Ночь с 14 на 15 июля 1939 года. Москва, Брюсов переулок, дом семь, квартира одиннадцать. В спальне на полу лежит женщина в ночной рубашке, вся в крови. Семнадцать ножевых ран. Одна из них пришлась в глаз. Женщине сорок пять лет. И ещё полгода назад она была одной из самых известных актрис страны.
Её зовут Зинаида Райх. Через двадцать минут приедет милиция. Напишет протокол. Тело увезут. Убийц так и не найдут ни в сорок первом, ни в шестидесятом, ни в нулевые. Дело спишут на «случайное ограбление», хотя из квартиры не пропадёт почти ничего. Только одна бумажка. Письмо Сталину.
Двор, липы, тёплая июльская ночь. Окно открыто. Из соседней квартиры кто-то слышит женский крик и мужские голоса. Двое. Может, трое. Потом хлопает дверь. И тишина. А в далёкой ленинградской тюрьме сидит её муж, седой человек с запавшими щеками. Его арестовали меньше месяца назад. Он ещё не знает, что случилось в Москве. Узнает и напишет из камеры одно-единственное письмо в правительство, в котором среди прочего будет строчка: «мою жену зверски убили». Его фамилия Мейерхольд.
Женщина, которую бросил поэт
Я вам расскажу, как она попала в эту квартиру и в эту ночь, нужно лишь вернуться на двадцать с лишним лет назад.
Зинаида Райх родилась в 1894 году под Одессой, в семье железнодорожного инженера, немца по отцу. Сорная пыль, степь, полустанки, запах угля и машинного масла вот её детство. Отец, социал-демократ, хотел, чтобы дочь была образованной. Она окончила гимназию, уехала в Петроград, поступила на высшие курсы, читала Ницше и Бергсона и носила соломенную шляпку, которая была ей не к лицу. В марте 1917 года, в редакции газеты «Дело народа», куда она пришла работать секретаршей, её увидел синеглазый мальчик с рязанским выговором.
Они обвенчались в августе того же года, в маленькой церкви под Вологдой. Ей двадцать три. Ему двадцать два. Обручальные кольца купили наспех, венчальный ужин был картофельный. Он пил. Она смеялась. Потом он скажет друзьям, что никогда не видел женщины красивее. А через четыре года он её бросит. Между этим «самая красивая» и «бросил» уместились двое детей, Татьяна и Константин, голодный Петроград, переезд в Орёл к её родителям, письма на плохой бумаге, слёзы, примирения и его побег к другой. Официально разошлись осенью 1921 года. Ей двадцать семь лет, на руках двое малышей, ни денег, ни профессии, ни внятного будущего.
Вот что делать женщине в такой ситуации, вы мне можете сказать? Наверное, искать нового мужа. Возвращаться к родителям. Ставить на себе крест. А она пошла учиться на актрису.
В мастерскую на Новинском. ГВЫТМ, Государственные высшие театральные мастерские, помещались в доме на Новинском бульваре. В кабинете, заваленном макетами, пахло клеем и табаком. Вешалки стояли криво. На одной из них висело серое пальто с потёртым воротником. Это было пальто Мейерхольда.
В 1921 году Всеволоду Эмильевичу исполнилось сорок семь. За его плечами были МХТ, Петербург, императорские театры, «Маскарад» Лермонтова, революция, кожаная куртка наркома. Он уже был человеком-эпохой. И он уже был женат: на актрисе Ольге Мунт, с которой прожил почти тридцать лет и вырастил трёх дочерей.
А в классе перед ним сидела женщина в платье с чужого плеча, с тёмными, очень внимательными глазами. Она опоздала на первый урок. Она не знала, как ставить ногу. Она путала мизансцены.
Он спросил:
– Вы зачем сюда пришли?
– Чтобы играть, – ответила она.
– Вы не умеете.
– Научите.
Он хмыкнул и отвернулся к окну.
Говорят, именно в этот момент всё и началось. Говорят, потому что свидетелей точных слов нет, а дневников той поры Райх не вела. Зато известно другое: уже через полгода Мейерхольд оставил жену, вышел из дома с одним чемоданом, снял комнату и написал Ольге Михайловне письмо о том, что любит другую и ничего с этим поделать не может.
Ольге Мунт было сорок семь. Райх двадцать восемь. Разница между женщинами почти двадцать лет. Такая же, как между Мейерхольдом и Райх. В августе 1922 года они поженились. Он усыновил её детей от Есенина. Татьяне было четыре, Константину два. На свадьбе было голодно, в те года так было всегда, а подружки невесты завили волосы щипцами. И начался театр.
У Зинаиды Николаевны были длинные руки, высокие скулы и низкий, чуть хрипловатый голос. Но дара у неё, если говорить честно, не было. Не того дара, когда человек на сцене и зал перестаёт дышать. Она была умна, трудолюбива, привлекательна. А гения в ней не было. Его положил туда Мейерхольд. Он занимался с ней отдельно, после общих репетиций. Учил ходить так, чтобы зрители на галёрке видели плечо раньше, чем ногу. Учил говорить с придыханием и без, на вдохе и на выдохе. Учил падать. Учил молчать.
– Пауза, – говорил он, – это единственное место, где актриса по-настоящему голая. Если ты в паузе не интересна, ты не интересна вообще. Она училась молчать. И это стало её фирменным приёмом.
В 1926 году он дал ей роль Анны Андреевны в «Ревизоре». Жена городничего, пустая провинциалка, анекдотический персонаж. У Гоголя она карикатура. У Мейерхольда и Райх она стала тёмной, чувственной, почти трагической женщиной, в которую хотелось смотреть бесконечно. Критика разделилась. Одни кричали, что это надругательство над классикой. Другие писали: «Мы увидели Анну Андреевну заново».
Билетов на «Ревизора» было не достать. Спекулянты у входа продавали их по тройной цене. Иностранные послы писали донесения в свои министерства: в Москве, в театре на Триумфальной, творится что-то невообразимое.
Потом была Фосфорическая женщина в «Бане». Потом Маргарит Готье в «Даме с камелиями», спектакле, который в 1934 году сделал Райх национальной знаменитостью. Белое шёлковое платье с открытой спиной. Сцена, в которой она умирает от чахотки, умирает так, что в зале слышны всхлипы.
Она стала примой. А он стал человеком, который сделал из своей жены приму. Это ему не простили. В актёрской среде её ненавидели. И это не преувеличение. Старые мхатовки говорили в курилке: Мейерхольд раздал все лучшие роли своей бабе. У Таирова хоть Коонен играет, та хотя бы умеет. А эта? Самоучка из Орла.
Молодые актрисы ГосТИМа, которые сидели без ролей, пока Райх получала главные, писали анонимки в РАБИС, профсоюз работников искусств. Кто-то пустил слух, что она по ночам стреляет из маузера в портрет первой жены Мейерхольда. Слух был, разумеется, вздором. Но слух был.
А я вот задаюсь вопросом: сама она что чувствовала?
По воспоминаниям дочери Татьяны, чувствовала всё. И ненависть за спиной. И холодок в гримёрке. И лёгкий презрительный смешок в курилке, когда она проходила мимо. Она сжимала кулаки, приходила домой, ложилась лицом в подушку и говорила мужу:
– Всеволод, я больше не могу.
– Можешь, – отвечал он. – Ты теперь моя.
Эта фраза, переданная через годы, многое объясняет. Он её не просто любил. Он её слепил. Она была его главным произведением. Не просто женой. И когда нападали на неё, нападали на него. Двадцатые годы были к ним милосердны. В тридцатые пришла другая эпоха. 1936 год.
28 января 1936 года в «Правде» вышла статья «Сумбур вместо музыки». Она была о Шостаковиче, о «Леди Макбет Мценского уезда», о формализме в искусстве. Подпись: редакционная. На самом деле Сталин. С этой статьи в советской культуре начался перелом. Ледниковый период формализма. Всё, что не было понятно массам, объявлялось вредным. А театр Мейерхольда был чем угодно, но только не понятным массам.
Через несколько месяцев в той же «Правде» появилась статья «Чужой театр». Речь шла о ГосТИМе. Формулировки были убийственные: оторванность, эстетство, извращение советской действительности. Всеволод Эмильевич читал газету за завтраком. Сидел у окна, в халате, с чашкой остывшего чая. Молчал долго. Потом сказал:
– Всё.
Райх отодвинула чашку и спросила:
– Что всё?
– Это конец театра. Они теперь нас убьют.
Она не поверила. Она думала, что это преувеличение. Что за двадцать лет службы революции он заработал право на спор. Что можно писать Сталину, объясняться, доказывать. Она ошиблась.
8 января 1939 года вышло постановление Комитета по делам искусств: о ликвидации Театра имени Мейерхольда. Один из главных театров страны, место, куда ходили Маяковский и Пастернак, Эйзенштейн и Прокофьев, перестал существовать. Актёров распустили. Имущество изъяли.
В тот вечер Мейерхольд сидел дома, на Брюсовом. Райх ходила по комнате кругами, в халате, босиком. Потом села за стол и начала писать.
– Что ты делаешь? – спросил он.
– Пишу.
– Кому?
– Сталину.
Он вскочил.
– Ни в коем случае. Ты его не знаешь. Он ничего не прощает.
Она подняла на него глаза. В них была та самая знаменитая пауза, которую он когда-то в ней воспитал.
– Всеволод, – сказала она, – я двадцать лет твоя жена. Я имею право.
Письмо она отправила. Содержания его мы не знаем: оригинал до сих пор не опубликован, а по некоторым сведениям уничтожен. По одной из версий, она обвиняла Сталина в том, что он не разбирается в искусстве. По другой, просила о встрече и защите. По третьей, писала о судьбе мужа. Что бы там ни было, копия письма осталась в её квартире. В ящике стола. И именно её потом заберут в ночь с 14 на 15 июля.
Станиславский, старый враг и старый друг Мейерхольда, предложил ему место у себя, в оперной студии. Это было похоже на спасение. Но Станиславский был болен и скоро умер. Мейерхольд остался без дома, без театра, без прикрытия.
20 июня 1939 года он уехал в Ленинград, на Всесоюзную конференцию режиссёров. Остановился в служебной гостинице на улице Герцена. Ночью в дверь постучали. Трое в штатском. Ордер. Подпись Берии. Обыск в номере, сорванные от волнения страницы записной книжки. Его увезли в «Кресты», потом переправили в Москву, в Лубянскую внутреннюю тюрьму.
Райх узнала об этом на следующий день, по глухим звонкам из театрального мира. Она не плакала. Собрала вещи и поехала на дачу в Горенки, к детям. Там, на веранде, сказала Татьяне:
– Всеволода арестовали. Я буду драться.
Дочери было двадцать один. Она запомнила эту фразу на всю жизнь. Позже Татьяна Сергеевна напишет в мемуарах: мать ходила по даче с прямой спиной, будто её вытянули по ниточке, и говорила странные вещи, как будто сама себе.
– Я его вытащу. Я поеду к нему. Я всё скажу.
Всё сказать она не успела.
15 июля
Вернёмся в ту ночь. Днём 14 июля Зинаида Николаевна была в городе. Заходила в свою опустевшую гримёрную за вещами (ГосТИМ уже полгода как не существовал, но личные вещи ещё лежали). Обедала с подругой в «Арагви» на Горького. Выглядела, как писала подруга, измученной, но собранной. Вечером вернулась домой на Брюсов. С ней были домработница Лидия Анисимовна и племянник её мужа, подросток Костя.
Около полуночи домработница ушла ночевать в соседнюю комнату. Подросток лёг в дальней. Зинаида Николаевна приняла ванну, переоделась в ночную рубашку и легла спать. Окно спальни выходило во двор.
Что было дальше, точно не знает никто. Около двух часов ночи соседи сверху услышали крик. Один из них спустился на этаж, позвонил. Никто не открыл. Он постучал и услышал мужские голоса изнутри. Испугался. Ушёл. Через час крик повторился, потом оборвался. Около четырёх утра хлопнула дверь.
Утром домработница обнаружила хозяйку в спальне. Паркет был скользкий от крови. Семнадцать ножевых ран. Выбит глаз. Вокруг тела разорванная ночная рубашка и обрывки бумаги. Из квартиры пропало: немного денег, два письма и одна бумажка из стола. Той самой бумажкой был, по версии родственников, черновик письма Сталину.
Милиция приехала к утру. Следствие вели вяло. Подозреваемых меняли, задерживали случайных людей, потом отпускали. В 1940 году, уже после расстрела Мейерхольда, дело закрыли с формулировкой: убийство с целью ограбления, виновные не установлены.
Родственники и биографы сходятся в одном: это было не ограбление. Это была, как тогда говорили, «операция». Кто её заказал и кто провёл вопрос, на который советская эпоха так и не дала ответа. Есть версии с соседями-сотрудниками НКВД (такие действительно жили в том доме). Есть версия о личной мести. Есть версия, что её убрали, чтобы лишить Мейерхольда единственного союзника на воле.
Версия, за которую голосует большинство исследователей, проста: она слишком много знала и слишком громко говорила.
2 февраля 1940 года
Мейерхольду о смерти жены сообщили не сразу. По одним свидетельствам, в августе. По другим, только в октябре. Он писал из камеры отчаянные письма, просил пустить его на похороны, разрешить увидеть детей, разрешить дышать. Ему не ответили.
В январе 1940 года состоялось заседание Военной коллегии Верховного суда. Приговор: расстрел. 2 февраля 1940 года Всеволода Эмильевича Мейерхольда расстреляли в подвале Лубянки. Ему было шестьдесят шесть лет.
Его последнее письмо Молотову, написанное за несколько месяцев до смерти, сохранилось. В нём есть описание пыток. Есть строчка про жену: «её убили зверски». И есть мольба: дайте мне умереть, но не заставляйте лгать. Молотов не ответил.
Что осталось
Татьяна и Константин, дети Есенина и Райх, остались сиротами при живых родителях летом тридцать девятого. В августе их выселили из квартиры на Брюсовом. В комнаты заехал кто-то из НКВД. Мебель, включая рояль, на котором когда-то играл Есенин, ушла в никуда.
Татьяна прожила долгую жизнь, написала о матери книгу. Константин стал спортивным журналистом, писал о футболе, умер в 1986 году. О родителях говорил мало.
Мейерхольда реабилитировали в 1955 году. Дело Райх формально не пересматривалось никогда: её и так никто ни в чём не обвинял.
В Брюсовом переулке, в том самом доме, висит теперь мемориальная доска. На ней барельеф двух лиц: его и её. Он в пенсне и с острыми чертами. Она со знаменитой высокой причёской. Под ними годы: 1874–1940 и 1894–1939.
Между двумя датами у человека умещается целая жизнь. Театр, дети, слава, ненависть, любовь, три ордена и семнадцать ножевых ран. А между «его» и «её» тире умещается ещё кое-что.
Вопрос. Погубила ли она его, спрашивают биографы. Он её, конечно, сделал звездой. Но потом, на волне этой звёздности, она стала писать письма, лезть во власть, спорить с вождём. Если бы её не было рядом, может быть, он выжил бы в сорок первом и дожил бы до пятьдесят третьего. Может быть.
А может, и нет. Потому что ломали таких, как он, не за жён. Ломали за то, что они умели то, чего власть не понимала. За паузу, в которой «актриса по-настоящему голая». За то, что актёры у него ходили так, чтобы зритель видел плечо раньше, чем ногу.
За то, что он сделал из провинциальной девочки с двумя детьми на руках одну из лучших актрис страны.
А она в ответ сделала для него единственное, на что была способна. Не дала ему умереть тихо, в безвестности, забытым. Её смерть стала первой громкой смертью в этом деле. Её кровь первой каплей, которая потекла в мировую прессу. О расстреле Мейерхольда молчали десятилетия. А о семнадцати ножевых ранах в Брюсовом переулке знали уже в сороковом.
Она умерла и своей смертью вытащила его имя из забвения.
Наверное, он был бы ей благодарен. А вы сами как думаете?
спасибо, что прочитали до конца.