РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Пристань встретила их запахом рыбы, дёгтя и гнилых досок. Река Шумная здесь, в городских пределах, казалась шире и спокойнее, чем в тайге, — её воды сонно лизали деревянные сваи, на которых покачивались баржи, лодки и один небольшой колёсный пароход с высокой трубой. Пароход этот, дымящий и посапывающий как сытый зверь, стоял у крайнего причала. На борту золотилась надпись: «Святой Николай».
— Вон он, — выдохнул Назар, указывая рукой. — Успеем. Билеты купим на месте.
Клавка молча кивнула. Ноги её гудели, сердце колотилось где-то в горле. Она всё ещё сжимала за пазухой мешочек с золотом — тот самый, который час назад взяла со стола в доме Семёна Львовича. Назар не знал об этом. Она не успела сказать.
— Батя, — начала она, но договорить не дали.
Из-за штабелей бочек, сложенных у причала, выскочили люди. Много. Четверо, пятеро — в темноте не разобрать. В руках — дубинки, один с револьвером. Лица скрыты, но по форме — полиция. А впереди — высокий, в штатском, с рыжими усами и плоской кожаной фуражкой.
— Марков! — рявкнул он. — Стоять!
Назар дёрнулся, хотел бежать, но ноги приросли к доскам. Клавка вскрикнула. В то же мгновение её отшвырнуло в сторону — сильный удар в плечо, и она полетела на песок, больно ударившись локтем.
— Не трожьте девку! — закричал Назар, хватая ружьё, но ружьё выбили сзади, и он упал на колени, стиснутый сразу двумя.
— Батя! — заорала Клавка, пытаясь подняться. — Батя-а!
Она видела, как отца скручивают, заламывают руки за спину, накидывают верёвку. Как его широкий, похудевший за эти месяцы, но всё ещё сильный корпус бессильно дергается под тяжестью чужих тел. Как рыжий достаёт из-за пазухи Назара мешочек — тот самый, что он носил на груди, — и, взвесив на ладони, довольно усмехается.
— Золотишко, — говорит он. — Негусто, но и на том спасибо. Вяжите его, ребята. В участок.
— Не трожьте золото! — хрипит Назар, брыкаясь. — Это моё! Честное!
— Всё теперь казённое, — усмехается рыжий. — И ты, Марков, тоже казённый. Пойдёшь под суд за убийство.
А девка твоя — в приют, пока не пристроят.
— Не отдам! — Назар рвётся, но его уже волокут по доскам к тёмному зданию в конце пристани — полицейской кутузке с железной дверью и зарешеченными окнами.
— Батяня! — Клавка бежит за ним, спотыкаясь, падая, сдирая колени. — Батяня, как же я одна-то?! Возьмите меня с собой!
Она хватается за рукав полицейского, тот отшвыривает её, как котёнка. Она падает в грязь, поднимается, снова бежит — и снова её отталкивают.
— Не положено, девка. Иди, откуда пришла.
Дверь кутузки захлопывается. Глухо лязгает засов.
Клавка стоит на коленях в мокром песке, не чувствуя холода. Её трясёт — крупной, неудержимой дрожью. Зубы стучат, слёзы текут по щекам, смешиваясь с грязью и кровью из разбитой губы. Она одна. Совсем одна. Отца увели. Золото отобрали. Ни кола ни двора. Никого на всём белом свете.
— Батяня, — шепчет она в темноту. — Батяня...
Вокруг — чужие голоса, пьяные матросы, торговки, закрывающие лавки, городовой с фонарём. Никто не обращает на неё внимания. Оборванная девчонка, плачет на пристани — дело обычное.
Клавка поднимается, шатаясь, идёт куда-то — к реке, к темноте, к единственному месту, где можно умереть, чтобы не чувствовать этой боли. Она не знает, зачем идёт. Просто идёт, потому что стоять на месте невозможно.
И тогда — чьи-то руки. Крепкие, железные, обхватывают её сзади. Одна рука — поперёк груди, другая — зажимает рот.
— Тихо, — дышит в ухо чужой, низкий голос. — Не кричи.
Клавка дёргается, брыкается, пытается укусить. Но хватка — мёртвая. Её поднимают, как перышко, и несут куда-то в сторону, прочь от фонарей, в чёрную пасть переулка.
— Пусти! — мычит она сквозь ладонь. — Пусти, гад!
— Не шуми, дура, — отвечают ей. — Жива будешь.
Она рвётся изо всех сил, но силы не равны. Ей только пятнадцать, весит она — как котёнок. А руки, что держат её, — медвежьи. Не вырваться.
Темнота заглатывает её целиком.
****
Очнулась Клавка от мерного, глубокого покачивания. Под ней — что-то жёсткое, пахнущее краской и машинным маслом. Над головой — низкий потолок, деревянный, с трещинами. Где-то рядом ритмично стучат колёса, плещется вода.
Пароход. Она на пароходе.
Клавка села, голова закружилась. В каюте горела маленькая масляная лампа, подвешенная к переборке. Свет — тусклый, жёлтый, колеблющийся. В углу — узкая койка, на которой она лежала. Рядом — стол, привинченный к полу, и ещё одна койка.
На той, второй, сидел человек. Мужчина лет под тридцать, коренастый, с широким скуластым лицом и светлыми, почти белыми глазами, которые смотрели на неё не мигая.
Одет в хороший суконный пиджак, сапоги с голенищами, на пальце — серебряное кольцо.
От него пахло — Клавка сразу уловила — алкоголем. Дешёвым, перегаристым, смешанным с табаком и потом.
Она вжалась в угол койки, поджав колени к подбородку.
— Не кричи, — сказал он спокойно. — Хуже делаешь для себя.
Он протянул руку и коснулся её волос — осторожно, почти невесомо, как трогают дикого зверька.
Клавка дёрнулась, но он не убрал ладонь, а медленно провёл по спутанным прядям, от корней до концов.
— Ты вся дрожишь, — заметил он. — Не бойся.
Я не из тех, кто обижает.
— Кто ты? — выдавила Клавка, чувствуя, как голос ломается. — Где мой батя?
— Батя твой в кутузке. Надолго, может, навсегда. Убийство — не шутка. А ты здесь одна. На пристани тебя поймали бы, в приют определили, а то и того хуже — на панель.
Понимаешь?
Она не понимала. Или понимала слишком хорошо. По телу пробежал холод.
— Я увезу тебя с собой, — продолжал мужчина, всё так же спокойно, будто речь шла о погоде. — Иначе ты здесь пропадёшь одна. Город тебя сожрёт, Клава.
Ты красивая, а красивых тут не жалеют.
— Откуда ты знаешь, как меня зовут? — шепотом спросила она.
— В городе все знают, кто такие Марковы. Ты — дочка золотоискателя. Та самая, зелёноглазая. Не обижу, говорю. У меня дело к тебе есть.
— Какое дело? — Клавка сжалась ещё сильнее, готовая вцепиться в горло, если он приблизится.
— Потом расскажу. А пока — сиди тихо. Пароход отходит через минуту. Здесь они тебя найдут — полиция, Семён Львович, те, кто отца скрутил. Все ищут золото.
Думают, оно у тебя.
— Нет у меня золота, — сказала Клавка. — Отобрали. Всё.
Мужчина усмехнулся, покачал головой.
— Значит, и ты, и я — в пролёте. Ладно, не в золоте счастье.
Он встал, слегка качнувшись — пароход тронулся, пол под ногами дрогнул. Клавка почувствовала, как медленно, но верно они отходят от берега. За маленьким овальным иллюминатором поплыла тёмная вода, редкие огни пристани удалялись, становились маленькими, как спички.
— Меня зовут Глеб, — сказал он, поворачиваясь к ней. Лицо его в свете лампы было неподвижным, как маска. — Запомни. Глеб Хромов. Будешь звать — откликнусь.
Он качнулся ещё раз — не от волны, от выпитого. Приложил палец к губам.
— Тихо сиди. Поняла? Не высовывайся. Я скоро вернусь.
И вышел в дверь, плотно притворив её за собой. Снаружи щёлкнул замок — или показалось?
Клавка осталась одна. Пароход мерно покачивался, стучали колёса, вода плескалась за бортом. Она свернулась калачиком на жёсткой койке, обхватив себя руками. Мешочек с золотом — пустой, её собственная жизнь — пустая. Всё, что было: тайга, отец, золото, надежда, — осталось там, на пристани, вместе с криком «Батяня!».
Она заплакала тихо, беззвучно, чтобы не услышал тот, кто ушёл. Плакала долго, пока слёзы не кончились
. А потом, обессиленная, провалилась в чёрный, беспамятный сон.
И во сне ей снилась зелёная тайга, и река Шумная, и отец, который держит на ладони золотой камешек и говорит: «Счастье наше, Клава. Счастье...»
А за иллюминатором вставал рассвет — бледный, холодный, не обещающий ничего хорошего.
*****
Пароход шёл всю ночь.
Клавку укачивало — не морем, потому что река была ровной, а той внутренней дрожью, что поселилась в теле после всего, что случилось. Она спала урывками, просыпалась от каждого скрипа, каждого всплеска за бортом. В каюте было душно, пахло машинным маслом и чужим, мужским потом. Глеб не возвращался.
Под утро, когда за иллюминатором начало сереть, Клавка решилась.
Она подошла к двери. Заперта. Но дверь была старой, пароходной — замок держался на одном честном слове. Клавка надавила плечом, раз, другой. Дерево жалобно скрипнуло, и дверь подалась. Она выглянула в коридор. Пусто. Только в дальнем конце, у лестницы на верхнюю палубу, дремал матрос, свесив голову на грудь.
Клавка выскользнула, пригибаясь, босиком — сапоги она скинула ещё ночью, они натирали ноги в кровь. Пол был холодным, скользким от воды. Она двинулась в противоположную сторону, к корме, где, как ей казалось, меньше людей.
Пароход «Святой Николай» оказался небольшим, но запутанным. Коридоры вились, лестницы вели то вверх, то вниз. Клавка забрела в машинное отделение — там грохотало, парило, пахло углём и железом. Кочегар, голый по пояс, мелькнул у топки, но не заметил её. Она проскочила дальше, нащупала дверь, толкнула — и оказалась на открытой палубе.
Вода. Серое, свинцовое утро. Река разлилась широко, берега едва угадывались в предрассветном тумане. Пароход шёл серединой, оставляя за кормой пенистый след. Холодный ветер ударил в лицо, и Клавка поняла: другого шанса нет. Надо прыгать.
Она подбежала к борту, вцепилась в поручни. Высота — метра три, не меньше. Вода тёмная, холодная, с быстрым течением. Страшно. Но оставаться на пароходе — страшнее.
— Не советую, — раздался сзади голос. Спокойный, чуть хриплый. Глеб.
Клавка обернулась. Он стоял в трёх шагах, в той же одежде, мокрой почему-то, без пиджака, в одной рубахе. Светлые глаза смотрели устало, но цепко.
— Отойди, — сказала Клавка. — Прыгну.
— Прыгай. Только течение здесь сильное. Ты не доплывёшь до берега — устанешь, замёрзнешь, пойдёшь ко дну. А я не успею спасти.
— А ты и не спасёшь, — выкрикнула она. — Ты такой же, как те. Увёз силой, запер.
Хочешь, чтобы я твоей стала?
Глеб помолчал. Потом сделал шаг вперёд.
— Дура ты, Клава, — тихо сказал он. — Совсем дура. Я тебя от смерти спасаю, а ты — в воду.
Ну, прыгай, коли такая смелая. А я за тобой.
Потому что не могу смотреть, как тонет девчонка.
Клавка не поверила. Или поверила, но страх был сильнее. Она перемахнула через поручни, повисла на руках, разжала пальцы — и полетела вниз, в холодную, чёрную воду.
Удар. Вода обожгла, перехватила дыхание, залилась в рот, в нос, в уши. Клавка пошла ко дну, но вынырнула, закашлялась, забила руками
. Течение подхватило её, понесло, отбрасывая от парохода, который быстро удалялся, урча колёсами.
— Помогите! — закричала она, но пароход уже скрылся в тумане. Никого. Только вода, холодная, бесконечная, и небо, низкое, серое, как потолок в каюте.
Она поплыла к берегу — туда, где смутно чернела полоска леса. Но берег был далеко, а силы таяли с каждой секундой. Одежда тянула вниз, вода казалась тяжёлой, как свинец. Клавка поняла, что не доплывёт. Что сейчас захлебнётся, устанет, и тело её пойдёт ко дну, как когда-то тело матери.
— Батяня... — прошептала она, пуская пузыри, и пошла вниз.
В этот миг что-то схватило её за волосы, дёрнуло вверх.
Чья-то рука обвила талию, прижала к себе. Глеб. Он был рядом, дышал тяжело, хрипло, работал одной рукой, другой удерживая её.
— Не смей тонуть, — прорычал он ей в ухо.
— Не смей, слышишь!
Он плыл, таща её за собой, к берегу. Берег приближался медленно, мучительно.
Клавка уже ничего не соображала — только чувствовала, как холод сковывает тело, как зубы стучат, как темнеет в глазах.
Потом — дно. Ноги коснулись песка. Глеб выволок её на отмель, потащил на берег, упал рядом, обессиленный.
— Жива? — спросил он, заглядывая в лицо.
Клавка не ответила — не могла.
Губы посинели, дыхание не слушалось. Глеб приподнял её, перевернул на живот, надавил на спину — изо рта хлынула вода. Она закашлялась, забилась, но вода всё шла.
Глеб надавил ещё раз, потом перевернул на спину, запрокинул голову, вдохнул в неё воздух — раз, другой, третий.
— Давай, Клава, — шептал он, сжимая её грудную клетку.
— Давай, дыши.
Не смей умирать.
Она вдохнула — хрипло, судорожно, как новорождённый. Закашлялась, выплёвывая остатки речной воды. Глаза открылись — мутные, бессмысленные. Потом в них появилась искра, и Клавка заплакала — громко, навзрыд, как маленькая.
— Тихо, тихо, — Глеб сел рядом, обнял её, прижал к себе. — Всё прошло. Жива ты.
Она не сопротивлялась — не было сил. Только тряслась всем телом, мелко, неудержимо, и зубы выбивали дробь. Глеб снял с себя рубаху — мокрую, холодную, но всё же — накинул на Клавку, прижал к своей груди, пытаясь согреть.
— З-зачем т-ты меня с-спас? — простучала она. — П-пустил бы — и всё...
— А я не пускаю, — ответил он. — Сказал же: не могу смотреть, как тонет девчонка. Тем более такая зелёноглазая.
Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой, усталой.
***
Берег, на который их выбросило, был пустынным — песчаная коса, поросшая ивняком и высокой, жёсткой травой. Вдали, за поворотом реки, виднелись крыши какой-то деревни, но близко — ни души, ни лодки, ни дыма. Только ветер шевелил кусты, да река накатывала ленивые волны.
Глеб развёл костёр. Это было нелегко — всё вокруг промокло, спички отсырели. Но он нашарил в кармане брюк зажигалку — старую, масляную, с выцветшим орлом. Высек огонь, берестяные завитки занялись, потянуло дымком.
— Садись ближе, — сказал он Клавке. — Грейся.
Она сидела на песке, закутанная в его рубаху, и смотрела на огонь. Вода всё ещё капала с волос, стекала по щекам, смешиваясь со слезами. Глеб сидел напротив, голый по пояс — мокрый, продрогший, но старался не показывать, что замёрз. На груди у него виднелась старая татуировка — якорь, наполовину стёртый временем. Каторжная, поняла Клавка. Был человек в местах не столь отдалённых.
— Ты бывший каторжник? — спросила она прямо.
— А ты не боишься спрашивать? — усмехнулся он. — Да, был. Пять лет за драку. А вышел — не пристроился никуда. Вот и мотаюсь по рекам.
— Зачем я тебе? — Клавка подняла глаза. Зелёные, огромные, заплаканные.
— Зачем тебе обуза? Сирота, без денег, без дома.
Глеб помолчал, помешал палкой угли. Искры взлетели в небо, погасли в утреннем сумраке.
— Похожа ты на одну, — сказал он наконец. — Была у меня сестра.
Тоже зелёноглазая. Тоже сирота. Тоже пропала
. Не нашёл я её. А тебя нашёл — значит, не судьба ей пропадать.
— Где она?
— Умерла. В городе. От голода и холода, потому что некому было помочь
. А я в тюрьме сидел.
Теперь вот — не хочу, чтобы так повторилось.
Он подбросил в костёр сухих веток, и пламя взметнулось выше, жарче. Клавка подвинулась ближе, протянула руки к огню. Пальцы были синими, но понемногу отогревались.
— Что теперь будет? — спросила она.
— Не знаю, — честно ответил Глеб. — Пароход ушёл. Берег глухой. До ближайшей деревни — вёрст пять, не меньше. Денег у меня — только мелочь, и та в брюках промокла.
А у тебя?
— Нет у меня ничего. Золото отобрали.
Отца увели.
— Значит, начинаем с нуля, — сказал Глеб. — Вдвоём. Я работу найду. Ты будешь помогать по хозяйству. А там — видно будет.
— А если ты врёшь? — Клавка посмотрела на него в упор. — Если ты такой же, как те, что отца скрутили?
Глеб не отвёл взгляда.
— Не вру, — сказал он. — Убей меня Бог, не вру.
Хочешь — уходи одна. Дорогу до деревни найдешь. Только там тебя снова поймают и отправят в приют. А в приюте, говорят, хуже, чем в тайге.
Клавка замолчала. Костер трещал, бросая тени на песок. Вода за спиной шептала что-то своё, неразборчивое. Она думала об отце — где он сейчас? В холодной камере? Бьют ли его? Слышит ли он, как она плачет? Или уже смирился, что дочери у него больше нет?
— Я не уйду, — сказала она наконец. — Пока не увижу батю. Пока не освобожу его.
— Освободим, — пообещал Глеб. — Не сразу, но освободим. У меня есть знакомые в городе. Не сегодня, так завтра помогут.
— Зачем тебе это? — повторила она.
— Говорю же — долг перед сестрой, — вздохнул Глеб.
Он встал, отряхнул песок с брюк, подошёл к ивняку, наломал веток потолще, соорудил подобие шалаша — на случай, если пойдёт дождь. Клавка смотрела, как он работает, — сильные руки, ловкие движения, никакой суеты. Каторга, видно, научила выживать.
— Отдыхай, — сказал он, закончив. — Я посторожу.
— Ты сам замёрз, — заметила Клавка. — Иди грейся.
Он послушался, сел рядом, но не близко — оставил расстояние. Клавка подумала: странный он. Не похож на тех, кто тайгой промышляет. Глаза светлые, почти белые, а смотрят — как у старого, много повидавшего человека.
— Глеб, — позвала она.
— М?
— Спасибо. Что вытащил.
Он не ответил, только кивнул. И долго сидел, глядя на огонь, на реку, на небо, которое медленно светлело, обещая новый день.
Новый день — на пустом берегу, вдвоём. Без золота, без отца, без надежды. Но живой. И это было главным.
****
Дни потянулись медленные, тягучие, как смола на сосновой коре. Они шли берегом вверх по течению, подальше от города, подальше от погони. Глеб вёл Клавку глухими тропами, обходил деревни, ночевал в лесу или в заброшенных зимовьях. Он добывал рыбу, стрелял уток из старого ржавого пистолета, который носил за голенищем, делил последний кусок пополам.
Клавка смотрела на него и не узнавала себя. Страх, который жил в ней все эти месяцы, начал понемногу отпускать.
Вместо него приходило другое чувство — тёплое, щемящее, когда она ловила на себе его взгляд и краснела, как маков цвет.
Глеб был с ней осторожен. Не лез с ласками, не требовал ничего.
Только иногда, засыпая у костра, она чувствовала, как он поправляет на ней тулуп, как укрывает от ветра
. И сердце её билось чаще, и хотелось, чтобы эти минуты не кончались.
— Ты чего на меня смотришь? — спросил он однажды, когда они сидели на привале.
— Так, — ответила Клавка, отводя глаза. — Ничего.
— Врёшь, — усмехнулся Глеб.
— В глаза не врёшь, а тут — врёшь.
Она не ответила.
Только улыбнулась краешком губ — робко, по-девичьи.
***
К вечеру третьего дня они наткнулись на старую усадьбу. Дом стоял на отшибе, крыша провалилась, стёкла выбиты, но одна комната на первом этаже ещё держалась — печь целая, пол не сгнил, даже кровать сохранилась, железная, с панцирной сеткой. Глеб осмотрел всё, проверил углы, затворил дверь на щеколду.
— Здесь переночуем, — сказал он. — А завтра пойдём дальше.
Клавка огляделась.
В комнате пахло пылью, мышами и чем-то сладким — может, старыми обоями, может, временем. Глеб натаскал соломы, набросал на кровать, сверху положил свой армяк. Развёл огонь в печи — маленький, экономичный, чтобы тепло держалось, но дыма не было.
— Ложись, — сказал он. — Я на полу, у двери.
— Не надо на полу, — тихо ответила Клавка.
— Здесь места хватит.
Он посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом. Светлые глаза в полутьме казались серебряными.
— Клава, — сказал он. — Ты это... не думай ничего.
Я тебя не трону.
— А если я сама захочу? — спросила она, и голос её дрогнул.
В комнате стало тихо — только сверчок за печкой стрекотал, да дрова потрескивали.
Глеб подошёл к кровати, сел на край, взял её руки в свои. Ладони у него были шершавые, тёплые, с мозолями.
— Ты ещё маленькая, — сказал он. — Неразумная.
Пожалеешь потом.
— Не пожалею, — прошептала Клавка. — Я уже не маленькая.
Я тайгу прошла, смерть видела, отца потеряла.
Я всё понимаю.
— Понимаешь, — он вздохнул. — А я вот не понимаю, зачем ты мне нужна.
Не нужна ты мне. А нужна.
Он отпустил её руки, встал, прошёлся по комнате.
Потом вернулся, сел на корточки, заглянул в глаза.
— Слушай, Клава. Я человек битый, тюремный.
Мне ли тебя касаться?
— А мне всё равно, — ответила она. — Ты меня от смерти спас, от холода, от голода.
Ты — добрый.
Я таких не встречала.
— Добрый, — усмехнулся он горько. — Волк тоже добрый, когда сыт.
Она потянулась к нему, обхватила за шею — худенькими руками, которые ещё недавно держали ружьё. Глеб замер, не дыша.
Потом медленно, очень медленно, обнял её в ответ.
— Пропади ты пропадом, — прошептал он и поцеловал.
Целовать он умел — не грубо, не нахраписто, а мягко, с какой-то особенной, взрослой нежностью. Клавка таяла в его руках, как воск. Она ничего не знала о мужчинах, ничего не умела, но тело её вело само — тянулось к нему, открывалось, доверяло.
— Боишься? — спросил он, отстранившись на миг.
— Нет, — ответила она.
— С тобой — нет.
Он раздел её бережно, как мать раздевает дитя, — без суеты, без жадности.
Клавка лежала на соломе, прикрытая его армяком, и смотрела на потолок, где трещины складывались в причудливые узоры. Потом его руки, горячие, сильные, накрыли её, и она закрыла глаза.
— Тихо, тихо, — шептал он. — Не бойся.
Я рядом.
Когда боль пронзила её — короткая, острая, — Клавка вцепилась ему в плечи, но не закричала.
Только закусила губу до крови. Глеб замер, погладил по волосам, по щеке, по губам.
— Всё, — сказал он. — Всё прошло. Теперь хорошо будет.
И правда — через минуту боль ушла, а вместо неё пришло что-то новое, незнакомое. Клавка чувствовала его дыхание на своей шее, его руки, которые держали её так, будто она была самой большой ценностью. И в какой-то миг ей показалось, что они не двое — одно целое, одно тело, одна душа.
— Глеб, — прошептала она. — Глебушка...
— Молчи, — ответил он. — Молчи, моя хорошая.
****
Потом они лежали в темноте, укрытые одним армяком, и слушали, как дождь барабанит по крыше.
Глеб курил, пуская дым в потолок. Клавка прижималась к его боку, гладила его грудь, ту самую татуировку — якорь, который теперь казался ей не каторжным, а символом спасения.
— Ты не пожалеешь? — спросил он опять.
— Нет, — ответила она твёрдо. — А ты?
— Я? — он затянулся, помолчал. — Я уже жалею. О том, что не встретил тебя раньше.
— Встретил бы — я маленькая была, — усмехнулась Клавка.
— И сейчас маленькая, — он повернул её лицо к себе, посмотрел в зелёные глаза.
— А глаза — взрослые. Видели много. Слишком много для твоих годов.
Она уткнулась ему в плечо, чтобы не показывать слёз.
Ей было странно — и сладко, и горько одновременно.
Она думала об отце, о том, что он сейчас, наверное, в холодной камере, один, без неё. Думала о том, что её первый раз случился не в чистой избе, под образами, а в заброшенном доме, с бывшим каторжником. Но почему-то ей не было стыдно. Было — правильно. Как будто так и надо.
— Глеб, — сказала она. — А мы отца найдём?
— Найдём, — ответил он. — Освободим. И уедем далеко. К морю, как ты хотела.
— Ты помнишь?
— Всё помню, — он поцеловал её в макушку. — Всё, что ты говорила.
Она уснула у него на груди, под шум дождя, под стрекот сверчка, под мерное биение его сердца.
И спала крепко, без снов, впервые за долгое время — спокойно, зная, что утром он будет рядом.
А Глеб не спал.
Смотрел в потолок, курил одну за одной и думал о том, что теперь он в ответе за эту девчонку.
За её зелёные глаза, за её доверие, за её тело, которое он сегодня взял. И от этой ответственности было страшнее, чем от любой тюрьмы.
— Прости, Господи, — прошептал он в темноту.
— Прости меня, окаянного.
. Продолжение следует.
Глава 5