Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Безрукий жених.Глава 4.Заключительная.

Тимофей шёл домой и не чувствовал под собой ног. Точнее, чувствовал — тяжесть, злость, горечь. Они вдавливали его в пыльную дорогу, делали каждый шаг мучительным. Кровь с разбитого носа уже засохла коркой на губах, на подбородке, на рубахе. Усы слиплись в бурые сосульки. Вкус железа во рту не вымывался даже слюной.
— Дура, — бормотал он себе под нос, шагая мимо тёмных изб. — Дура последняя. Чего

Фото взято из открытых источников
Фото взято из открытых источников

Тимофей шёл домой и не чувствовал под собой ног. Точнее, чувствовал — тяжесть, злость, горечь. Они вдавливали его в пыльную дорогу, делали каждый шаг мучительным. Кровь с разбитого носа уже засохла коркой на губах, на подбородке, на рубахе. Усы слиплись в бурые сосульки. Вкус железа во рту не вымывался даже слюной.

— Дура, — бормотал он себе под нос, шагая мимо тёмных изб. — Дура последняя. Чего ей надо было? Дом у меня, скотина, уважение в колхозе. А она — на калеку променяла! На безрукого!

Он злился на Полину. Злился на Егора. Злился на себя — за то, что не удержал, не смог, опозорился перед всей деревней. Кто-нибудь видел? Дай бог, чтобы нет. Но в деревне всё видно, всё слышно, всё пережуют и в рот положат. Завтра же бабы на лавочках будут судачить: «А ты слышала, Тимофея-то калека побил? А Полина-то от него к безрукому ушла!»

— Ну и черт с ней, — сказал он громко, чтобы заглушить голос в голове, который шептал: «А может, ты и правда не нужен? Может, не в руках дело?»

Он почти дошёл до своего дома — до покосившегося забора, до калитки, которую давно собирался починить, да всё руки не доходили. И тут увидел.

На лавочке у ворот сидела Люся.

В сумерках она казалась маленькой, кругленькой, беззащитной — сидит, сложив руки на коленях, и смотрит в землю. Косынка белая на голове, платье ситцевое в цветочек. Увидела его, вскочила — и ахнула.

— Господи! Тимофей Иваныч! — Люся подбежала к нему, не боясь ни крови, ни злого лица. — Что с вами? Кто вас так? лицо всё в крови!

Она не спрашивала разрешения. Просто сдёрнула с головы белую косынку, сложила её треугольником и принялась вытирать ему лицо — осторожно, нежно, как ребёнку. Пальцы у неё были тёплые, мягкие.

— Да ничего страшного, Люся, — сказал Тимофей, и сам удивился, как легко вышла улыбка. — Споткнулся. Свалился. Бывает.

Люся не поверила, конечно. Глаза у неё были полные любви. Она видела, что это не ссадина от падения — удар был направленный, сильный, мужской. Но спрашивать не стала. Промолчала. Только вздохнула и продолжала тереть кровь, приговаривая:

— Тише вы, Тимофей Иваныч, как же вы так… Сели бы вы, я вам водички принесу…

Тимофей смотрел на неё и вдруг увидел. По-настоящему увидел. Не телятницу Люську, не веснушчатую дурочку, а женщину. Круглолицую, румяную, с густой русой косой и глазами, в которых светилось такое… такое, чего он у Полины ни разу не заметил.

Любовь.

Не жалость. Не расчёт. Не желание «пристроиться в хозяйстве». А настоящая, глубокая, готовая на всё любовь.

«Куда же ты смотрел, Тимофей? — подумал он вдруг. — Счастье твоё под носом ходило, а ты за синей птицей гнался».

Полина — она как лунный свет: холодная, далёкая, красивая, но не греет. А Люся — как печка: жаркая, уютная, живая. И дети её полюбят — она же Настеньку на руках носила, конфетами угощала. И в доме порядок наведёт. И сама будет рада, а не смотреть волчицей, как Полина.

— А чего ты тут сидела, Люся? — спросил он, перебивая свои мысли.

Люся опустила руки. Косынка в её пальцах уже стала красной от крови. Она покраснела сама — до корней волос, до кончиков ушей.

— Так я… я к вам пришла, — сказала она тихо. — Вы тогда убежали и ничего мне не ответили. А я… я не могла не узнать. Мне всё равно, что вы скажете, но я должна была… ну, вдруг вы передумаете? Вдруг…

Она замолчала, не договорив.

Тимофей вдруг рассмеялся. Не зло, не горько — а легко, по-мальчишески, с облегчением. Поднял руку и погладил её по щеке — шершавой ладонью, мозолистой, но осторожно.

— Дурочка ты, Люся, — сказал он. — Жаль что раньше тебя не видел,не заметил.

Она замерла. Глаза расширились. Рот приоткрылся.

— Тимофей Иваныч… — прошептала она.

— А давай поженимся, Люся? — сказал он вдруг. Прямо, без обиняков, как привык в жизни — рубанул сплеча. — Прям завтра подадим заявление. Что скажешь?

Люся не ответила. Потому что не могла. Всё, что она чувствовала — надежду, ночи слёз, дни, когда она смотрела на него издалека и боялась подойти, — всё это выплеснулось на лицо разом. Глаза заблестели, губы задрожали, щёки запылали алым.

А потом она взвизгнула.

Негромко, испуганно, по-девичьи — и бросилась ему на шею, прижалась щекой к его груди, к сердцу, которое колотилось так же сильно, как и её.

— Согласна! — выдохнула она в его рубаху. — Ой, согласна, Тимофей Иваныч! Согласна!

Он обнял её — одной рукой, потому что второй держал окровавленную косынку, — и подумал: «А может, и правда всё к лучшему?»

За их спинами тихо светились окна. Где-то лаяла собака. А над деревней поднималась луна — полная, жёлтая, спокойная. И звёзды горели ярко, обещая хорошую погоду на завтра.

***

Утро выдалось ясное и прозрачное, как родниковая вода.

Полина шла на ферму по знакомой дороге, и каждый шаг давался ей легко — будто не было вчерашней злости Тимофея, ни его удара, ни крови. В груди у неё поселилось что-то тёплое и тихое. Что-то, что появилось вчера вечером, когда она вела Егора к себе, замывала его ссадину, поила чаем, а он сидел за её столом,такой родной, будто всю жизнь там просидел.

Они проговорили до полуночи. Егор рассказывал о себе — как жил, как работал, как потерял руки, как ушла жена. Рассказывал тихо, без жалости к себе, просто — факты. А Полина слушала и смотрела на его лицо, на морщины в углах глаз, на седые волоски в русых волосах. И понимала: вот оно. То, чего она ждала, сама не зная.

Не красота. Не сила. Не богатство. А просто — человек. Рядом. С которым не страшно.

Теперь она шла на ферму, и на душе было легко. Пусть бабы судачат. Пусть Тимофей злится. Ей всё равно.

Когда она вошла на территорию фермы, сразу почувствовала — что-то не так.

Доярки, которые обычно уже мыли подойники после утренней дойки, стояли кучкой у ворот и перешёптывались. Тётя Клава, повариха, высунулась из окна столовой и тоже смотрела куда-то в сторону конторы..

Полина нахмурилась. Прошла мимо баб — те замолчали, проводили её взглядами, а потом снова зашептались, уже тише, но Полина всё равно услышала обрывки:

— …а я говорю, сама виновата…

— …калеку этого… тьфу…

— …а Тимофей-то вон с кем…

Полина подняла голову и увидела.

От конторы, держась за руки, шли Тимофей и Люся.

Люся шла, светясь, как начищенный самовар — вся розовая, улыбающаяся, счастливая.В косе— лента алая. Тимофей рядом — серьёзный, но в глазах у него что-то новое, мягкое. Нос ещё припухший, под глазом синяк, но он улыбается — краем губ, сдержанно, но улыбается.

Идут не спеша, будто показывают всей деревне: мы теперь вместе. Люся то и дело заглядывает ему в лицо, и видно, как она его любит — каждой веснушкой, каждым движением.

Полина остановилась. Посмотрела на них — и улыбнулась.

Не ехидно. Не с облегчением даже. А просто — порадовалась за Люсю. За Тимофея. За всех.

— Ну и слава богу, — прошептала она одними губами. И пошла в коровник.

Работа в тот день спорилась. Коровы стояли смирно, молоко лилось ровно, подойники не текли. Полина работала и думала о своём — о доме, о бабушке, о том, что сегодня вечером она снова увидит Егора. И от этой мысли в груди разливалось тепло, как от кружки горячего чая в зимнюю стужу.

Когда солнце начало клониться к закату и длинные тени от берёз легли на дорогу, Полина закончила дойку, переоделась в чистое платье, — и вышла за ворота фермы.

Он ждал.

Егор стоял у старого раскидистого вяза, прислонившись спиной к шершавому стволу. На нём была чистая рубаха. Штаны заправлены в сапоги. Лицо выбрито — гладко. Ссадина на скуле уже подсохла, желтела йодом по краям.

А глаза — светлые, прозрачные, — смотрели на неё так, что у Полины перехватило дыхание.

— Здравствуй, русалка, — сказал он негромко.

Полина подошла ближе. Сердце колотилось где-то в горле, но страха не было.

— Добрый вечер, Егор, — ответила она.

— Я за тобой, — сказал он просто. Не спросил, можно ли. Не объяснил, зачем. Сказал — и в этом было всё.

Полина улыбнулась. Кивнула.

И, приобняв его за талию пошла рядом. Они двинулись в сторону её дома .

Солнце садилось за лесом, и небо над ними полыхало алым, золотым, лиловым. Где-то в полях запел жаворонок — последнюю песню перед ночью. А из-за горизонта уже поднималась первая звезда — яркая, одинокая, как надежда.

— Егор, — сказала Полина тихо.

— М?

— А ты не боишься? Что люди скажут?

Егор помолчал. Потом ответил — спокойно, твёрдо:

— А мне всё равно, что люди скажут. Я без людей год прожил — знаю, чего они стоят. А вот без тебя… — Он замолчал, сглотнул. — Без тебя я не хочу.

Полина прижалась к нему крепче. И они пошли дальше — в закат, в вечер, в новую жизнь.

***

Через месяц, в начале сентября, когда листья на берёзах только начали желтеть, а воздух стал прозрачным и звонким, Полина и Егор расписались в сельсовете.

Свадьбы не было — ни пышной, ни громкой. Полина не хотела. Егор тоже.

Дома их ждал пирог с капустой, который Полина испекла с вечера, и бутылка домашнего вишнёвого вина, припасённая бабушкой ещё до смерти.

Они сидели за столом, смотрели друг на друга и молчали. Молчание было тёплым, уютным, как одеяло в зимнюю стужу.

— Жалко? — спросил Егор. — Что без рук?

— Жалко, — честно ответила Полина. — Что ты столько мук принял. А без рук — ничего. Я тебе и руки, и крылья. Всё, что надо.

Егор отвернулся, и Полина увидела — по его щеке скатилась слеза. Одна. Потом вторая. Он не вытирал — нечем.

Она встала, обняла его, прижалась щекой к его щеке, и слёзы их смешались — горькие и сладкие одновременно.

***

А через девять месяцев, в начале лета, когда зацвели одуванчики и воздух наполнился медовым запахом лип, Полина родила.

Роды были трудными — двойня не шутка. Фельдшер из местного медпункта, пожилая тётя Зина, принимала роды, крестилась и причитала: «Господи, помоги, сохрани рабу божию Полину». А Егор стоял под окном — не мог зайти, потому что в родзал мужиков не пускали, — и слушал, как кричит Полина. И молился. Впервые в жизни — по-настоящему, не крестясь, не шевеля губами, а просто — сердцем.

Первый крик раздался тоненький, отчаянный — мальчик. А через пять минут — второй, погромче, настойчивее — девочка.

Фельдшер вышла на крыльцо, утирая руки полотенцем, и сказала:

— Поздравляю, папаша. Сын у тебя и дочка. Оба здоровые. А Полина твоя — молодец, справилась.

Егор не помнил, как зашёл в комнату. Помнил только — Полина лежит на кровати, бледная, уставшая, счастливая. В каждой руке — по свёртку. Два маленьких, красненьких, сморщенных личика. Две пары голубых глаз — таких же светлых, как у него.

— Егор, — прошептала Полина. — Смотри. На тебя похожи.

Он наклонился, и вдруг мальчик, тот, что слева, открыл рот и зевнул. Крошечный, беззубый, смешной.

Егор заплакал. Не стесняясь. Прямо при фельдшере, при Полине, при детях.

— Спасибо, — сказал он — небу, жизни, Полине. — Спасибо.

— Как назовём? — спросила Полина.

Егор подумал. Посмотрел на сына — серьёзного, насупленного, руками, сжатыми в кулачки, которых у отца не было.

— Иваном, — сказал он. — В честь деда моего..

— А дочку? — спросила Полина.

Егор посмотрел на неё — на свою русалку, на свою спасительницу, на свою жену.

— Настенькой, — сказал он тихо..

Полина улыбнулась и прижала детей к груди.

За окном стояло лето. Пели птицы. Пахло травой и молоком. И где-то далеко, за лесом, река несла свои воды к морю — спокойная, вечная, как сама жизнь.

А в маленькой избе на краю деревни началась новая история.

История о том, что любовь не требует рук. Что счастье приходит не тогда, когда его ждёшь, а когда уже перестал надеяться. И что даже в самой тёмной ночи всегда найдётся тот, кто вытащит тебя на свет.

Конец.