***
***
Выгребали всё и у всех. Немцы ходили по дворам молча, деловито, без лишних криков. Открывали сундуки, вытряхивали. Лазили в подполы: шарили, щупали. Забирали последнее: сало, муку, тёплые вещи, валенки, даже детские игрушки, отнимали и нитки с крючком, вязанье недоделанное.
Люди плакали, бабы выли в голос, в подол, в подушку, цеплялись за добро, за единственную шубу, за отцовскую шапку, за сережки серебряные, что от бабки остались.
— Не трожь, — закричала соседка Марфа, когда немец вытащил из-за печки узелок с вышитыми рушниками. — Это мне мать перед смертью отдала.
Немец оттолкнул, Марфа упала, ударилась головой о косяк, лежала, не шевелилась.
Другому мужику, что заступился за жену, прилетело прикладом так, что разбило скулу и выбило два зуба. Лежал потом на лавке, сплёвывал кровь в тряпицу, молчал.
Молодых мужиков в деревне почти не было. Только старики да подростки. Остальные ушли на фронт в первые дни войны.
Ночь прошла беспокойно.
Спали в одежде, не раздеваясь, дети плакали во сне, женщины не смыкали глаз. Кто-то шептал молитвы, кто-то проклинал, кто-то просто сидел и смотрел в стену.
А на рассвете дед Митяй не выдержал. Вышел на улицу, когда немецкий патруль проходил мимо: старый, кривой, с палкой суковатой.
— Фрицы! — закричал он. — Убирайтесь вон с нашей земли!
Немцы остановились. Один усмехнулся, подошёл ближе.
— Was hat der Alte gesagt?
Дед Митяй размахнулся и стукнул его палкой по плечу не сильно, но обидно.
— Получай, гад.
Немец выхватил автомат. Одна очередь, и дед Митяй упал лицом в грязь, даже охнуть не успел.
Хоронили его быстро, яму вырыли за околицей, закидали землёй, поставили палку с тряпкой. Бабы плакали, подростки молчали, стали осторожнее. Злоба копилась, но наружу не выплёскивали, только зубы скрипели да кулаки сжимались в карманах.
А непокорные подростки решили отомстить.
Ночью подкрались к дому, где остановились офицеры, обложили его соломой, чиркнули спичкой. Дом только затлел, не разгорелся, запахло дымом, немцы повыскакивали, открыли стрельбу в темноту. Мальчишек не поймали, ушли огородами, растворились в ночи.
Но немцы взбесились.
Наутро всех: от мала до велика, погнали к сараю. К тому самому, бывшему сараю дядьки Михаила. Большому, деревянному, с толстыми стенами.
— Alle! — орали конвоиры, размахивая автоматами. — Schnell! Alle in den Schuppen!
Людей заталкивали внутрь. Женщины плакали, дети цеплялись за подолы. Старики крестились на ходу. Кто-то пытался убежать, получал прикладом, падал, его волокли за ноги и бросали в темноту.
Внутри было тесно, душно, пахло прелой соломой и мышами. Кто-то рыдал в голос, кто-то шептал молитвы, кто-то просто молчал, прижавшись к стене.
И тут дверь снова открылась, втолкнули ещё одного, коренастого, пожилого мужика. Дядька Михаил.
Он выпрямился, огляделся, увидел Машу.
— Господи, — прошептал он. — И ты здесь.
Маша подошла ближе, схватила его за рукав.
— Дядя Миша, помоги, организуй. Пусть те, кто потерпеливее и устойчивее, станут через человека. Разделят особо плачущих и детей.
— Зачем? — не понял он.
— Я выведу, но надо, чтобы никто не мешал, чтобы слушались.
Михаил посмотрел в ее глаза. Из-под чёрного платка глянула на него зелень: не старушечья, не слепая, а молодая, живая, острая.
— Понял, — сказал он и повернулся к толпе.
Собрал подростков, баб с характером, расставил их через человека: живой коридор, живая стена.
— Кричать не запрещаем, — сказал он тихо, чтобы не услышали за дверью. — Плакать — не запрещаем, но к дверям — ни шагу. И детей держать. Поняли?
— Поняли, — ответили шёпотом.
За дверью заскреблись. Кто-то приставил лестницу к стене, полез на крышу.
— Зачем? — спросил мальчишка.
— Сено подожгут, — ответил Михаил. — Выкурить хотят.
Запахло дымом. Сначала едва — будто печку кто-то растопил. Потом сильнее, гуще. Кто-то закашлял, кто-то закричал.
— Пожар! Горим!
Женщины завыли в голос, дети закричали, кто-то кинулся к дверям, заколотил кулаками.
— Откройте! Откройте, ироды!
— Назад! — рявкнул Михаил. — Стоять!
Те, что стояли в живой цепи, сцепили руки, не пускали к двери.
— Пусти! — орала молодайка, пытаясь вырваться.
— Не пущу, — спокойно ответил дядя Миша. — К двери подойдёшь — очередь дадут, крышка тебе тогда.
Изнутри уже не было видно, что творится снаружи. Но дым становился гуще, люди кашляли, тёрли глаза.
— Всё, — прошептал кто-то. — Сгорим.
Маленькая девочка лет пяти сидела на корточках, прижав к себе тряпичную куклу, глаза закрыты, губы шевелятся.
— Всё будет хорошо, — бормотала она, как заведённая. — Всё будет хорошо. Всё будет хорошо.
Одна и та же фраза, снова и снова.
Маша стояла в середине сарая, среди толпы, и ждала.
Она смотрела, как дым ползёт по потолку, как люди задыхаются, как дети плачут, как старухи крестятся, и ждала.
— Маша, — прохрипел Михаил. — Дальше тянуть нельзя, задохнемся.
Она кивнула.
— Сейчас, собери всех в центр. Пусть встанут как можно ближе, через человека, как просила.
— А ты?
— А я сделаю то, что надо.
Михаил закричал, перекрывая кашель и плач:
— В центр! Все в центр! Слушать меня! Встать через человека, плотнее!
Люди не понимали, зачем, но слушались, потому что некуда было больше деваться, некого слушать, дым ел глаза, а Михаил говорил твёрдо, по-хозяйски.
Встали плечом к плечу, кто-то держал ребёнка, кто-то соседа за руку.
— Всё, — сказал Михаил. — Маша, давай.
Завтра у меня выходной. Не теряйтесь!!! В ночь на понедельник рассказа не будет, а вот в ночь на вторник - будет.
И тут старуха выпрямилась.
Плечи расправились, платок упал на плечи. Клюка стукнула по земляному полу и замерла. Из-под чёрной тряпки показались русые волосы, уложенные в тяжёлую косу.
Люди ахнули.
Перед ними стояла не согбенная бабка. Перед ними стояла Маша, молодая, прямая, с глазами, которые горели зелёным огнём, так, что в сарае стало светлее.
И все замолчали. Даже дети перестали плакать.
— Ничего не бойтесь. Дышите ровно. И не отпускайте друг друга.