Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
XX2 ВЕК

Есть ли у дьявола своя воля? «1984» и «Человек, который был Четвергом»

В «1984» о'Брайен — выступающий для Уинстона Смита в качестве не только мучителя, но и учителя, открывающего ему истинную природу и предназначение общественного строя Океании — отказывается отвечать ему на один-единственный вопрос. Действительно ли существует Братство Эммануэля Голдстейна (выдавая себя за представителя которого, он и заманил Уинстона в ловушку) — подпольная организация, ставящая
Автор изображения — Рене Магритт.
Автор изображения — Рене Магритт.

В «1984» о'Брайен — выступающий для Уинстона Смита в качестве не только мучителя, но и учителя, открывающего ему истинную природу и предназначение общественного строя Океании — отказывается отвечать ему на один-единственный вопрос. Действительно ли существует Братство Эммануэля Голдстейна (выдавая себя за представителя которого, он и заманил Уинстона в ловушку) — подпольная организация, ставящая своей целью свержение Партии?

«— Братство существует?

А этого, Уинстон, вы никогда не узнаете. Если мы решим выпустить вас, когда кончим, и вы доживете до девяноста лет, вы все равно не узнаете, как ответить на этот вопрос: нет или да. Сколько вы живете, столько и будете биться над этой загадкой».

Причины отказа о'Брайена отвечать очевидны. Если Братство существует, то, значит, всё-таки есть некий элемент реальности, не подконтрольный Партии. Если Братства нет, значит, именно Партия несёт ответственность за все преступления Братства, реальные или мнимые, создавая виртуального врага. Парадоксальным образом (впрочем, таким ли уж парадоксальным, если режим ангсоца у Оруэлла наделен отчетливо-религиозными чертами?) вопрос, на который отказывается отвечать о'Брайен, тождественен частному примеру проблемы теодицеи в религииявляется ли дьявол как первоисточник зла противником Бога или всего лишь орудием Божественного замысла?

Если последовательно выбрать первый ответ, то окажется, что Бог не всемогущ, и мы придём к дуализму. Если столь же последовательно избрать второй ответ, то окажется, что Бог не всеблаг, и критики религии смогут назвать его соучастником каждого преступления. Поэтому религия (за вычетом иудаизма, где дьявол мыслится как прямой слуга Бога, и зороастризма, где добро и зло считаются произошедшими независимо друг от друга) на вопрос о том, является ли дьявол независимым актором, отвечает, по сути, «как бы да, но как бы и нет».

Конечно, у дьявола есть свобода воли, и за все его преступления отвечает он, а не Бог — но поскольку Бог всеблаг, все свободные действия дьявола происходят с Божьего попущения и в конечном итоге лишь послужат величию Бога. А верующий, любя Бога, должен верить и в то, что божественное попущение злу послужит и его благу — если, конечно, он сам останется верен Богу. Но рациональный ответ здесь невозможен — лишь доверие к тайне Бога.

Эта идея выражена, к примеру, у Джона Мильтона в «Потерянном Рае» в самом начале повествования, в описании низверженного в Ад Сатаны:

Провиденье

Дало ему простор для темных дел

И новых преступлений, дабы сам

Проклятье на себя он вновь навлек,

Терзался, видя, что любое Зло

Во благо бесконечное, в Добро

Преображается, что род людской,

Им соблазненный, будет пощажен

По милости великой, но втройне

Обрушится возмездье на Врага.

Божественное попущение дьяволу послужит лишь ещё большему прославлению Бога-Сына (против воцарения которого Сатана и поднял свой мятеж) и спасению людей. Нет, конечно, не всех людей, а лишь тех, которые уверуют в него — но те, которые сделают неправильный выбор, становятся как бы «нелицами» (пользуясь выражением Оруэлла), чья судьба выносится за скобки. Впрочем, и свобода воли Сатаны лишь мнимая — как только события в Эдеме угрожают пойти не по божественному плану (битва Сатаны и отряда ангелов Гавриила могла разрушить Землю), Бог вмешивается, заставляя врага отступить.

Но всё-таки Мильтону, как и большинству других религиозных мыслителей, не хватило смелости пойти до конца. По-настоящему смелый и последовательный ответ на этот вопрос дал — или попытался дать — Гилберт Кит Честертон, когда в своём «Человеке, который был Четвергом» прямо описал практически оруэлловский сюжет, в котором силы зловещих разрушителей-анархистов (если угодно, Ада) напрямую управляются силами полиции. Все семь членов Центрального Совета Анархистов, носящие имена дней недели — сыщики, а насчет их главы, Воскресенья, намекается, что он — никто иной, как сам Христос.

Причем эта сюжетная коллизия тесно связана с тем, в финале произведения Честертон пытается выстроить своеобразную теодицею (как в христианстве ответом на проблему теодицеи, вопроса о человеческом страдании, оказывается крестная смерть Христа, страдание самого Бога ради спасения человеческого рода) — в споре настоящего анархиста, Грегори Люциана, с Гэбриэлем Саймом, агентом полиции, Четвергом в совете анархистов и главным героем романа:

«— Ты! — крикнул Грегори. — Куда тебе, ведь ты и не жил! Я знаю, кто вы. Вы — власть. Вы — сытые, довольные люди в синих мундирах. Вы — закон, и вас еще никто не сломил. Но есть ли живая душа, которая не жаждет сломить несломленных? Мы, бунтари, болтаем о ваших преступлениях. Нет, преступление у вас одно: вы правите. Смертный грех властей в том, что они властвуют. Я не кляну вас, когда вы жестоки, я не кляну вас, когда вы милостивы. Я кляну вас за то, что вы в безопасности. Вы не сходили со своих престолов. Вы — семь ангелов небесных, не ведавшие горя. Я простил бы вам все, властители человеков, если бы увидел, что вы хотя бы час страдали, как страдал я…

Сайм вскочил, дрожа от внезапного прозренья.

«— Я понял! — воскликнул он. — Теперь я знаю! Почему каждое земное творенье борется со всеми остальными? Почему самая малость борется со всем миром? Почему борются со Вселенной и муха, и одуванчик? По той же причине, по какой я был одинок в Совете Дней. Для того, чтобы каждый, кто покорен порядку, обрел одиночество и славу изгоя. Для того, чтобы каждый, кто бьется за добрый лад, был смелым и милосердным, как мятежник. Для того, чтобы мы смели ответить на кощунство и ложь Сатаны. Мы купили муками и слезами право на слова: «Ты лжешь». Какие страдания чрезмерны, если они позволяют сказать: «И мы страдали»?

Ты говоришь, что нас не сломили. Нас ломали — на колесе. Ты говоришь, мы не сходили с престолов. Мы спускались — в ад. Мы сетовали, мы жаловались, мы не могли забыть своих бед в тот самый миг, когда ты нагло пришел обвинить нас в спокойствии и счастье. Я отвергаю твою клевету, мы не были спокойны. Счастлив не был никто из великих стражей закона, которых ты обвиняешь».

Однако эта форма теодицеи в итоге оказывается глубоко неубедительной. Как ни относись к христианской истории Боговоплощения (в которой Бог страдает ради избавления людей от последствий установленных им же правил игры), в евангельской истории страдания Иисуса как человека были подлинными и ужасными, пусть даже он заранее знал, что воскреснет. Здесь «страдания» полицейских шпиков оказываются исключительно страхом разоблачения (который может испытывать и глубоко порочный человек), играя для них и представляемого ими порядка роль алиби, а вся их «высокая миссия» (спасение президента Франции и императора России от покушения анархистов) — фантомом, как и сам Центральный Совет Анархистов.

Сам Центральный Совет Анархистов существует лишь потому, что он нужен Воскресенью для определённых целей («духовного совершенствования» его членов). И сама организация анархистов, избравших Совет Дней Недели (не ведая, что он состоит из их врагов), существующая лишь благодаря попустительству полиции во главе с Воскресеньем, далеко не безобидна; см. сцену выборов Четверга, в ходе которого Сайм внедряется к анархистам:

«— Товарищи! — сказал он резко, словно выстрелил из пистолета. — Собрание это очень важное, хотя не должно быть долгим. Наша ветвь наделена почетным правом, мы выбираем Четверга в Центральный Европейский Совет. Мы выбирали его не раз, и выбор наш бывал удачен. Все мы оплакиваем отважного собрата, занимавшего этот пост неделю назад. Как вам известно, он сделал немало. Именно он организовал прославленный взрыв в Брайтоне, который, повези нам больше, убил бы всех на пристани <...> Но мы собрались не для того, чтобы отдать ему должное; задача наша много сложнее. Трудно оценить по заслугам былого Четверга, трудно и заменить его. Вы, товарищи, выберете из нас человека, достойного стать Четвергом. Если кто-нибудь выдвинет кандидатуру, я поставлю ее на голосование. Если не выдвинет никто, мне придется признать, что дорогой нам всем динамитчик унес в неведомую бездну последний образец невинности и благородства».

Честертон оставляет без ответа вопрос о том, действительно ли взрыв в Брайтоне имел место, были ли жертвы и если да, то сколько людей там погибло и было ранено, и являлся ли прошлый Четверг, как его преемник, полицейским агентом — но у рефлексирующего читателя этот вопрос не может не возникнуть. Можно сказать, что гипотетические жертвы взрыва в Брайтоне — и есть те самые оруэлловские «нелица», чья судьба вынесена за скобки высшей (божественной или человеческой) бухгалтерии. Впрочем, в итоге оказывается, что вся эта история про анархистов и сыщиков была не более чем грёзой Сайма, мирно беседующего с Грегори в парке; проблемный с моральной точки зрения сюжет превращён в аллегорию. Однако трудно избавиться от ощущения некого глубинного внутреннего сходства Совета Дней Недели у Честертона — и Министерства Любви, изобретающего "заговоры Братства", в версии Оруэлла.

Это ощущение глубинного сходства усиливается, если вспомнить, что фамилию «Сайм» у Оруэлла носит один из работников Министерства Правды, очень умный человек и одновременно убежденный сторонник ангсоца, которого в итоге система уничтожает, делая «нелицом» и «распыляя». Уинстон думает о Сайме: «Чуть-чуть что-то не так с Саймом. Чего-то ему не хватает: осмотрительности, отстраненности, некоей спасительной глупости».

Нельзя не заметить зловещей симметрии и между Воскресеньем у Честертона и о'Брайеном у Оруэлла. И Воскресенье, и о'Брайен вызывают у общающихся с ними амбивалентное чувство страха, смешанного с восхищением.

Сайм описывает Воскресенье следующим образом:

«Затылок его и плечи были грубы, как у гориллы или идола. Голову он наклонил, как бык. Словом, я чуть не решил, что это — зверь, одетый человеком <...> Спину я видел с улицы. Но я поднялся на балкон, обошел спереди и увидел его лицо в свете солнца. Оно испугало меня, как пугает всех, но не тем, что грубо, и не тем, что скверно. Оно испугало меня тем, что оно так прекрасно и милостиво <...> Смех был в его глазах, честь и скорбь — на устах. И белые волосы, и серые плечи остались такими же. Но сзади он походил на зверя; увидев его спереди, я понял, что он — бог».

У Уинстона о'Брайен (ещё до попадания в Министерство Любви и до того, как о'Брайен изображает из себя агента Братства) вызывает схожие чувства:

«О'Брайен был рослый плотный мужчина с толстой шеей и грубым насмешливым лицом. Несмотря на грозную внешность, он был не лишен обаяния. Он имел привычку поправлять очки на носу, и в этом характерном жесте было что-то до странности обезоруживающее, что-то неуловимо интеллигентное. Дворянин восемнадцатого века, предлагающий свою табакерку, — вот что пришло бы на ум тому, кто еще способен был бы мыслить такими сравнениями. Лет за десять Уинстон видел О'Брайена, наверно, с десяток, раз. Его тянуло к О'Брайену, но не только потому, что озадачивал этот контраст между воспитанностью и телосложением боксера-тяжеловеса».

Это чувство может быть охарактеризовано как трепетное благоговение перед тайной и ужасом высшей силы, будь то сила божественная или человеческая.

Финал романа Честертона — осознание Саймом божественности Воскресенья, понимание, что он всё это время был не главой злодеев, а борцом со злом:

"Пока он глядел, большое лицо разрослось до немыслимых размеров. Оно стало больше маски Мемнона, которую Сайм не мог видеть в детстве. Оно становилось огромней, заполняя собою небосвод; потом все поглотила тьма. И прежде чем тьма эта оглушила и ослепила Сайма, из недр ее донесся голос, говоривший простые слова, которые он где-то слышал: «Можете ли пить чашу, которую Я пью?»".

Но с Уинстоном Смитом в финале «1984» происходит схожее преображение — он полюбил того, кто его мучил (уже не психологически, а телесно):

«Ноги Уинстона судорожно двигались под столом. Он не встал с места, но мысленно уже бежал, бежал быстро, он был с толпой на улице и глох от собственного крика. Он опять посмотрел на портрет Старшего Брата. Колосс, вставший над земным шаром! Скала, о которую разбиваются азийские орды! <...> Многое изменилось в нем с того первого дня в министерстве любви, но окончательное, необходимое исцеление совершилось лишь сейчас <...> Он остановил взгляд на громадном лице. Сорок лет ушло у него на то, чтобы понять, какая улыбка прячется в черных усах. О жестокая, ненужная размолвка! О упрямый, своенравный беглец, оторвавшийся от любящей груди! Две сдобренные джином слезы прокатились по крыльям носа. Но все хорошо, теперь все хорошо, борьба закончилась. Он одержал над собой победу. Он любил Старшего Брата».

Особый интерес представляет диалог двух героев Честертона, Сайма и полисмена, о сущности преступления и о том, что есть истинное преступление.

Полисмен говорит о самом опасном для него типе преступников: «Опасен просвещенный преступник, опаснее же всего беззаконный нынешний философ. Перед ним многоженец и грабитель вполне пристойны, я им сочувствую. Они признают нормальный человеческий идеал, только ищут его не там, где надо. Вор почитает собственность. Он просто хочет ее присвоить, чтобы еще сильнее почитать. Философ отрицает ее, он стремится разрушить самое идею личной собственности. Двоеженец чтит брак, иначе он не подвергал бы себя скучному, даже утомительному ритуалу женитьбы. Философ брак презирает. Убийца ценит человеческую жизнь, он просто хочет жить полнее за счет других жизней, которые кажутся ему менее ценными. Философ ненавидит свою жизнь не меньше, чем чужую».

Сайм с ним соглашается:

«Обычный преступник — плохой человек, но он, по крайней мере, согласен быть хорошим на тех или иных условиях. Избавившись от помехи — скажем, от богатого дяди, — он готов принять мироздание и славить Бога <...> Теперь говорят, что нельзя наказывать за ересь. Я часто думаю, вправе ли мы наказывать за что-либо другое».

В самом деле — для системы ценностей, претендующей на абсолютную благость, наиболее опасны (более опасны, чем для любой другой системы, пусть даже диктаторской) не те, кто идёт против тех или иных её конкретных правил, не покушаясь на неё в целом, а те, кто сомневаются в её основах.

У Оруэлла в том же духе рассуждает о'Брайен (и оруэлловский Сайм, мечтающий создать язык, делающий невозможным само мыслепреступление):

«— А как вы думаете, зачем мы держим здесь людей?

— Чтобы заставить их признаться.

— Нет, не для этого. Подумайте еще.

— Чтобы их наказать.

— Нет! — воскликнул О'Брайен. Голос его изменился до неузнаваемости, а лицо вдруг стало и строгим и возбужденным. — Нет! Не для того, чтобы наказать, и не только для того, чтобы добиться от вас признания. Хотите, я объясню, зачем вас здесь держат? Чтобы вас излечить! Сделать вас нормальным! Вы понимаете, Уинстон, что тот, кто здесь побывал, не уходит из наших рук неизлеченным? Нам неинтересны ваши глупые преступления. Партию не беспокоят явные действия; мысли — вот о чем наша забота. Мы не просто уничтожаем наших врагов, мы их исправляем. Вы понимаете, о чем я говорю?».

Именно руководствуясь этим, океанийская система снисходительнее относится к обычным преступникам, чем к «мыслепреступникам»:

«Его поместили в камеру вроде этой, но отвратительно грязную, и теснилось в ней не меньше десяти — пятнадцати человек. В большинстве обыкновенные уголовники, но были и политические. Он молча сидел у стены, стиснутый грязными телами, от страха и боли в животе почти не обращал внимания на сокамерников — и тем не менее удивился, до чего по-разному ведут себя партийцы и остальные. Партийцы были молчаливы и напуганы, а уголовники, казалось, не боятся никого. Они выкрикивали оскорбления надзирателям, яростно сопротивлялись, когда у них отбирали пожитки, писали на полу непристойности, ели пищу, пронесенную контрабандой и спрятанную в непонятных местах под одеждой, и даже огрызались на телекраны, призывавшие к порядку. С другой стороны, некоторые из них как будто были на дружеской ноге с надзирателями, звали их по кличкам и через глазок клянчили у них сигареты. Надзиратели относились к уголовникам снисходительно, даже когда приходилось применять к ним силу».

При всей лубочности и гротескности ужасов в «1984» — произведении скорее идеологическом, чем художественном — одну вещь оно показывает очень хорошо и достоверно; то, как на практике, а не в рамках чисто теоретической метафоры, должна была бы выглядеть та самая система «управления злом со стороны добра», которая у Честертона появляется как литературная фантазия. То, что в случае Гэбриеля Сайма изображается как глубокий мистический опыт, у Оруэлла в случае Уинстона Смита показано как стирание личности.

При этом я вовсе не утверждаю, что Оруэлл ставил своей целью создать пародию на данное произведение Честертона (хотя он был знаком с его творчеством, а в силу своего английского национализма не любил католицизм); при написании «1984» он ставил иные задачи и метил совсем в иного противника. Тем ценнее обнаружившееся структурное сходство между протагонистами Честертона и антагонистами Оруэлла — сходство, вытекающее именно из логической неразрешимости коллизии «Абсолютного Добра, попускающего злу и управляющего им своим мудрым и добрым замыслом».

Автор — Семён Фридман, «XX2 ВЕК».

Вам также может быть интересно: