Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ХМЕЛЬНАЯ ЗАРЯ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
День прошёл как в тумане.
Макар косил траву для скотины, чинил прясло в загоне, возил воду — дела привычные, тяжёлые, не требующие мыслей.
Солнце палило нещадно, пот заливал глаза, и только иногда, когда он останавливался перевести дух, перед ним возникало лицо. Синие глаза. Пухлые губы.

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

День прошёл как в тумане.

Макар косил траву для скотины, чинил прясло в загоне, возил воду — дела привычные, тяжёлые, не требующие мыслей.

Солнце палило нещадно, пот заливал глаза, и только иногда, когда он останавливался перевести дух, перед ним возникало лицо. Синие глаза. Пухлые губы.

Волосы ниже пояса, струящиеся на ветру.

Он отмахивался от этого наваждения, как от назойливой мухи. Не его это. Не для него.

К вечеру небо заволокло лёгкой дымкой — к прохладе.

Макар погнал стадо в деревню, сидя на Буре, и ветер трепал его светлые, давно не стриженные волосы.

Глаза — тёмные, задумчивые, с тяжёлой печатью усталости — смотрели куда-то вдаль, мимо покосившихся изб, мимо полей, туда, где горизонт сливался с небом.

Туда, где, наверное, живут другие люди. Счастливые. Нормальные.

Он не заметил, как подъехал к своему двору.

Не заметил сразу знакомую фигуру у калитки.

— А мы тебя ждём!

Макар поднял голову.

Генка стоял, опершись на плетень, и улыбался во весь рот.

Рядом — она. Ася.

Генка обнимал её по-хозяйски, прижимая к себе, и она не сопротивлялась — стояла, положив голову ему на плечо, и смотрела на Макара.

Те же синие глаза, тот же спокойный, чуть насмешливый взгляд.

Макар спрыгнул с лошади, поправил рубаху — грязную, пропотевшую, прилипшую к телу.

— Привет, — сказал он хрипло.

— Давай с нами на озеро! — Генка отпустил Асю, шагнул вперёд, протянул руку.

— Искупаемся, поболтаем, как раньше.

Ты отдохнёшь хоть, а то загорел уже и худющий как доска.

Он хлопнул Макара по спине — дружески, с силой, — и засмеялся.

Генка был ему по плечо, коренастый, крепкий, с вечно веснушчатым лицом и рыжими вихрами.

Он стоял рядом с Асей, и они были одного роста — красивая пара, городская, чужая для этой грязи и нищеты.

Макар перевёл взгляд с друга на девушку, потом на свой двор.

Там, за покосившейся калиткой, ждали дела.

Не кормленая скотина.

Немытая посуда. Отец, который, наверное, уже пьян. Мать, которая...

— Генка, — сказал он тихо, отводя глаза. — Я бы рад, да дома дел полно.

— Да брось ты! — Генка не отставал. — Ну, дел!

Посидим часок, я столько расскажу! Ася ещё ни разу на нашем озере не была, представляешь?

Там же красота — кувшинки, тишина, вода тёплая...

— Не могу, — перебил Макар жёстче, чем хотел. — Другой раз.

Он уже повернулся к калитке, уже взялся за штакетину, как вдруг из дома донёсся звук, от которого кровь стынет в жилах. Крик.

Нет, не крик — вой. И следом — матерный, звериный рёв.

— Убью тебя, сука грязная!

Голос отца. Хриплый, обезумевший.

Макар не думал.

Не рассуждал.

Он рванул калитку так, что та едва не слетела с петель, вбежал во двор, волоча за собой Бурю, которая испуганно всхрапнула и попятилась.

И увидел.

Посреди двора, у самого крыльца, на земле лежала Христина.

Она пыталась ползти — грязная, растрёпанная, в разодранном платье.

Лица не было видно — сплошное месиво из грязи, крови и синяков.

А над ней, расставив короткие ноги, стоял Никанор.

Его бритый череп блестел в вечернем свете, глаза налились кровью, изо рта летели слюни.

Он пинал её — сапогом в бок, в спину, в голову, куда попадало. Тяжело, сочно, свирепо.

— Отойди от неё! — закричал Макар, бросаясь вперёд.

Он заслонил мать собой, раскинув руки.

— Не бей её! Хватит!

Уже убьёшь ведь!

Он стоял перед отцом — высокий, худой, с разбитой ещё вчера скулой, — и дрожал.

Дрожал всем телом, но не отступал. Глаза его горели, кулаки сжались.

— Да я тебя прибью вместе с ней, выродок хренов! — заорал Никанор и кинулся на сына.

Первый удар пришёлся в плечо — тяжёлый, смачный

. Второй — в грудь. Третий — в лицо. Макар пошатнулся, но устоял.

Кровь брызнула из разбитой губы, потекла по подбородку, но он не отступил

. Стоял, заслоняя мать, которая внизу скулила, как побитая собака.

— Бей меня, — прохрипел Макар, вытирая лицо рукавом. — Её не трожь.

Никанор взбесился ещё больше.

Он молотил сына кулаками — по корпусу, по голове, по рукам, которыми тот закрывался.

Макар не отвечал. Только терпел, сжав зубы, только шатался под ударами, но не падал.

А за калиткой, на улице, стояли двое.

Ася смотрела на это широко раскрытыми глазами.

Её красивое лицо побледнело, губы задрожали.

Она вцепилась Генке в рукав, дёрнула его.

— Генка! Помоги ему! Макару! Он же друг твой!

Генка сплюнул на землю.

Лицо его скривилось — то ли от брезгливости, то ли от страха.

— Пусть сами разбираются, — сказал он глухо.

— Пошли отсюда.

Он попытался развернуть её, увести, но Ася вырвалась.

— Как ты можешь?! — глаза её наполнились слезами.

— Там же человека убивают!

Он же друг твой, Генка!

Друг!

— Сказал — пошли! — Генка дёрнул её за руку, но она оттолкнула его и шагнула к калитке.

В этот момент во дворе произошло страшное.

Никанор, обезумев окончательно, отшвырнул Макара в сторону и кинулся к поленнице.

Схватил топор — тяжёлый, остро наточенный, — и двинулся обратно, замахиваясь.

— Зарублю, собака! — заорал он, и глаза его налились безумием.

Макар поднялся с колен.

Стоял, шатаясь, перед отцом.

Кровь заливала его лицо, рубаха была разодрана, но он не отступил. Ни шагу.

Только смотрел в эти бешеные глаза — спокойно, твёрдо, будто принимал смерть.

— Руби, — сказал он тихо. — Руби, если живодёр.

Никанор занёс топор.

И тут что-то случилось.

Маленькая, хрупкая фигура метнулась между ними, оттолкнула Макара в сторону, а сама встала перед Никанором.

— Не смей! — закричала Ася.

Голос её звенел, как натянутая струна.

— Изверг! Палач чёртов!

Она толкнула его — так сильно, как только могла

. И Никанор, не ожидавший нападения с этой стороны, потерял равновесие.

Он пошатнулся, замахал руками и рухнул на землю

. Топор выпал из его рук, звякнул о камень.

Ася, не думая, отбросила его ногой в сторону.

Сама она стояла, тяжело дыша, вся белая как мел

. Её трясло — мелкой, нервной дрожью, ноги подкашивались, и она схватилась за столб навеса, чтобы не упасть.

Макар смотрел на неё, не веря своим глазам.

Она — городская, красивая, в светлом платье — стояла посреди грязного двора, в котором только что чуть не убили человека

. Стояла и смотрела на лежащего Никанора. Потом на топор

. Потом на Макара.

А Никанор уже поднимался.

Тяжело, с кряхтением, встал на четвереньки, потом выпрямился. Глаза его налились кровью, лицо перекосилось от злобы.

— Ты откуда, шлюха, взялась здесь? — прохрипел он и шагнул к Асе, протягивая руку к её длинным, светлым волосам.

Макар не думал.

Не рассуждал. В нём что-то щёлкнуло — может быть, то самое, что бабушка называла «душой», которую нельзя озлоблять

. Но злоба была. Она поднялась из самой глубины, из тех одиннадцати лет, когда он боялся, терпел, молчал. И теперь она вырвалась наружу.

Он шагнул вперёд и ударил.

Впервые в жизни. Кулаком — тяжёлым, мозолистым, — прямо в челюсть отцу.

Удар получился коротким, резким, со всей силы, накопленной за годы унижений

. Никанор даже не охнул

. Глаза его закатились, ноги подкосились, и он рухнул на землю, как подкошенный.

Рухнул и замер. Лежал, раскинув руки, и не двигался — только грудь тяжело вздымалась.

Всё стихло.

Макар стоял, тяжело дыша, и смотрел на отца.

Потом перевёл взгляд на свой кулак — костяшки были сбиты в кровь. Потом на Асю.

Она смотрела на него.

Синие глаза её были полны слёз и ужаса

. Но не отвращения. Нет — какого-то странного, необъяснимого сострадания.

Она смотрела на его разбитое лицо, на кровь, на рваную рубаху, и губы её дрожали.

— Извините, — прошептал Макар. Голос его сел, превратился в хрип. — Извините, что вы... что вы это увидели.

Он говорил так, будто это он был виноват.

Будто не отец зверствовал, а он, Макар, устроил этот ад.

Он опустил голову, не в силах смотреть в её глаза.

Христина тем временем, воспользовавшись затишьем, уползла в сенник.

Дверь за ней закрылась, и оттуда донёсся глухой, бессильный плач.

Генка наконец переступил порог, подошёл к другу.

Посмотрел на лежащего Никанора, на топор, на Макара — и нервно, неестественно засмеялся.

— Ну ты даёшь, — сказал он, качая головой.

— Как ты живёшь с ними?

Он оглянулся на Асю — та стояла, не двигаясь, глядя то на топор, то на Макара. Генка взял её за плечи, развернул к себе.

— Пошли, — сказал он тихо. — Хватит.

Она не сопротивлялась.

Позволила увести себя со двора, но на пороге обернулась.

Последний раз посмотрела на Макара — его окровавленное лицо, его сутулую, усталую фигуру — и вышла.

А Макар стоял посреди двора один. Рядом лежал отец — без сознания, с разбитой челюстью.

В сеннике плакала мать.

Где-то за забором удалялись шаги — Генка уводил свою красивую девушку, которая только что спасла ему жизнь.

— Простите, — повторил он шёпотом, хотя никто его уже не слышал.

Он поднял топор, отнёс в поленницу. Потом подошёл к Буре — она стояла, привязанная к столбу, и крупно дрожала, кося испуганным глазом.

— Всё, девка, — сказал Макар, погладил её по морде и заплакал. Тихо, беззвучно, уткнувшись лицом в лошадиную гриву.

Плакал от боли, от стыда, от бессилия.

От того, что единственный человек, который за него заступился, — чужая девушка, а друг ушёл.

Просто ушёл, потому что не захотел ввязываться.

— Всё, — шептал он в тёплую лошадиную шею. — Всё...

И он решил выжить. Хотя бы ради того, чтобы когда-нибудь посмотреть в эти синие глаза без стыда. Хотя бы ради этого.

****

Ночь опустилась на Глушицу медленно, неохотно, будто тоже боялась того, что творится в этом доме. Звёзды высыпали на небо — крупные, холодные, равнодушные. Где-то за лесом ухал филин, и этот звук смешивался с тихим, надрывным плачем из сенника, где укрылась Христина.

В доме было темно. Макар не зажигал свет — незачем было видеть эти грязные стены, этот разбитый стол, эту кровь на полу, которая уже начала темнеть и сворачиваться.

Никанор очухался минут через двадцать.

Сел на земле, потрогал челюсть, застонал. Посмотрел на Макара мутными, ещё не до конца осознающими глазами, потом поднялся и, шатаясь, побрёл в дом. Прошёл мимо сына, не сказав ни слова.

Только сплюнул кровью на пороге и скрылся за дверью.

Через минуту оттуда донёсся тяжёлый, звериный храп — уснул, не раздеваясь, прямо на кровати, в сапогах.

Макар стоял во дворе, прислонившись к стене хлева.

Всё тело болело — ныло, ломило, горело огнём.

Разбитая губа распухла, глаз заплывал, на рёбрах, наверное, расцвели новые синяки. Но это была привычная боль. А была ещё другая — там, в груди, где-то глубоко, — от которой хотелось выть.

Он услышал шаги за калиткой раньше, чем увидел. Тяжёлые, нерешительные.

Потом скрипнула щеколда, и во двор вошёл Генка. Один.

— Не спишь? — спросил он тихо, подходя ближе.

Макар не ответил.

Только повернул голову, и в свете луны Генка увидел его лицо — разбитое, опухшее, с запёкшейся кровью на подбородке.

Рыжий парень поморщился, достал из кармана пачку сигарет, протянул.

— Закури.

Макар взял.

Пальцы дрожали — он долго не мог прикурить, спички ломались.

Генка щёлкнул своей зажигалкой, поднёс. Глубоко затянулись оба. Дым поплыл вверх, растворяясь в ночной темноте.

— Ты это... — Генка мялся, не зная, с чего начать. — Ты не думай. Я не специально ушёл.

Просто... ну, это ваше, семейное. Я не хотел лезть.

Макар молчал.

Смотрел на огонёк сигареты, на то, как тлеет табак, превращаясь в пепел.

— А она где? — спросил он наконец глухо.

— Ася? — Генка вздохнул. — Ушла. Сказала, что не хочет меня видеть. Что я трус. Представляешь?

Я, блин, трус!

Он нервно засмеялся, но смех вышел фальшивым, натужным.

— Она права, — сказал Макар спокойно, не глядя на друга.

— Ты трус.

Генка поперхнулся дымом, закашлялся.

— Ты чего? Я же тебе друг!

Я пришёл, я переживаю...

— Друг? — Макар повернулся к нему, и в глазах его, тёмных, глубоких, Генка увидел такую боль, что отшатнулся.

— Друг не бросает друга. Друг не смотрит, как его избивают.

Друг не уводит свою девушку, когда она пытается помочь.

Ты не друг, Генка. Ты так... знакомый.

Слова падали тяжело, как камни. Генка открыл рот, хотел что-то сказать, но не нашёлся. Только сплюнул в сердцах, раздавил сигарету о каблук.

— Ну и чёрт с тобой, — бросил он зло. — Живи как хочешь.

Я тебя за человека считал, а ты... ты такой же, как они.

Озлобленный, чёрный.

Он развернулся и пошёл к калитке, но на пороге остановился. Обернулся.

— Ася просила передать. Сказала: «Пусть держится. И не извиняется. Не за что». Вот.

И ушёл. Калитка хлопнула — и снова стало тихо.

Макар остался один. Докурил сигарету до самого фильтра, придавил ногтем тлеющий огонёк, выбросил.

Постоял ещё немного, слушая, как ночь шуршит листьями и стрекочет сверчками. Потом зашёл в хлев, проверил Марту — корова лежала на подстилке, жевала жвачку, глядела на него своими влажными, спокойными глазами.

Рядом, в загоне, переступала с ноги на ногу Буря — нетерпеливая, нервная, тоже не спала.

— Всё, родные, — сказал Макар, погладил лошадь по морде, постоял у коровы. — Живы. И ладно.

Он принёс сена, подбросил, налил свежей воды. Потом зашёл в сени — Христина спала на полу, укрывшись старым тулупом, лицом в стену. Он накрыл её сверху одеялом, подоткнул края. Постоял, посмотрел на её седые, спутанные волосы, на синяки на шее — и пошёл к себе.

Спать лёг на лавку, не раздеваясь. Долго ворочался, слушая, как в горнице храпит отец, как в сенях всхлипывает во сне мать. Глаза закрылись только под утро — и сразу пришли сны. Тяжёлые, липкие, с кровью и топорами. И среди всего этого — синие глаза. Большие, полные слёз, смотрящие на него без страха. И тихий голос: «Не извиняйся. Не за что».

...Утро пришло серое, дождливое. Небо затянули низкие, свинцовые тучи, и мелкий, противный дождь барабанил по железной крыше, по листьям лопухов, по грязным лужам во дворе. В доме было тихо — та особая, давящая тишина, которая бывает только после большой беды.

Макар открыл глаза — и сразу почувствовал боль. Всё тело ныло, голова раскалывалась, губа распухла так, что трудно было говорить. Он сел, потрогал скулу — под пальцами чувствовалась горячая, твёрдая опухоль.

В горнице было пусто. Никанор ушёл — куда, неизвестно. Может, на пилораму, может, к собутыльникам. Христина сидела на кухне, на табуретке, и тупо смотрела в стену. Лицо её — сплошной синяк, глаза мутные, красные, волосы висят сосульками.

Перед ней стояла кружка с мутной жидкостью — самогон, по запаху, с утра пораньше.

— Мам, — сказал Макар, проходя мимо.

— Ты бы не пила. С утра-то.

Она медленно повернула голову, посмотрела на него — и вдруг заплакала.

Тихо, беззвучно, закрыв лицо руками. Плечи её тряслись, а из горла вырывались сдавленные, хриплые звуки.

— Что ж мы за люди, сынок? — прошептала она сквозь рыдания. — Что ж мы за люди? Звери, а не люди. Он — зверь, я — зверь... А ты?

Ты почему терпишь? Уходил бы, пока жив.

Макар остановился. Посмотрел на неё — на эту пьяную, избитую, жалкую женщину, которая родила его когда-то, кормила грудью, учила ходить.

И в груди снова заныло — не от боли, от жалости.

От непрошенной, горькой, безнадёжной жалости.

— А вы без меня пропадёте, — сказал он тихо. — Кто корову доить будет? Кто дрова рубить? Кто вас хоронить, когда сопьётесь окончательно?

Он сказал это жестко, даже жестоко, но Христина не обиделась. Только кивнула, вытирая слёзы грязным рукавом.

— Пропадём, — согласилась она. — Пропадём, Макарка. Мы уже пропащие. А ты... ты не пропадай. Ты уходи.

Пока не поздно.

Макар молчал. Потом подошёл, взял её кружку, вылил самогон в помойное ведро. Поставил перед ней кружку с молоком — парным, утренним, от Марты.

— Пей, — сказал он. — Протрезвеешь — поговорим.

И вышел во двор, под дождь. Буря встретила его тихим ржанием, ткнулась мордой в плечо. Он погладил её, отвязал, повёл в поле — одного, без стада. Коровам сегодня пастись не в такую погоду — пусть в загоне постоят, сена поедят.

Дождь моросил по лицу, смешиваясь с кровью из разбитой губы. Ветер трепал волосы. А в голове стучало одно и то же: «Уходи. Уходи. Уходи».

Но куда? Куда идти, если за спиной — нищета, впереди — туман, а в кармане — ни гроша? Кому нужен семнадцатилетний парень с двумя классами образования, с битым лицом и душой, которая, кажется, уже не болит, потому что болеть нечему?

Он шёл полем, мокрым, пустым, и думал об Асе. О её синих глазах, о её тонкой руке, о том, как она крикнула отцу: «Не смей, изверг!» — и толкнула его, маленькая, хрупкая, но сильнее всех, кого он знал. О том, что она сказала через Генку: «Пусть держится».

«Держусь», — мысленно ответил он ей. — «Держусь, Ася. А что ещё остаётся?»

Дождь усиливался. Где-то вдалеке, за лесом, прогремел гром — первый, предвесенний? Или осенний, прощальный? Макар не знал. Он просто шёл вперёд, в серую, мокрую мглу, и нёс на плечах всё тот же груз. Тяжёлый, неподъёмный, привычный.

А в доме, за его спиной, Христина пила молоко и плакала. И молилась — первый раз за много лет. Тем же словам, которым когда-то научила её свекровь, бабушка Марфа:

— Господи, дай ему сил. Господи, пошли ему дорогу. А нас, грешных, прости. Не доглядели, не уберегли. Прости и помилуй. Аминь.

Слёзы её смешивались с молоком, и было в этом что-то страшное и светлое одновременно. Потому что даже в самом глубоком аду теплится надежда. Даже у потерянной матери остаётся любовь. Слабая, неумелая, запёкшаяся в пьяных слезах, но живая.

И может быть, её молитва была услышана. Там, наверху, где-то среди этих серых, дождливых облаков. Может быть.

. Продолжение следует.

Глава 4

Стихи
4901 интересуется