Не родись красивой 206
Кондрат покачал головой.
— Нет, Лёля. Ошибки тут быть не может.
Сказал он это тихо, но твёрдо. Без колебания. Без тени сомнения. И Лёля сразу почувствовала: здесь он уже всё в себе решил, всё принял, всё выстрадал.
— Хотя что теперь об этом говорить? — продолжил он. — Как бы там ни было, а сейчас Петька мой сын.
И эти последние слова прозвучали особенно крепко. В них уже не было прежнего смятения, не было той растерянности, с которой он когда-то принял эту правду. Было другое — тяжёлое, зрелое, окончательное признание.
Лёля сидела, по-прежнему обхватив голову руками, и смотрела в землю. Лицо её было неподвижным, сосредоточенным, будто вся она ушла внутрь себя, в те тяжёлые мысли, которые теперь одна за другой поднимались в ней после услышанного. Она молчала. И только по тому, как время от времени вскидывала голову, Кондрат догадывался: в душе у неё рождаются новые вопросы. Один за другим. Но задавать их она не спешила.
Иногда Лёля будто соглашалась с чем-то своим, незримым для Кондрата, — едва заметно кивала головой и снова замирала.
Петя подбежал к ним, требуя сорвать ему ветку. Его звонкий, живой голос на миг выдернул Кондрата из тягостного внутреннего напряжения. Он тут же подхватил мальчика на руки. Тот сразу оживился, потянулся вперёд, указывая пальцем на низко склонившуюся ветку. Кондрат, подыгрывая ему, что-то весело говорил, показывал, объяснял, потом сам сорвал ветку и вложил её в Петькину ручонку.
Мальчишка засмеялся. Кондрат ещё немного поиграл с ним, что-то рассказывал ему вполголоса, делая вид, будто весь занят только ребёнком, но сам всё время косился на Лёльку.
Та сидела в том же положении, почти не шевелясь. Казалось, всё вокруг — и липы, и солнце, и Петин смех, и их скамейка — отошло от неё куда-то далеко. Она вся была в себе. В своих мыслях. В той новой правде, которую теперь нужно было уместить в душе так, чтобы она не разрушила ничего главного.
Кондрат не торопил её.
Он был уверен: Лёля поймёт. Не сразу, может быть, не без боли, не без тяжёлого внутреннего труда — но поймёт. И не осудит. Он слишком хорошо успел узнать её сердце, чтобы сомневаться в этом. Да, ей нужно было знать правду. Не потому, что она добивалась откровенности для собственного покоя, а потому, что имела на эту правду право.
Она считала Петю своим сыном.
Петя устал. Это стало видно сразу — по тому, как он уже не бегал, а брёл по траве, как притих, как потяжелел весь в своей маленькой детской усталости. Кондрат подошёл к жене.
— Лёля, пойдём домой, — тихо сказал он и положил руку ей на плечо.
Она словно очнулась. Медленно поднялась со скамейки, наклонилась к Пете, поправила ему воротничок — привычным, ласковым движением, в котором ещё не было рассеянности, потому что всё, что касалось мальчика, в ней жило уже почти помимо воли. Потом выпрямилась и тихо пошла рядом.
Но видно было: мыслями она всё ещё далеко.
Домой они вернулись тихо. Вечер шёл своим порядком. Петю уложили. Комната погрузилась в обычный домашний покой. Но между ними всё ещё стояло то, что было сказано в парке, и Кондрат не трогал этого. Не торопил. Не пытался снова объяснять или оправдываться. Он слишком хорошо чувствовал: Лёле нужно самой дойти до своего решения.
И только вечером, когда уже легли спать и в комнате стало совсем тихо, она вдруг чуть слышно спросила:
— А ты правда меня любишь?
Кондрат понял, что за этим вопросом стояло всё, что она пережила за день. Вся её боль, всё её молчание, всё то внутреннее, трудное движение, через которое она сейчас проходила. Ей нужно было ухватиться за главное. За то, что не даст ей затеряться в чужом прошлом.
— Правда, — искренне ответил Кондрат. — Я люблю только тебя одну.
Он сказал это просто.
Лёлька ничего не ответила.
Только закрыла глаза.
И в этом молчании было больше, чем в любом признании. Кажется, она ему поверила. Нет — не кажется. Она точно знала, что Кондрат говорит правду.
Она поверила ему.
И, может быть, именно потому этой ночью между ними уже не стояло зародившейся тени. Оставалась боль. Оставалось тяжёлое знание. Но поверх всего этого снова жила любовь — тихая, взрослая, выстраданная, такая, которую уже не может разрушить даже правда о прошлом.
**
В один из дней в Верхнем Логе в избе Мироновых было жарко. Несмотря на летнюю жару и нещадно палящее солнце, Евдокия всё равно топила печь. Иначе горячего обеда не сваришь, а нынче ждали гостей — Кондрата с семьёй. Потому с утра в доме всё шло ходом: в чугуне булькало, на столе громоздились миски, пахло тестом, жаром, варёной картошкой и тем особенным домашним ожиданием, от которого каждая мелочь кажется важной.
Евдокия всё ещё не могла до конца прийти в себя после слов сына. Когда Кондрат сообщил, что приедет с женой и сыном, она сперва даже не поняла, о чём речь.
— У вас что, уже есть сын? — спросила она тогда, и в голосе её было не столько удивление, сколько почти испуг.
— Мамань, есть сын. Но ты же сама знаешь, что в жизни всякое бывает, — ответил Кондрат.
— Что же ты молчал, сынок? Что же сразу не сказал, когда он родился? — всплеснула руками Евдокия. — Бывает, конечно... только срам-то какой. Жили невенчанные, законом не соединённые...
— Мамань, понимаешь, этого мальчика мы усыновили.
— Как это? — Евдокия так и вытаращила глаза. — Зачем? Она что, больная? Сама родить не может?
— Мамань, с моей женой всё хорошо. А мальчонку мы просто пожалели. Он сам мне попался под руку. Маленький, слабый. Лёлька его выходила. Не отдавать же нам его опять в детский дом.
— Да упаси Господи! — Евдокия быстро перекрестилась. — Всё равно, Кондрат, я тебя не понимаю.
— Да и не надо, мамань. Не думай об этом, живи. А Петьку мы вырастим.
— Так своего Петьку родить надо.
— Так родим, мамань. За этим дело не встанет.
Больше объяснять Кондрат ничего не стал. Сказал — и оборвал разговор, как умел только он: так, что сразу становилось ясно — дальше объяснений не будет. А Евдокия с тех пор всё думала и думала над его словами. Днём —за делами, ночью — уже лёжа рядом с Фролом, глядя в темноту и всё возвращаясь к одному и тому же.
— Ладно, мать, хватит на эту тему, — не раз останавливал её Фрол. — Усыновили и усыновили. Кондрат знает, что делает.
Но Евдокия всё равно вздыхала. При каких таких обстоятельствах Кондрат нашёл этого мальчонку, откуда он взялся, почему сын так скупо и тяжело говорит об этом деле и отчего невестка, ещё не появившись на пороге, уже вызывает в ней столько тревоги.
К тому же не давала покоя и другая мысль: невестка у неё городская. На земле делать, поди, и не умеет ничего. Ни корову подоить, ни тесто в печь посадить, ни с огородом управиться как следует. Выходит — белоручка. И как же с ней Кондрату-то будет? Не с руки. Он ведь с детства весь в труде, весь в земле, в пахоте, в севе. А теперь что же выходит? Совсем оторвётся от своего корня? Совсем уйдёт в иную жизнь?
Фрол на такие её слова только рукой махал.
— Да перестань ты, Евдокия. Не маленький он. Сам разобрался. Не хуже нас с тобой знает, кого в дом вести.
Евдокия умолкала, но не успокаивалась. Мысли её не отпускали. Она пыталась занять себя работой ещё больше обычного, торопилась, хлопотала, то и дело выглядывала в окно, прислушивалась, не скрипнут ли колёса, не донесётся ли голос. И за всей этой суетой жило в ней не одно только беспокойство, но и любопытство, и тайная, упрямая материнская радость. Как ни думай, как ни тревожься, а сын едет домой. Да не один. С женой. С ребёнком. Со своей семьёй. И от этого сердце начинало биться чаще.
**
Кондрат видел, как Лёля заметно волнуется, хотя старалась этого не показывать. Дорога выдалась долгой и жаркой. Пролётку трясло на ухабах, пыль стояла столбом, от сухого воздуха всё время хотелось пить. Петя сначала канючил, капризничал, хныкал от усталости и духоты. Она терпеливо его уговаривала, гладила, качала на руках, и в конце концов мальчик утомился и уснул, привалившись к ней всем своим маленьким, разом отяжелевшим тельцем.
Кондрат держал вожжи, правил лошадью, изредка оглядывался назад. И всякий раз, как только взгляд его падал на Лёлю, в нём поднималось тихое, тёплое чувство. Она сидела усталая, с ребёнком на руках, в лёгком платье в цветочек, запылённая дорогой, с чуть растрепавшейся причёской, и всё равно оставалась красивой.
В ней было что-то особенно трогательное, беззащитное и вместе с тем стойкое.
Кондрат опять едва заметно улыбнулся, уже заранее представляя, как мать станет разглядывать свою сноху — придирчиво, с опаской, не упуская ни одной мелочи. Он слишком хорошо знал Евдокию. Знал, как она умеет сначала нахмуриться, насторожиться, а потом уже, если сердце её смягчится, принять человека по-настоящему.
Дорогие читатели, у меня к вам вопрос. Совсем скоро повествование этой повести закончится. Я в раздумьях - нужно ли писать дальше вторую часть (военный период) или не стоит? Вижу, многие уже выражают недовольство по поводу большого обьема произведения. Хотя в таком вопросе придерживаюсь всегда такой точки зрения: не нравится - не читайте. Никто никого здесь не держит. Я пишу для тех, кому нравится. Как раз и хотела слышать их мнение. Проголосуйте, пожалуйста, смайликами. Палец вверх - продолжаю писать. Палец вниз - переходим к другому рассказу.