Егор лежал на мокром песке и смотрел в небо.
Луна уже ушла в сторону, спряталась за верхушки старых сосен, и звёзды стали ярче — они мерцали теперь в полную силу, будто кто-то зажёг их все разом, торопясь и путая фитили. С реки тянуло тиной и холодом. Вода стекала с одежды, пропитывала песок под спиной, но Егор не чувствовал ни сырости, ни дрожи. Он не чувствовал вообще ничего, кроме одной странной, пульсирующей в груди тяжести.
Вот только что, пять минут назад — или вечность? — он шёл в эту реку с ясной, холодной мыслью: «Хватит. Натерпелся. Дальше незачем».
Он не кричал. Не звал на помощь. Он просто зашёл в воду — сначала по колено, потом по пояс, потом с головой — и открыл рот, впуская тёплую, пахнущую рыбой воду в лёгкие. Вода была ласковой. Она не сопротивлялась, не душила, а принимала, как принимают уставшего в давно приготовленную постель.
Темнота сомкнулась.
И вдруг — рывок. Железные пальцы вцепились в ворот рубахи. Чья-то отчаянная, нечеловеческая сила потащила его вверх, к свету. Он хотел вырваться, хотел крикнуть: «Отпусти! Не мешай!» — но не смог. Потому что та, кто его тащила, оказалась сильнее. Сильнее его отчаяния.
А потом — песок под щекой. Удары по спине. Вода, вылетающая из лёгких с кашлем и матом. И…
И она.
Егор прикрыл глаза, и перед внутренним взором снова вспыхнуло: лунный свет на мокрой коже, капли воды, стекающие по тонкой шее, рассыпающиеся по плечам волосы, огромные испуганные глаза. И тело — молодое, крепкое, белое, как берёста, — которое она пыталась прикрыть ладонями, но у неё ничего не получалось, потому что всего себя ладонями не прикроешь, и это было так неловко, так по-детски беспомощно, что у Егора вдруг перехватило дыхание.
Не от вожделения. От другого. От того, что он даже назвать не мог.
Он лежал на песке и смотрел, как она убегает — путаясь в подоле, на ходу натягивая платье, не оглядываясь. Белая фигурка мелькнула в кустах и пропала. Только треск веток далеко в ольшанике выдавал, куда она ушла.
И тогда Егор заплакал.
Не от боли в лёгких. Не от жалости к себе. А оттого, что пять минут назад он не видел смысла жить. Ему казалось, что жизнь кончилась в тот миг, когда рухнул домкрат и хрустнули кости. Что ничего впереди нет — только пустой дом, колючая щетина по утрам, запах перегара и жалостливые взгляды баб на скамейках. Он стал калекой. Он стал обузой. Он стал тем, от кого уходит жена, потому что «я не сиделка».
Но сейчас, глядя в звёздное небо, Егор вдруг подумал: «Жизнь — удивительная штука».
Потому что он, который только что хотел умереть, вдруг захотел жить. Не просто существовать — дышать, ждать, надеяться. В нём проснулось что-то такое, чего он не испытывал никогда. Даже с Любкой, с которой прожил шесть лет и которую считал любовью всей жизни. Сейчас, вспоминая бывшую жену, он чувствовал только пустоту и горький осадок предательства. А с Любкой всё было просто: познакомились в клубе, она красивая, он при деньгах (трактористом тогда хорошо платили), поженились, жили как все — ссорились, мирились, праздники встречали. Он думал, что так и надо. Что любовь — это когда привыкаешь к человеку, когда рядом тепло, когда ужин на столе и чистая рубаха в шкафу.
Но то, что он почувствовал сейчас… Это было не так.
Это ударило в грудь, как молния. Спасительница. Русалка. Девчонка с огромными глазами, которая, голая и мокрая, колотила его по спине и не дала умереть. В одно мгновение — одно! — она перевернула всё. Он вдруг понял, что не знает её имени. Не знает, откуда она, кто такая, замужем ли. Не знает ничего.
Но ему захотелось узнать всё.
— Любовь с первого взгляда, — прошептал Егор в пустоту. Слова прозвучали глупо, по-мальчишески. Он усмехнулся собственной сентиментальности.…
Он сел на песке, с трудом удерживая равновесие — культяпками не подопрёшься. Посмотрел на свои руки, вернее, на то, что от них осталось. Короткие обрубки, затянутые розовой, ещё свежей кожей. Без пальцев. Без ладоней. Без всего, чем мужчина берёт женщину за руку, обнимает, гладит по волосам.
— Кому ты нужен такой? — сказал он вслух. — Красавице этой? Да она от тебя побежала, как от чумного.
И всё равно внутри горел странный, теплый огонь..
«А вдруг? — подумал Егор. — Вдруг она меня полюбит? Вдруг и она испытывает такие же чувства?»
Он тут же рассмеялся — хрипло, надорванно, сам над собой. Глупости.. Сказки не бывают. Только не в этой жизни.
Но он всё равно встал. Шатко, на ватных ногах. Посмотрел на реку — чёрную, спокойную, равнодушную. И сказал ей, воде, которая чуть не стала его могилой:
— Не выйдет у тебя меня взять. Не сегодня. Не в этот раз. А завтра — посмотрим.
Он побрёл в сторону дома. Мокрые штаны прилипали к ногам, рубаха хлопала по ветру, и культяпки мёрзли — странное, непривычное чувство, будто пальцев никогда и не было, а холод всё равно чувствуешь. Трава под ногами была сырой, роса уже выпала, и звезды над головой казались такими близкими, что хотелось протянуть руку и дотронуться.
Но рук не было.
Егор шёл и думал. О том, что завтра надо узнать, кто она. Может, у неё есть муж. Может, она из соседней деревни, а сюда пришла просто купаться. Может, она даже не вспомнит о нём завтра утром. А может — вспомнит.
«А если нет? — спросил он себя. — Если не вспомнит? Ты опять пойдёшь топиться?»
Нет. Не пойдёт. Потому что теперь, когда он знает, что на свете есть такая — русалка , — он должен хотя бы попробовать. Хотя бы подойти. Хотя бы сказать: «Спасибо».
И плевать, что без рук. Язык-то есть.
Дом его стоял на отшибе, в двух улицах от реки. Бывшая тёткина изба — старая, покосившаяся, с почерневшими от времени наличниками. Крыша местами провалилась, но внутри ещё можно было жить: печь топилась, кровать стояла, стол — в углу. Икона над дверью — тётка верила в бога. Егор не верил ни в кого. Но сегодня, заходя в дом, он перекрестился. Культяпкой. Неуклюже, как ребёнок.
— Спасибо, — сказал он небу. — Что послал.
И лёг спать — мокрый, холодный, но живой.
***
Утром Полина встала затемно.
Петухи даже ещё не проснулись, когда она уже возилась у печи, ставила греться воду. Ночь не принесла покоя — она ворочалась с боку на бок, и перед глазами всё стояло: мокрое лицо Егора. И его слова: «Кто тебя просил меня спасать?».
Горькие слова. Одинокие.
— Полюшка, — сказала она себе в пустоту, — не думай об этом. Не твоё дело. У тебя своих забот полно.
И пошла на работу.
Ферма встретила её привычными запахами — навозом, парным молоком, сеном и той особенной, тёплой вонью, которая со стороны кажется невыносимой, а для доярки становится родной, как запах материнской руки. Коровы уже ждали — мычали, били копытами в дощатые перегородки. Полина надела чистый халат, натянула резиновые сапоги, взяла подойник и пошла по ряду.
— Ну здравствуй, Рыжуля, — сказала она рыжей корове с белым пятном на лбу. — Как спалось?
Рыжуля мотнула головой и лизнула Полину в плечо шершавым, как наждак, языком. Полина усмехнулась, погладила её по теплому боку и принялась за дело.
Молоко лилось в подойник ровной, упругой струёй, и этот мерный, успокаивающий звук — пшик-пшик, пшик-пшик — помогал не думать. Полина любила это время. Когда руки заняты, а голова свободна. Можно смотреть в стену и ни о чём не жалеть. Или жалеть — но тихо, про себя.
Сегодня она думала о странном. О том, что вчера, когда Тимофей держал её за руку, ей хотелось убежать. А когда Егор смотрел на неё,все по другому. Наоборот, ноги приросли к земле. И даже когда она бросилась к платью, внутри что-то тянуло обратно..
— Глупости, — вслух сказала Полина. — Жалость — не любовь.
Но в груди было тесно. Так тесно, что дышать трудно.
В обеденный перерыв она пошла в столовую — деревянное здание, где пахло капустным супом и пережаренным луком. Народу было много — доярки, скотники, трактористы. Шум, гам, ложки стучат о миски. Полина взяла поднос с тарелкой щей и куском серого хлеба, села за свободный стол у окна.
И тут же рядом опустилась тяжёлая тень.
— Полюшка, — раздался над ухом знакомый голос. — Здравствуй, родная.
Тимофей.
Он сел напротив, положив на стол свои большие, мозолистые руки. От него пахло махоркой и потом — он, видно, только что с поля, не успев переодеться. Рубаха на груди расстегнута, видна волосатая грудь. Усы русые, глаза серые, внимательные. Смотрит как-то по-хозяйски, будто уже решил всё за неё.
— Здравствуй, Тимофей, — ответила Полина, утыкаясь в тарелку.
— Что-то ты какая-то странная, — сказал он, наклоняя голову. — Бледная. Глаза красные. Не заболела ли?
— Всё хорошо, — буркнула Полина. — Не выспалась просто.
— Рано легла бы, — посоветовал Тимофей заботливо. — Ты ж на ферме как лошадь пашешь. Может, тебе выходной взять? Я председателю скажу, он меня послушает.
— Не надо, — отрезала Полина. — Сама разберусь.
Тимофей помолчал, потом вздохнул тяжело — так, что скатерть на столе зашевелилась.
— Обижаешь ты меня, Полюшка, — сказал он тихо. — Я ж к тебе всей душой. И дети мои тебя ждут. Настенька вчера спросила: «Папка, а когда тётя Поля к нам жить придёт?».
Полина поперхнулась хлебом. Сказала, прокашлявшись:
— Не надо детям голову морочить. Ничего я пока не решила.
— А чего решать-то? — Тимофей подался вперёд, и его серые глаза стали твёрдыми, как кремни. — Жильё у меня крепкое, скотина есть, огород вскопан. Не пропадёшь. А детей моих полюбишь — они хорошие, не баловные. И я… я тебя пальцем не трону без любви. Только ты мне дай шанс.
Полина молчала. Ложка застыла в руке. В ушах шумело. Она чувствовала, как внутри поднимается раздражение — острое, незнакомое, почти злое. Раньше она была с Тимофеем мягкой, покладистой. А сегодня что-то сломалось. Может, та ночь на реке всё перевернула. Может, она просто устала, что её рассматривают как вещь, которую можно взять и приспособить в хозяйстве.
— Тимофей, — сказала она, отставляя ложку. — Не торопи. Дай мне время подумать. Ты же обещал не торопить.
— Обещал, — согласился он, но в голосе зазвучала сталь. — Но долго ждать не буду, Полина. Я мужик хозяйственный, мне баба в дом нужна. А ты… — он помолчал, — ты хорошая. Но если нет — скажи сразу. Я другую найду.
Он встал, забрал свой поднос и ушёл, не оглядываясь. Полина смотрела ему в спину — широкую, крепкую, уверенную. И с облегчением выдохнула.
— Скатертью дорога, — прошептала она едва слышно.
Но внутри кольнуло что-то похожее на вину. Всё-таки он человек. Всё-таки он старается. Всё-таки дети у него — без матери. А она, Полина, стоит и ломается, как сырая ветка. Не может сказать ни «да», ни «нет».
— Господи, запуталась я совсем, — вздохнула она и доела остывшие щи.
***
Вечером, когда солнце уже клонилось к закату, Полина возвращалась с фермы. Ноги гудели, спина болела — день выдался тяжёлый. Две коровы разболелись, пришлось вызывать ветеринара, потом доить их, потом мыть подойники, потом…
— Поля! Поля, подожди!
Полина обернулась. По пыльной дороге, размахивая руками, бежала Люся — телятница с их фермы, невысокая круглолицая девушка с веснушками и вечно растрёпанной косой. Они редко общались — Люся работала в телятнике, Полина в коровнике, и пути их пересекались только в столовой да на планерках. Но сегодня Люся дышала чем-то важным, спешным — глаза блестели, щёки горели.
— Поля, постой! — выдохнула она, поравнявшись. — Я хотела с тобой… поговорить. Если ты не спешишь.
— Не спешу, — удивилась Полина. — А что случилось?
Они пошли рядом — по мягкой обочине, мимо заросших сиренью палисадников, мимо лающих собак и бабок, сидящих на лавочках. Солнце уже садилось, и длинные тени ложились на дорогу, делая мир полосатым и зелёным. Где-то вдалеке пастух играл на жалейке — протяжно, грустно.
— Я… — Люся замялась, покраснела так, что веснушки стали почти чёрными. — Поля, ты только не обижайся, ладно? Я не со зла.
— Да говори уже, — улыбнулась Полина, хотя улыбка вышла натянутой — внутри всё ещё сидело раздражение после разговора с Тимофеем.
— Я хотела про Тимофея… — выдохнула Люся. — Про Тимофея Иваныча.
Полина остановилась. Посмотрела на Люсю внимательно. Та стояла, теребила край фартука, кусала губы и была похожа на нашкодившую девчонку, которую вот-вот отлупят.
— А что про него говорить? — спросила Полина осторожно.
— Ну… — Люся опустила глаза. — У вас, говорят, дело к свадьбе идёт. Вся деревня судачит. Что он к тебе ходит, что ты ему отказа не даёшь… Я думала… может, вы уже всё решили.
— Не решили, — сказала Полина. — И вообще, не знаю, выйду ли за него.
Люся подняла голову. В глазах её загорелась такая яркая, такая отчаянная надежда, что Полина сразу всё поняла.
— Правда? — выдохнула Люся. — То есть… ты не обидишься, если я скажу? Поля, мне он очень нравится. Аж сердце замирает, когда он рядом. Я как его увидела в прошлом году на празднике — и всё. Пропала. Он такой… серьёзный. Надёжный. И дети у него хорошие, особенно Настенька, я её в магазине видела, она такая кукла…
Люся говорила, захлёбываясь словами, и Полина смотрела на неё и чувствовала странное облегчение. Вот оно, оказывается, как. Не она одна. И у Люси — те же чувства, только настоящие, не придуманные.
— Люся, — перебила Полина, мягко коснувшись её плеча. — На что мне обижаться? Тимофей мне не муж. Не люб он мне, хоть и человек вроде хороший.
Люся замерла. Глаза её стали огромными — как плошки.
— Не… не любишь? — переспросила она шёпотом.
— Не лежит душа, — честно сказала Полина. И тут же, сама не ожидая, покраснела. Потому что в голову полезло другое — ночное, мокрое, стыдное. Егор на песке. Его культяпки, прикрывающие глаза. И этот всхлип в темноте. И своё собственное тело, освещённое луной, которое он видел целиком, без утайки.
Щёки запылали так, что хоть снег прикладывай.
— Ты чего раскраснелась? — удивилась Люся.
— Жарко, — соврала Полина. — День душный.
Люся, впрочем, уже не слушала. Она сияла. Вся — от макушки до пяток — сияла счастьем, как начищенный самовар.
— Поля, — сказала она, хватая её за руки, — а можно я ему скажу? Ну, про свои чувства? Ты не будешь против?
— Господь с тобой, — улыбнулась Полина, чувствуя, как от сердца отваливается камень. — Жизнь одна, Люся. Говори. Может, он и ответит тебе взаимностью.
— Спасибо тебе! — Люся чуть не прыгала на месте. — Огромное спасибо! Ты такая добрая, Поля! Я никогда этого не забуду!
Она чмокнула Полину в щёку, развернулась и побежала к своему дому — лёгкая, окрылённая, счастливая. Коса её хлопала по спине, юбка пузырилась на ветру. Она бежала и смеялась, и Полина смотрела ей вслед и думала: «Вот оно, счастье. У кого — в любви, у кого — в надежде».
Она подошла к своей калитке, толкнула её. Скрипнули ржавые петли. Во дворе было тихо — только кузнечик стрекотал в крапиве да где-то далеко лаяла собака. Полина вошла в дом, поставила чайник на печь.
Села у окна, смотрела на улицу.
Там, в сумерках, уже зажигались первые огни в избах. Жёлтые, тёплые, уютные. В каждом окне — своя жизнь. Где-то ужинают всей семьёй, где-то ругаются, где-то плачут. А где-то, в доме на отшибе, живёт человек без рук, который вчера пытался утопиться.
«Пойти к нему? — подумала Полина. — Или не надо?»
Она вспомнила, как он смотрел на неё — не на тело, нет. В глаза. И в этом взгляде было что-то такое, отчего у неё самой замирало сердце.
Не от страха. Не от стыда. От чего-то большого, чего она ещё не понимала.
— Завтра, — решила она вслух. — Завтра схожу. Узнаю, как он. Хлеба отнесу, молока. Скажу, чтоб не дурил больше.
А за окном тем временем совсем стемнело. Высыпали звёзды. И где-то вдалеке, за огородами, за рекой, за полями, взошла молодая луна — тоненькая, как серп, которым бабка траву резала.
И Полина смотрела на неё и думала о странном: о том, что вчера она купалась голой, а сегодня сидит в избе и решает судьбу чужого человека. О том, что Тимофей ищет себе покладистую жену, а Люся мечтает о любви. О том, что Егор хотел умереть, а теперь, может быть, хочет жить.
И о том, что жизнь — удивительная штука.
Сама не знаешь, где упадешь, где взлетишь. Где потеряешь, где найдёшь.
Полина вздохнула, допила чай и пошла спать. Завтра предстоял тяжёлый день.
Но перед сном, уже лёжа в темноте под старым бабушкиным одеялом, она прошептала в потолок:
— Только бы ты не наделал глупостей, Егор.
И заснула.
А за стеной, в старом доме на отшибе, Егор тоже не спал. Он лежал, и думал о ней. О русалке. О той, кто вытащила его из воды. И улыбался в темноту.
Продолжение следует ....