Телефон зазвонил в четверг, без двадцати три. Тамара запомнила время, потому что смотрела на часы над плитой, ждала, когда закипит чайник. Номер был незнакомый, длинный, с городским кодом поликлиники.
Она взяла трубку левой рукой. Правой машинально выключила конфорку.
– Тамара Евгеньевна? Это Кагиров, Руслан Маратович. Онколог из областной. Ваш муж был у меня на приёме в понедельник.
Голос был ровный, но в нём пряталось что-то, от чего у Тамары похолодели пальцы. Она прижала телефон к уху плотнее и села на табуретку. Кран на кухне капал, отсчитывая секунды, и каждая капля падала всё громче.
– Я слушаю.
– Мне нужно сообщить вам кое-что. По результатам обследования Геннадия Павловича. Врач замолчал на секунду, и в этой паузе Тамара услышала, как он снимает очки, кладёт их на стол. Характерный тихий стук дужки о дерево. – Обычно я так не делаю. Но вы должны знать это первой.
Потом он говорил ещё минут семь. Может, десять. Тамара не перебивала, только крутила обручальное кольцо на безымянном пальце, всё быстрее, быстрее, пока кожа под ним не стала горячей.
Чайник на плите остыл. Она так и не заварила чай.
Они прожили вместе двадцать один год. Не двадцать, не двадцать два. Тамара всегда считала точно, потому что бухгалтер, потому что привыкла, потому что числа не врут. Люди врут. Числа держат.
Геннадий работал инженером на кабельном заводе. Руки у него были жёсткие, в мелких белых шрамах от проволоки и металлической стружки. Когда он гладил Тамару по щеке, она чувствовала каждый рубец, каждую загрубевшую линию. И ей это нравилось. Настоящие руки, не офисные.
Дочь Света училась на втором курсе педагогического. Приезжала раз в две недели с пакетом грязного белья и ворохом новостей. Хохотала так, что соседи стучали по батарее.
Нормальная семья. Хорошая. Без скандалов с битьём посуды, без запоев, без измен. По крайней мере, так считала Тамара до этого четверга.
Первые странности она списала на возраст.
Геннадий похудел за последние четыре месяца. Не резко, не катастрофически, просто брюки стали свободнее, а ремень пришлось затянуть на одну дырку. Потом на две. Он отшучивался: мол, меньше ем в столовой, там повариха новая, готовит так, что собаки бы не стали.
А ещё он начал чинить. Всё подряд.
Кран в ванной, который подтекал третий год. Скрипучую дверцу шкафа в прихожей. Розетку на кухне, из которой искрило при включении чайника. Полку в комнате Светы, провисшую ещё до её отъезда в общежитие. Даже бачок унитаза разобрал и собрал заново, хотя никто не жаловался.
Тамара радовалась. Руки дошли напоследях, думала она, прислушиваясь к стуку молотка из коридора. И ставила ему ужин в духовку, чтоб не остывал.
Не задумывалась. Не спрашивала. Не замечала.
А нужно было.
Руслан Маратович принял её на следующий день, в пятницу, в обеденный перерыв. Тамара отпросилась с работы, сказала директрисе, что нужно к зубному. Соврала легко, не моргнув, и удивилась тому, как стремительно это получилось.
Кабинет онколога пах антисептиком и чем-то сладковатым, вроде карамели. На подоконнике стоял леденец на палочке в стакане с ручками, забытый, видимо, кем-то из пациентов. Или из их детей.
Врач оказался коренастым мужчиной за пятьдесят, с кудрявыми седыми волосами и тёмными глазами, в которых читалась усталость. Не дежурная, не от бессонницы, а глубокая, многолетняя, въевшаяся в морщины вокруг глаз. На кармане его халата расплылось чернильное пятно.
– Садитесь, Тамара Евгеньевна.
Кожаное кресло скрипнуло под ней. Тамара сжала сумку на коленях и посмотрела прямо на него, не мигая.
– Расскажите мне всё. С самого начала.
Руслан Маратович снял очки, протёр их полой халата и надел обратно. Потом заговорил.
Геннадий пришёл к нему в понедельник по направлению терапевта. Плановое обследование, анализы, УЗИ. Результаты показали опухоль в левой почке. Размер, стадия, прогноз. Всё это он произносил ровным, врачебным тоном, и Тамара слушала, впитывая слова, как промокашка впитывает чернила, медленно и необратимо.
Но потом он остановился. Снял очки снова.
– Это не всё.
Тамара перестала дышать.
– Когда я начал объяснять Геннадию Павловичу результаты, он не удивился. Вообще. Ни один мускул на лице не дрогнул. Знаете, за тридцать лет практики я научился отличать шок от знания. Ваш муж знал.
Тишина в кабинете стала плотной, как вата.
– Я надавил. Мягко, но настойчиво. И он признался. Врач сцепил пальцы на столе. – Полгода назад он обследовался в частной клинике. Платно, по своей инициативе. Ему уже тогда поставили предварительный диагноз. Рекомендовали срочную госпитализацию и биопсию. Он отказался. Подписал отказ от лечения и ушёл.
Тамара почувствовала, как кольцо на пальце впивается в кожу. Она крутила его так сильно, что содрала тонкий слой эпидермиса.
– Полгода?
– Да.
– Он знал полгода и молчал?
– Да, Тамара Евгеньевна. И попросил меня тоже молчать. Пригрозил жалобой, если я свяжусь с родственниками.
Она опустила взгляд на свои руки. Костяшки побелели от того, как сильно она сжимала ремешок сумки. В горле встал ком, горький, шершавый, будто она проглотила кусок картона.
– Тогда почему вы мне позвонили?
Руслан Маратович посмотрел на чернильное пятно на кармане, словно там был ответ.
– Потому что опухоль операбельна. Сейчас. На этой стадии шансы высокие, при грамотном лечении, при быстром начале. Через три месяца может быть поздно. Через полгода точно будет поздно. Он поднял на неё взгляд. – Я не имел права вам звонить. С учетом закона, это нарушение. Но есть вещи, которые выше параграфов. У меня самого жена. И если бы я стал вот так угасать молча, я бы хотел, чтобы кто-нибудь ей сказал. Пусть даже наперекор моей воле.
Тамара кивнула. Встала. Ноги держали плохо, и она схватилась за спинку кресла, чтобы не покачнуться.
– Спасибо, – пробормотала она. И вышла в коридор, где пахло хлоркой и чужим страхом.
Обратно она ехала на автобусе, хотя до дома было три остановки и обычно ходила пешком.
Сесть. Просто сесть. Не думать десять минут. Смотреть в окно на мелькающие вывески, на женщину с коляской у перехода, на голубей, клюющих что-то у лавочки. Нормальный мир. Мир, в котором мужья не скрывают от жён смертельные диагнозы.
Но мысли не слушались.
Полгода. Сто восемьдесят дней, плюс-минус. Она стала отматывать назад, как плёнку в старом видеомагнитофоне, и картинки складывались в узор, который раньше казался случайным, а теперь обрёл пугающую логику.
Октябрь. Геннадий впервые взялся за ремонт. Начал с крана. Тамара ещё пошутила: «Гена, ты что, на пенсию собрался? Руки чешутся?» Он усмехнулся. Ничего не ответил.
Ноябрь. Позвонил тёще. Сам. По своей воле. За двадцать один год такое случалось, может, раза четыре, и всегда по принуждению Тамары. А тут набрал номер, поговорил минут сорок. Тамара стояла в дверях кухни и слушала, как он смеётся, расспрашивает про давление, про соседку Валентину Ильиничну, про рассаду. Когда положил трубку, Тамара спросила: «С чего вдруг?» Он кивнул: «Давно не общались».
Декабрь. Страховка. Тамара нашла в ящике стола конверт с документами: он переоформил страхование жизни на увеличенную сумму. Она заметила, но не придала значения. Мало ли. Может, на работе предложили корпоративную программу.
Январь. Он стал тише. Не замкнутый, нет. Тише. Как человек, который слушает что-то, чего другие не слышат. Садился вечером в кресло, не включая телевизор, и просто сидел, глядя на стену, где висела фотография их троих на море. Света маленькая, с ведёрком. Тамара в смешной панаме. Он сам, загорелый, молодой, сильный.
Февраль. Похудел сильно. И стал покупать Тамаре цветы. Не по праздникам, а просто так. Тюльпаны, потом хризантемы, потом герберы. Она растерялась от такой нежности. Решила, что у него роман, потом устыдилась этой мысли, потом снова решила. Проверила его телефон, пока он был в душе. Ничего. Только рабочие чаты и смешные ролики с котами, которые ему присылал напарник.
Март. Этот четверг.
Автобус остановился. Тамара вышла и побрела к дому, чувствуя, как асфальт пружинит под ногами, словно она ступает по чужой планете. Знакомый двор, качели, лавочка у подъезда, бабушка с шпицем, всё то же самое. Но не то.
Она не стала заходить домой сразу. Поднялась на свой этаж, постояла перед дверью, слушая тишину за ней. Геннадий был на работе до шести. Времени хватало.
Тамара открыла замок и шагнула в прихожую.
Запах. 1, что ударило. Свежая краска. Он покрасил дверной косяк в коридоре, тот самый, который облупился ещё прошлым летом. Краска блестела, чуть липкая ещё, и в этом глянце Тамара увидела своё отражение, размытое, искажённое.
Она прошла по квартире медленно, как по музею.
Кухня. Новый смеситель. Она провела пальцем по хромированной поверхности. Холодная, гладкая, безупречная. Ни единой капли не сочилось. Ни единой.
Комната Светы. Полка ровная, книги расставлены по росту. Он даже повесил новую планку для штор, хотя Света и не просила. Тамара тронула ткань занавески. Пахло стиральным порошком. Он и шторы постирал.
Их спальня. Кровать заправлена аккуратно, по-армейски. Геннадий служил два года, и за двадцать один год совместной жизни ни разу не заправлял постель. Ни разу. Это делала Тамара, каждое утро, привычным движением, не думая. А теперь покрывало лежало натянутое, без единой складки.
Она села на край кровати. Пружины скрипнули, и этот звук напоследях прорвал плотину.
Тамара заплакала. Не тихо, не достойно, а в голос, некрасиво, со всхлипами и хрипом, утирая лицо ладонями и размазывая тушь. Плакала, потому что поняла: он не просто чинил квартиру. Он прощался. С каждым краном, каждой полкой, каждой скрипучей дверцей. Ставил точку за точкой в тех маленьких делах, которые откладывал годами, думая «потом, потом, успею». И теперь «потом» кончилось, и он, молча, упрямо закрывал каждый долг перед этим домом.
Перед ней. Перед Светой.
Его прощальное письмо отметили не словами. Оно было составлено шпатлёвкой, краской, саморезами и новым уплотнителем на окнах.
В шесть тринадцать хлопнула входная дверь. Тамара сидела на кухне, за столом, перед двумя чашками чая. Одна для себя, вторая для него. Привычка. Ритуал. Заварка потемнела и остыла, но она не притронулась.
Геннадий зашёл, снял куртку, повесил на крючок. Ботинки поставил ровно, носками к стене. Потом повернулся к ней и замер.
Он увидел её лицо. Красные глаза. Прямой взгляд.
– Тамар, что случилось?
Голос его был тихий, осторожный. Так разговаривают с перепуганным ребёнком. Или с человеком, стоящим у края.
– Сядь, Гена.
Он сел. Не сразу. Сначала потёр шею сзади, большим пальцем, по привычке. Потом опустился на стул рядом и положил руки на стол. Шрамы на кистях белели под лампой.
Тамара смотрела на эти руки. Двадцать один год она за них держалась. Двадцать один год они чинили, строили, обнимали, подавали тарелку, вели за руку через гололёд.
– Мне позвонил Кагиров.
Пауза. Секунда. Две. Три.
Лицо Геннадия не изменилось. Не дрогнуло, не побледнело. Только глаза, серые, светлые, на мгновение стали пустыми, как окна в нежилом доме.
– Понятно, – сказал он.
– Понятно? – Тамара почувствовала, как внутри поднимается что-то раскалённое, тяжёлое, как расплавленный свинец. – Понятно? Это всё, что ты можешь сказать?
Он промолчал. Провёл ладонью по клеёнке на столе, разглаживая несуществующую складку.
– Полгода, Гена. Полгода ты знал. Ходил, разговаривал, ужинал, ложился рядом, дышал мне в плечо. И молчал.
– Я не хотел, чтобы ты...
– Что? Что я? Волновалась? Плакала? Боялась?
Он поднял на неё глаза. И в них было столько всего, что Тамара осеклась. Не слёзы. Геннадий не плакал, она видела его слёзы всего дважды: когда родилась Света и когда умер его отец. Не слёзы. Что-то другое. Огромная, бездонная тоска, тихая, как январская ночь.
– Я не хотел, чтобы ты ждала. Когда ждёшь, это хуже всего. Хуже, чем сама болезнь. Мать ждала отца полтора года, помнишь? Каждый день ждала, что станет лучше, а ему становилось хуже, и она старела на год за неделю. Я видел. Мне было семнадцать, и я запомнил. Не хочу для тебя такого.
Тамара стиснула зубы так, что заныли скулы.
– Ты решил за меня.
– Да.
– Не имел права.
Он не ответил. Только потёр шею снова.
Они молчали минут пять. За окном начался дождь, мелкий, занудный, мартовский. Капли стучали по жестяному отливу подоконника, и этот звук заполнял кухню, как метроном, не дающий тишине стать невыносимой.
Тамара встала, вылила остывший чай в раковину, включила чайник заново. Движения были механическими, руки делали привычное, пока голова пыталась уместить всё произошедшее в какие-то понятные рамки.
– Кагиров сказал, что операбельно. Сейчас, на этой стадии. Она не оборачивалась, говорила в стену, в кафельную плитку с подсолнухами, которую они выбирали вместе десять лет назад в строительном магазине. – Он сказал, шансы хорошие, если начать быстро.
– Тамар...
– Нет. Она повернулась. – Нет, Гена. Ты молчал полгода. Теперь послушай ты.
Чайник зашумел. Вода в нём закипала, и пар поднимался к потолку, растворяясь в тёплом кухонном воздухе.
– Ты решил, что будешь героем. Тихим таким, благородным. Починишь всё, оставишь деньги, уйдёшь красиво. Чтобы мы потом нашли идеальную квартиру, новый кран и хорошую страховку. И горевали, но недолго. Потому что всё устроено. Правильно?
Геннадий смотрел на свои руки.
– Правильно, Гена?
– Ориентировочно, – тихо сказал он.
– Это не героизм. Это трусость.
Слово упало между ними, как камень в колодец. Гулко. Больно.
Геннадий вздрогнул. Впервые за весь разговор его лицо дрогнуло, челюсть напряглась, скула дёрнулась.
– Ты не знаешь, о чём говоришь, – произнёс он глухо.
– Может быть. А может быть, знаю лучше тебя. Потому что я не собираюсь сидеть тут и смотреть, как мой муж решает умереть без моего согласия.
Чайник щёлкнул, выключился. Пар рассеялся. Дождь за окном усилился, и капли забарабанили чаще, настойчивее.
Тамара заварила чай. Поставила чашку перед ним. Он обхватил её ладонями, хотя чай был горячий, и сидел так, не отпуская, словно грелся.
Она села рядом и заговорила другим голосом. Не злым, не обвиняющим. Ровным. Тем самым голосом, которым двадцать лет назад уговаривала его пойти к стоматологу, когда он неделю терпел зубную боль и жевал на одну сторону.
– Мне нужно, чтобы ты послушал. Без возражений. Потом скажешь своё.
Он кивнул.
– Я позвоню Кагирову и запишу тебя на повторный приём. Сдашь все анализы, пройдёшь всё, что он скажет. Биопсию, томографию, что угодно. Если он скажет – операция, – мы пойдём на операцию. Если скажет – химия, – пойдём на химию. Мы. Не ты. Мы.
Геннадий молчал, не поднимая глаз.
– Свете я скажу сама. Не сейчас, позже, когда будет план лечения, чтобы она не сходила с ума от неизвестности. Но скажу. Потому что она взрослая и имеет право знать про своего отца.
Пальцы Геннадия на чашке побелели.
– И ещё одно, Гена. Тамара наклонилась вперёд. – Если ты попробуешь снова принять решение за всех нас, молча, тайно, в одиночку, я тебя не прощу. Не болезнь, нет. Болезнь я приму. Вот это молчание, этот побег, эту тихую сдачу, не прощу. Никогда.
Дождь за окном стих. Или ей показалось.
Геннадий поднял голову. Посмотрел на неё долго, внимательно, как будто видел впервые. Или как будто видел в последний раз, она не могла понять.
– Мне страшно, Тамар, – сказал он. Просто, без пафоса, почти шёпотом. Так, как говорят самое главное. – Не умирать. Лечиться. Потому что надежда, она... Если надеешься и не стало быть, это хуже. Намного хуже, чем просто знать.
Тамара протянула руку через стол и накрыла его ладонь. Шрамы под её пальцами были тёплыми.
– Я знаю. Мне тоже страшно. Но мы будем бояться вместе. Это и есть в болезни и в здравии– . Помнишь?
Он не ответил. Но пальцы его дрогнули и сжали её руку, крепко, до боли.
Этого было порядочно.
Ночью Тамара не спала. Лежала на спине, слушала дыхание Геннадия рядом. Он уснул, впервые за долгое время, без своего обычного ворочанья, провалился в сон, как человек, с которого сняли тяжёлый груз.
А она лежала и считала вдохи. Его. Свои.
В голове крутились слова врача. Операбельно. Шансы. Быстро начать. Онкология не приговор, не всегда, не простуда, не перелом, не то, что проходит само. Будут месяцы. Может, годы. Больницы, капельницы, анализы, ожидание результатов в коридоре, где стены выкрашены в казённый зелёный и пахнет хлоркой.
Она повернулась на бок. Геннадий лежал на спине, одна рука на груди, другая вдоль тела. В темноте она различала контур его лица, острее, чем раньше, скулы выступили, подбородок заострился. Похудел. Боже, как она не заметила, насколько он похудел.
Или заметила. Но не хотела думать. Потому что думать страшно, а не думать удобно, и в этом удобстве можно прятаться годами, пока реальность не позвонит тебе незнакомым номером в четверг без двадцати три.
Тамара тихо встала и вышла на кухню. Включила маленький свет над плитой, тот, что жёлтый и тёплый, и достала муку, масло, яйца. Руки сами знали, что делать. Когда ей плохо, она печёт. Всегда так было. После ссор, после плохих новостей, после маминого звонка с жалобами на здоровье. Тесто не задаёт вопросов. Тесто послушное. Мнёшь его, бьёшь об стол, катаешь, и оно принимает любую форму, какую захочешь.
Запах ванили поплыл по квартире.
Она месила тесто и думала о Руслане Маратовиче. О том, что он нарушил закон, позвонив ей. О том, что мог потерять работу, лицензию, репутацию. И всё равно позвонил. Потому что есть вещи выше параграфов.
Интересно, думала Тамара, раскатывая тесто скалкой. Его жена знает, что он такой? Знает, что он ставит чужие жизни выше своей карьеры? Или он тоже молчит, как Геннадий, и несёт это всё в себе, и она тоже не замечает, не спрашивает, не видит?
Скалка стучала по столу ритмично, глухо. Как чьё-то сердце.
Утром Тамара позвонила в поликлинику и записала Геннадия на понедельник. Он не возражал. Сидел за завтраком, ковырял вилкой омлет и молчал, но не тем тяжёлым, запертым молчанием последних месяцев, а другим, растерянным, как у человека, который долго нёс чемодан и вдруг обнаружил, что его забрали из рук.
– Булочки на столе, – сказала Тамара, подвигая ему тарелку. – Ночью испекла.
Он взял одну, откусил. Ваниль.
– Вкусно, – сказал он. И впервые за четыре месяца улыбнулся. Не дежурной улыбкой – всё нормально, – а настоящей, кривоватой, виноватой, живой.
Тамара отвернулась к мойке, чтобы он не видел её лица. Горло перехватило. Она открыла воду и стояла так, слушая шум струи и звук его жевания за спиной. Нормальные, бытовые, до одури обычные звуки.
Вечером позвонила Света. Болтала про зачёт, про подругу, которая рассталась с парнем, про новую столовую в корпусе. Тамара слушала, отвечала, смеялась в нужных местах, и голос её не дрожал. Пока не дрожал. Время скажет, когда и как объяснить дочери.
– Мам, а папа как? Я звонила ему вчера, он трубку не взял.
– Нормально. Работает много. Позвони ему завтра, он обрадуется.
– Ладно. Целую! Пап, передай, что люблю его.
Тамара положила трубку и закрыла глаза.
В воскресенье Геннадий встал раньше обычного. Тамара услышала, как он возится в коридоре, потом хлопнула дверь ванной, зашумела вода. Она лежала и ждала. Через двадцать минут он зашёл в спальню, одетый, побритый, с мокрыми волосами.
– Тамар, поехали куда-нибудь.
Она приподнялась на локте.
– Куда?
– Не знаю. Просто так. За город, может. Или на набережную. Там открыли кофейню новую, Лёха с работы говорил.
Тамара смотрела на него. Худое лицо, серые глаза, залысины, которые он раньше стеснялся, а потом перестал. Обычный мужчина, сорок семь лет, инженер. Её мужчина.
– Дай мне пятнадцать минут, – сказала она и откинула одеяло.
Они поехали на набережную. Кофейня оказалась маленькой, с деревянными столами и запахом корицы. Геннадий заказал американо, Тамара капучино. Сидели у окна, смотрели на реку. Лёд уже сошёл, но вода была серая, тяжёлая, мартовская.
Он молчал. Она тоже. Но это молчание было другим. Не пустым и не тревожным. В нём было что-то, чему Тамара не могла подобрать слова. Перемирие? Передышка перед боем? Или просто два человека, которые знают одно и то же, сидят рядом и не прячутся друг от друга.
Геннадий взял её за руку прямо через стол. Его ладонь была шершавой и тёплой.
– Я позвонил Свете, – сказал он. – Утром, пока ты спала. Не про болезнь. Просто поговорили. Она рассказала про зачёт.
Тамара кивнула. Сжала его пальцы.
– Она сказала, что любит меня. Его голос затрясся, совсем чуть-чуть, как дрожит стекло от проехавшего грузовика. – А я ей не сказал. Опять не сказал. Не смог. Сам не знаю почему.
– Скажешь, – ответила Тамара. – У тебя будет время.
Он посмотрел на неё. И она увидела в его глазах вопрос, главный вопрос, на который ни она, ни врач, ни анализы не могли ответить наверняка. Будет ли?
Тамара не отвела взгляд.
– Будет, Гена. Мы для этого всё и делаем.
В понедельник они сидели в коридоре онкологического отделения. Стены были бежевые, не зелёные. Пахло не хлоркой, а чем-то стерильным, безликим, не имеющим названия. На стуле рядом сидела пожилая женщина в платке, вязала что-то розовое и мелко шевелила губами, считая петли.
Геннадий сидел прямо, руки на коленях. Не потирал шею. Не отводил глаз. Просто ждал.
Тамара достала из сумки булочку, завёрнутую в салфетку. Положила ему на колено.
– Ешь. С ванилью, как ты любишь.
Он посмотрел на булочку, потом на неё.
– Ты когда успела?
– Утром. Пока ты брился.
Геннадий развернул салфетку. Откусил. Жевал медленно, и крошки падали ему на брюки, а он не стряхивал.
Дверь кабинета открылась. Медсестра назвала его фамилию. Он встал, одёрнул куртку. Посмотрел на Тамару. Она кивнула.
Он зашёл. Дверь закрылась.
Тамара осталась в коридоре. Женщина рядом подняла глаза от вязания и слабо улыбнулась ей, как улыбаются в окопе, без слов, просто: я тут, и ты тут, и мы обе знаем.
Тамара улыбнулась в ответ.
Потом достала телефон, открыла заметки и начала список. «Что нужно сделать». Первым пунктом написала: «Узнать всё про лечение». Вторым: «Позвонить маме». Третьим: «Поговорить со Светой». Четвёртым, помедлив, дописала: «Сказать Гене, что люблю его. Словами. Вслух».
Потому что они оба слишком долго говорили поступками, ремонтами, булочками и молчанием, и это хорошо, это много, но иногда нужно просто сказать.
Вечером, уже дома, разбирая сумку Геннадия, Тамара случайно выдвинула верхний ящик его тумбочки. Искала зарядку для телефона. Нашла другое.
Тетрадный лист в клеточку, сложенный вчетверо. Почерк Геннадия, мелкий, инженерный, с ровными буквами.
Список. Без заголовка. Просто пункты.
– Починить кран в ванной — зачёркнуто.
– Дверца шкафа — зачёркнуто.
– Розетка кухня — зачёркнуто.
– Полка в комнате Светы — зачёркнуто.
– Покрасить косяк — зачёркнуто.
– Страховка переоформить — зачёркнуто.
– Позвонить тёще — зачёркнуто.
– Свете отложить на выпускной — зачёркнуто.
– Батарея в зале прокачать — зачёркнуто.
– Тамаре — сказать, что люблю.
Не зачёркнуто.
Тамара долго стояла, держа этот листок обеими руками. Буквы плыли, расплываясь от слёз, которые капали прямо на клеточки. Она прижала бумагу к груди и закрыла глаза.
За стеной Геннадий включил воду в ванной. Обычный вечерний звук. Живой.
Тамара аккуратно сложила лист обратно и убрала в ящик. Потом вытерла лицо, вышла в коридор и постучала в дверь ванной.
– Гена.
– Что?
– Ничего. Просто, Гена.
Пауза. Шум воды.
– Я тут, Тамар.
Она прислонилась спиной к двери, чувствуя тепло дерева сквозь рубашку.
– Я знаю, – сказала она тихо. – Я знаю.