, – ответил он.
***
Ночь я провела в гостевой комнате у Павла. Он застелил диван, положил шерстяное одеяло – точно такое же, какие были у моей матери, коричневое с рыжими полосами. И оставил на столе термос с чаем и лампу.
Я не спала до трёх часов.
Я думала не о Косте. И не о доме. Я думала о том, что ехала сюда с двумя чемоданами и намерением прожить здесь остаток жизни. Реставрационная мастерская в Орлове отпустила меня на свободный график – я могла работать удалённо, ездить в город раз в месяц, сдавать книги. Я всё рассчитала. Нашла себе ученицу – девочку из техникума, которая помогала бы с простой работой. Даже привезла инструменты, упакованные в отдельный ящик.
И вот я сидела на диване в чужом доме, и мне было негде жить.
Я включила лампу и открыла сумку. Достала фотографию: мама, папа, Костя, я. Снимок сорок четвёртого года моей жизни. Мне десять, Косте четыре. Мы стоим у того самого дома, которого больше нет. Вернее, дом есть, но он не мой.
Я долго смотрела на Костю-ребёнка. Потом спрятала фотографию обратно.
Утром я спустилась на кухню, и Павел уже пил чай. На плите стояла сковорода с яичницей.
– Ешь, – сказал он. – Потом поедем к Котельниковым. Надо с ними поговорить.
– Зачем?
– Там твои вещи могут быть. И мамины.
Я поняла, о чём он. Последний раз в доме я была на похоронах – приехала, похоронила, уехала. Костя остался разбирать. И я доверилась ему полностью.
***
Котельниковы оказались тихой парой лет сорока. Муж – широкоплечий, немногословный; жена – маленькая, с вечно виноватым выражением на лице. Они узнали меня, как только открыли дверь. Видимо, Павел их предупредил.
– Вы простите, Анна Викторовна, – сказала жена, и её руки беспокойно теребили край кухонного полотенца. – Мы не знали. Нам нотариус всё выдал как положено. Мы бы никогда...
– Я знаю, – ответила я. – К вам претензий у меня нет. Могу я войти?
Они провели меня внутрь. Моя детская комната стала детской их сына – на стенах машинки, на полу ковёр с дорогами. Мамина спальня – их спальней. Гостиная – той же гостиной, только стенки нет, а есть диван и телевизор. Они поклеили новые обои, бежевые с мелким цветочком. Они бы не выбрали такие, если бы знали меня. Но они меня не знали.
– Ремонт делали? – спросила я.
– Только косметический, – сказал муж. – Основа крепкая, дом хороший. Обои переклеили да плиту новую купили.
– Печь трогали?
– Нет, печь не ломали. Печник приходил, подмазал.
Я прошла на кухню, к печи. Старая русская печь, беленая. Я посмотрела на неё и вспомнила.
В шестьдесят шестом году бабка Шура, мамина мать, прятала в печной нише иконку Николая Чудотворца. Маленькую, деревянную, с ободранной позолотой. Она боялась, что атеисты – так она говорила – «заберут и сожгут». Бабка умерла, когда мне было двенадцать. Перед смертью она показала мне тайник. «Ты, Анюта, береги. А то Вовка-то», – Вовка был мой отец, – «не знает, что я туда положила. И Тамаре не говорила». Тамара – мама.
Я одна знала про икону.
В детстве я прятала туда свои записочки и пуговицы. А Никола всё это время лежал на дне ниши, за кирпичом.
– Можно я посмотрю на печь? – спросила я хозяйку. – Только изнутри, в нише.
– Да смотрите, пожалуйста.
Я подошла, отодвинула заслонку ниши – у них там лежали прихватки и коробок спичек. Я аккуратно вынула их. Засунула руку глубже.
Кирпич сдвинулся легко – бабка его не цементировала.
За кирпичом была пустота.
Я пошарила – ничего.
Я вытащила руку и посмотрела на неё так, как будто она должна была мне что-то объяснить.
– Что вы ищете? – тихо спросила хозяйка.
– Икону. Деревянную, маленькую.
Они переглянулись. Муж сказал:
– Была икона. Когда мы въезжали, у прежнего хозяина, Константина Викторовича, мы спрашивали, что с вещами делать. Он сказал: выкиньте. Мы не стали выкидывать, собрали всё в коробки и отвезли в приходской дом, батюшке. Там и одежда была, и посуда, и иконы – две штуки. Мы подумали, ему виднее, что с этим делать.
– Две иконы?
– Да. Одна большая, новая – Казанская. И одна маленькая, деревянная, почти без краски. Мы её в коробку с большой положили.
***
Отец Сергий, настоятель сельского прихода, был молодой – лет тридцати пяти, с короткой тёмной бородой. Он встретил нас у церковной сторожки.
– Помню, – сказал он, когда Павел объяснил. – Котельниковы привезли три коробки. Я разобрал. Иконы у нас сейчас в алтаре, одежду раздали нуждающимся, посуду отдали в воскресную школу.
– Можно ли икону посмотреть?
– Ту, что Никола? Конечно.
Он провёл нас в алтарную часть. На полке стояла бабкина иконка. Тёмная, крохотная, в трещинах. Никола смотрел на меня тем самым взглядом, которым смотрел на бабку Шуру, и на меня-двенадцатилетнюю, и на меня-пятидесятичетырёхлетнюю.
– Батюшка, эта икона моей бабушки, – сказала я. – Она прятала её в печной нише от властей. Потом показала мне. Это единственное, что у меня осталось от родительского дома.
Отец Сергий посмотрел на меня, на Павла. Помолчал.
– Анна Викторовна, – сказал он. – Возьмите. Это ваше. Я даже не благословлю брать – я просто возвращаю.
Я приняла икону. Она была тёплая, как будто её только что держали в руках. Наверное, от лампады.
Я заплакала. Не громко. Просто слёзы пошли сами.
Павел стоял рядом, не трогая меня. Он знал, что в такие минуты нельзя трогать. Это я помнила о нём ещё со школы – он никогда не лез, когда не надо.
***
Вечером я сидела на веранде у Павла. Лампа на столе, чай, икона передо мной на салфетке. Павел был где-то во дворе – возился с тёсом для крыши сарая.
Я позвонила в полицию Орловского района. Дежурный записал мои данные, сказал: «Приходите завтра с документами, будем оформлять заявление».
Потом я позвонила нотариусу – тому, что якобы заверял доверенность. Нотариус ответила сама. Я представилась, назвала номер документа.
– Такой доверенности у меня в реестре нет, – сказала она после паузы. – И в этот день я не работала – шестого марта был выходной, я ездила в Москву.
Я поблагодарила. Положила телефон.
Значит, и нотариус поддельный. Значит, Костя работал с профессиональными подделывателями документов. Значит, это уголовка серьёзная – не просто семейный конфликт, а группа лиц, статья сто пятьдесят девятая часть четвёртая, до десяти лет.
Я не почувствовала ни радости, ни злорадства. Только усталость. Такую, какая бывает после бессонной смены над книгой, которую надо вылечить от плесени.
Во двор вошёл Павел, отряхивая руки.
– Звонила?
– Да.
– И что?
Я рассказала.
Павел сел напротив. Долго молчал.
– Анна, – сказал он. – Я тебе не говорил, но... я же всё это время думал о тебе. Не как о первой любви – бог с ней, первой любовью, мы дети были. А как о человеке, который уехал. И непонятно было, вернёшься ли.
Я посмотрела на него.
– Я не знала, что ты вдовец.
– Три года как. Маша болела долго. Я её досматривал.
– А я Сашу два года. Три операции, и ничего не помогло.
Мы сидели, и свет лампы делал наши лица плоскими, как на старом снимке. За окном темнело. Из дальнего конца улицы доносился лай собаки.
– Анна, – сказал Павел. – Я сейчас ничего предлагать не буду. Это было бы... пошло. Но если ты останешься – тут найдётся, где жить. Пока идёт суд, пока тянется дело. Я тебе сниму избу. Вдова Нечаева сдаёт домик у реки, тёплый, чистый. Пятнадцать тысяч в месяц. Ты сможешь там работать над своими книгами.
Я смотрела на Николу.
– Павел, – сказала я. – Я подумаю.
***
Утром в окно постучали. Я уже встала, одевалась. Открыла дверь – стояла Нина, соседка и бывшая одноклассница. Пышная, в платке, с сумкой.
– Анечка! Пашка сказал, ты у него. Я пирог испекла с капустой. Иди сюда, обнимемся.
Мы обнялись. От Нины пахло печью и духами «Красная Москва» – советскими, которые она носила ещё в школе.
– Ну что, рассказывай, – сказала Нина, ставя пирог на стол. – Я про Костика всё слышала. Подлец, подлец и больше никто. Я тебе честно скажу – он тут последние годы совсем с катушек слетел. С какими-то городскими связался, в Орлов мотался, на дорогих машинах приезжал. Тамара твоя ещё жива была, я ей говорила: Тамара, что с сыном-то. А она: «Ничего, Нинуль, он у меня добытчик».
– Мама так говорила?
– Говорила. Она в нём души не чаяла, сама знаешь.
Я знала. Мама всегда предпочитала Костю мне. Это не было секретом в семье. Я уехала в восемнадцать в институт, и мама это одобрила: «Езжай, учись, у нас Костенька за хозяйство». За хозяйство Костя не взялся никогда, но мама защищала его до последнего.
– Нин, – сказала я. – А Костя... он правда на вахте?
– Какая вахта, бог с тобой. Он в Краснодар уехал, у него там какая-то баба. Жена его, Ольга, мне сама сказала – он ей позвонил один раз, сообщил, и всё. Она тоже в курсе, что случилось, ей стыдно перед тобой. Я её сегодня утром встретила на почте – она голову опустила, прошла мимо.
Я кивнула.
– Анечка, – Нина подалась вперёд. – А правду говорят, что ты собиралась в мамин дом возвращаться?
– Собиралась.
– А теперь что?
– Теперь пока не знаю.
– Слушай, – Нина хлопнула себя по колену. – А давай ко мне! У меня изба большая, я одна после Гриши, места навалом. Верхнюю комнату отдам, там светло, окно на юг. И бесплатно – своя же.
Я посмотрела на неё. Она светилась от собственной идеи, и в этом свете было то, чего я давно не видела в городских людях: простая радость от возможности помочь.
– Нина, – сказала я. – Спасибо. Но если останусь, сниму у Нечаевой. Мне нужно отдельно – я работаю с книгами, нужны свет и тишина.
– А, ну это да, ну это понятно. Тогда я тебе пирогов буду приносить. Договорились?
– Договорились.
***
После Нининого пирога я пошла на почту – сдать заказное письмо в мастерскую с отчётом по петербургской рукописи.
Почта была всё та же, что и в девяностом году. Жёлтые стены, три окошка, одно работало. Очередь из трёх старух, одна с квитанцией на телефон, две за пенсией. Я встала последней.
Впереди меня была женщина в тёмно-синем пальто. Она стояла, не оборачиваясь, и что-то говорила в окошко негромко. Потом взяла квитанцию и пошла к выходу. На меня она глаз не подняла, но у двери замерла на секунду. И я её узнала по этой секунде.
– Оля.
Она остановилась, не оборачиваясь.
– Оля, – сказала я ещё раз. – Посмотри на меня.
Жена брата обернулась. Ей было сорок четыре, она работала воспитательницей в орловском саду, и я знала её пятнадцать лет. Хорошая женщина. Не понимавшая, за кого вышла.
– Аня, – сказала она и заплакала. Не громко, в платок. Старухи за её спиной смотрели жадно, и я подумала, что это теперь станет историей всего села на полгода вперёд.
– Оля, не реви.
– Аня, я не знала. Я клянусь тебе. Он мне в феврале сказал – едет в область, насчёт дома проблемы. Я подумала, может, крыша потекла, может, налоги. А потом участковый пришёл, сказал. Я до сих пор...
– Ты его видела в марте? В области?
– Нет. Его вообще неделями дома не было, я привыкла. Он ездил куда-то, я не спрашивала.
Я посмотрела на неё. На её красное лицо, на старое пальто, на руки в варежках.
– Оля, у тебя дочка.
– Восемнадцать. В техникуме.
– Ей учиться ещё два года. Если его посадят – кто будет помогать?
– Никто. – Она посмотрела на меня прямо. – Я справлюсь, Аня. Я одна справлюсь. Ты не думай, я на его деньги не рассчитывала никогда.
Я ей поверила.
– Если будет туго – позвони, – сказала я. – У меня есть телефон?
– Есть.
– Звони.
Она кивнула и вышла. Я подошла к окошку, отправила письмо, и, пока почтальонша лепила марки, думала о том, что у зла очень разная мера распределения. Костя украл у меня дом, у Ольги – уверенность в человеке, у дочки – отца. А где-то там, в краснодарской квартире с неизвестной бабой, он, наверное, думал, что выкрутился.
***
Ночью я опять не спала. Лежала, смотрела в потолок, думала.
О Косте я не думала – он исчез из моей жизни так же, как исчезал из неё все последние десять лет: необязательными звонками, редкими приездами, отговорками.
Я думала о другом.
Я думала о том, что тридцать шесть лет в городе сделали меня человеком, который приезжает в родное село и ждёт, что село его примет. А село – не библиотека, не рукопись. Село – это люди, у которых своя жизнь, и в этой жизни ты когда-то был, но потом тебя не стало. Возвращаться – это не возвращаться к тому, что оставила. Это вписываться заново.
Родительский дом был моей иллюзией возвращения. Материальный якорь, за который я держалась. Без него нужно было понять, что я хочу на самом деле.
Я хотела тишины. Хотела работать над книгами, которые мне присылала мастерская. Хотела видеть, как за окном идут сезоны. Хотела печь пироги на годы вперёд. Хотела, может быть, иногда пить чай с Павлом на веранде. А может быть, и не с Павлом – это ещё предстояло выяснить.
Я не хотела ждать, пока суд отберёт у Котельниковых дом. Не хотела выгонять их с мальчишкой из детской с машинками на обоях. Пусть живут. Я подам в суд на Костю – не ради дома, а ради денег и ради того, чтобы подлость была зафиксирована бумагой.
А жить я буду у Нечаевой. Пятнадцать тысяч в месяц. Зарплаты на это хватит.
Утром я спустилась на кухню. Павел был уже одет – собирался в сельсовет.
– Павел, – сказала я. – Я остаюсь. Договорись с Нечаевой, я сегодня к ней загляну.
Он кивнул. Ничего не сказал. Только взял с полки свою куртку, посмотрел на меня раз и вышел.
Через минуту дверь снова открылась. Он вернулся.
– Анна, – сказал он. – Я не буду делать вид, что мне это всё равно. Мне не всё равно.
– И мне тоже.
Он кивнул и ушёл.
***
Прошло три недели.
Я жила у Нечаевой – старой вдовы восьмидесяти лет, которая пекла по воскресеньям блины и называла меня городской барышней. У меня была комната с двумя окнами и столом под южным светом. На столе лежали инструменты и «Требник» восемнадцатого века из архива духовной семинарии – с пятнами плесени по краям и облезшим переплётом.
Я работала по семь часов в день, с перерывом на обед. Никола стоял на подоконнике, и я видела его краем глаза, когда сшивала страницы.
В среду позвонил следователь. Дело возбудили по статье сто пятьдесят девятой части четвёртой – мошенничество в особо крупном размере, группа лиц. Нотариальная подделка, уголовка. Костю объявили в розыск. Следователь сказал, что по Краснодарскому краю уже пошла ориентировка.
Я поблагодарила и положила телефон.
В пятницу Павел пришёл к Нечаевой на блины. Первый раз за три недели – до этого мы виделись только на улице, здоровались. Он принёс банку мёда от своих пчёл и книгу – старое издание Бунина, у которого выпадали страницы.
– Посмотришь? – спросил он. – Может, вылечишь.
Я взяла книгу. Посмотрела переплёт, посмотрела блок.
– Вылечу.
Мы сидели втроём – Нечаева, Павел и я. Нечаева рассказывала, как в сорок восьмом году после войны её мать отдала ей последние полотенца на приданое, и как она это полотенце до сих пор бережёт в сундуке. Павел слушал и кивал. Я смотрела в окно на голые ветки яблони, думала, что осенние яблоки я люблю больше летних.
После блинов Нечаева ушла к себе – она всегда засыпала в девять. Павел остался помочь мне с посудой.
Мы стояли у раковины – он мыл, я вытирала. За окном было уже темно.
– Анна, – сказал Павел. – Я к тебе буду приходить иногда на чай. Если ты не против.
– Не против.
– И ты ко мне приходи. Когда захочешь.
– Приду.
Он положил полотенце на крючок. Постоял. Потом повернулся и вышел, тихо прикрыв дверь.
Я осталась на кухне. За окном было темно, и в стекле отражалось моё лицо – усталое, спокойное, пятидесятичетырёхлетнее. Я посмотрела на себя, как на чужую, и подумала: ну что ж, вот и вернулась.
Родительского дома больше не было. Брата больше не было. Саши больше не было. Маму я похоронила семь лет назад.
Но село осталось. И Нина с её пирогами. И отец Сергий с его алтарём, куда попала бабкина икона. И Нечаева с её полотенцами сорок восьмого года. И Павел с его яблоневым мёдом и бунинской книгой. И Ольга, которой тоже теперь надо как-то жить.
Я выключила лампу и пошла в свою комнату. У окна стоял Никола – тёмный, крохотный, в трещинах. Он смотрел на меня.
Я посмотрела на него и тихо сказала:
– Спасибо, бабушка.
И легла спать.