Я открыла дверь, и на пороге стоял Кузьмич.
В темноте сеней он казался меньше, чем в своём кабинете. Кепка в руке, плечи сутулые, у ног — не папка, а кошёлка, прикрытая платком. Пришёл как сосед, не как председатель.
— Не поздно, Анна Петровна?
— Не поздно. Проходи.
Он снял кепку в сенях, вытер сапоги о половик. Прошёл в горницу, сел не к столу, а на лавку у печи, будто не хотел мешать тому, что у меня на столе лежало разложенное. Миша приподнялся было — Кузьмич махнул рукой.
— Сиди, сиди. Я не по делу. То есть по делу, да не по тому, из-за которого ты трясёшься.
Я не ответила. Стояла посреди горницы с тряпкой в руке, которую не помнила, как взяла. Кузьмич поглядел на стол — на пачку Лизкиных писем, на пустой лист, на карандаш в Мишиной руке, — поглядел недолго и отвёл глаза, будто заглянул в чужой огород.
— Я тебе вот что принёс.
Он достал из кошёлки бумагу, сложенную вчетверо, и положил на край стола, на самую кромку.
— Это с фермы. Марья ещё днём занесла ко мне, просила отдать тебе, чтоб ты зря ноги не топтала. Характеристика. Я подписал. И печать поставил.
Я взяла листок. Развернула. Бумага была линованная, с колхозным штампом сверху — «колхоз «Заря», Ново-Покровка». Внизу — короткий текст, Марьиным круглым почерком: работала двадцать один год, дисциплинирована, характеризуется положительно. И Кузьмичева подпись. И синяя печать.
— Спасибо.
— Теперь слушай дальше. В понедельник приду я сам, с Марьей. Посмотрим избу, сад, двор. Составим акт, что проживание удовлетворительное. Это я тоже напишу. Это — второе.
— А третье?
— А третьего, Аня, я тебе сам дать не могу. Третье — это город.
Я села напротив него, прямо на стул, с бумагой в руках. Миша сидел тихо, карандаш положил.
— Я знаю.
— Ты знаешь, да не всё. — Кузьмич чуть наклонился ко мне. — Я сегодня в район ездил, не по твоему делу, по другому. И по дороге заговорил с Васильичем из райсобеса. Не называя тебя. Просто так спросил — как сейчас у них со сверкой по сельским районам. Так он мне вот что сказал: сверку начали неделю назад. До нас, может быть, дойдёт недели через две, может — через три. Не через месяц.
Я молчала.
— Ты понимаешь, что это значит?
— Понимаю.
— И я тебе сколько могу — попридержу, но у меня тоже, Ань, погоны казённые. Двух недель я тебе не выторгую.
Я смотрела на него и думала: вот ведь сколько лет его знала, сколько раз на правлении ругалась...
— Спасибо, что сказал.
— Не благодари. — Он встал. — Ты, главное, с городом шевелись. Если там у тебя человек есть — дави на него. Без городской бумаги ты, Анна, хоть в лепёшку разбейся, тут ничего не сделаешь.
У порога он обернулся.
— И телефон наш в правлении — занимай. Сколько надо — занимай. Я Вере Ивановне скажу, чтоб пропускала тебя без очереди.
Дверь за ним стукнула. Шаги по крыльцу, скрип калитки. И тишина.
Я положила характеристику на стол. Придавила её кружкой, чтоб не сдуло сквозняком. Миша смотрел на меня — не спрашивая, но так, что я должна была сказать.
— Срок у нас короче, Миш.
Он кивнул. И взял карандаш.
— Давайте писать. Долго рассиживаться нечего.
***
Мы писали до полуночи.
На одном конверте — адрес соседки, той самой, что прислала мне письмо про Лизу. На втором — адрес Лизиной работы, без имени, просто «в отдел кадров фабрики». На третьем — то, главное. Улица, дом семнадцать, квартира четыре. Зинаиде Кузьминичне.
Фамилии я не знала. Лиза в письме её не назвала — писала по имени-отчеству, как про свою. Я написала карандашом на конверте: «Зинаиде Кузьминичне (мастеру фабрики)» и понимала, что это слабо, что на такой конверт и почтальон может сплюнуть и оставить в отделении до выяснения.
Но больше у меня ничего не было.
Миша выводил печатные буквы старательно, высунув от напряжения кончик языка. Он давно не писал ничего серьёзного — всё лето после школы отлежало у него в тетрадке без дела. Я отвернулась к печи, будто заслонку поправить.
— Готово, тёть Ань.
— Дай гляну.
Я перечитала оба конверта. Поправила один адрес — Миша написал «город» с маленькой. Он покраснел и тщательно стёр ластиком, вывел заново.
Третий конверт я взяла отдельно. Положила перед собой. И стала диктовать сама текст письма.
— Пиши, Миш. «Уважаемая Зинаида Кузьминична».
Он написал.
— «Пишет вам сестра Елизаветы Петровны, Анна Петровна Петрова. Моя сестра, Елизавета, Лиза, ушла из жизни в мае. У меня нет ни одной бумаги про это. Я прошу вас, если вы помните Лизу и если у вас есть возможность, помогите мне. Мне нужна справка о её уходе из жизни, для опеки над её сыном Мишей. Сын живёт у меня. У нас срок. Больше у меня в городе нет никого.»
Миша писал и не смотрел на меня. Я видела только его макушку — тёмные вихры, отросшие за месяц, — и как у него шевелится нижняя челюсть, когда он выводит буквы.
— Дальше, Миш. «Если вы сможете — напишите мне. Или позвоните на наш колхозный телефон в правлении, Ново-Покровка, через район, заказ ноль-один.»
Номер этот я знала наизусть — сколько раз заказывала ещё тогда, когда мать болела и я звонила в больницу.
— «Я всё оплачу, что надо. Простите, что беспокою. Лиза про вас писала мне, и писала тепло. Простите, что я вам пишу только сейчас.»
Миша поставил точку и поднял на меня глаза.
— А подпись?
— «Анна Петровна. Деревня Ново-Покровка.» И адрес наш.
Он дописал. Сложил втрое. Засунул в третий конверт. И аккуратно провёл языком по клею.
— Тёть Ань.
— Да.
— А если она не помнит маму?
Я помолчала.
— Тогда мы попробуем ещё как-нибудь.
Я задула лампу. В окно с улицы брызнул поздний лунный свет — узкой полосой, через приоткрытую занавеску. Миша уже спал, когда я ещё сидела у печи. Спал свернувшись на лавке, как собака, носом в подушку.
Я смотрела на него и думала: если районная тётка была права и если Кузьмич сейчас прав, — значит, у нас не месяц. У нас, может быть, дней десять. Или двенадцать.
Десять дней. Пока вся моя надежда лежит на столе в трёх конвертах.
***
На следующее утро пришли — Кузьмич с Марьей, как и обещал. Марья долго обтирала сапоги, Кузьмич — молчал. Прошли по избе, заглянули в горницу, в сени, за перегородку, где спал Миша. В огород тоже заглянули.
Марья шла первая и вполголоса говорила:
— Изба крепкая, я Нюрку-то сколько лет знаю. Печь в порядке. Крыша чинена прошлый год, мы с ней вдвоём тёсом заколачивали. Спит мальчонка за перегородкой, у него свой угол. Всё, Кузьмич, ты пиши как есть.
Старик писал за моим же столом, на листке, вырванном из Мишиной тетрадки. Миша сидел на лавке в сенях, чтоб не мешать, — я так распорядилась. Я видела через открытую дверь, как он сидит, сложив руки, и слушает.
Кузьмич писал долго. Слова подбирал, иногда останавливался, смотрел в потолок. Потом подписал. Марья тоже подписала — от фермы. Поставили дату.
— Вот, — сказал Кузьмич. — Это я завтра утром сам в район повезу, с другими бумагами. Чтоб у тебя в деле лежало.
— Спасибо, Кузьмич. Спасибо, Марь.
— Не рассусоливай. — Марья махнула рукой. — Ты, главное, с городом не тяни.
— Не тяну.
Марья задержалась у порога.
— Нюр. Ты приходи на ферму с утра всё равно. Не сиди дома одна со своими думами. С думами на дойке легче.
Я кивнула. Она была права. Марья всегда была права — тихим своим, колхозным, немудрёным правом.
***
После я пошла в правление, в обеденный перерыв, когда у Веры Ивановны стихал рабочий поток и можно было занять аппарат хоть на полчаса.
Правление у нас — деревянная изба с тремя кабинетами, табличкой на двери и тремя рамочными портретами на стене. Телефон стоял в среднем кабинете, массивный, чёрный, с тяжёлой трубкой и диском, который крутился долго и важно. У Веры Ивановны на столе всегда была вязаная салфетка, кружка с чаем и журнал записи разговоров.
— Вер. Мне в город.
— Садись, Нюр. Какой?
Я назвала.
Она сделала запись в журнале, потом сняла трубку, набрала районную. Сказала в трубку коротко, казённо: «Междугородная, Ново-Покровка, заказ в город». Назвала номер.
Я сидела напротив, держала на коленях сложенное письмо. Руки у меня были холодные, хотя в правлении топилось, и жарко было так, что у Веры Ивановны на висках блестела испарина.
— Ждать, Нюр. Может, полчаса. Может, два часа. Как выйдет.
Я сидела и смотрела в окно. Во дворе стоял правленческий «газик» Пашки, уже вымытый, и сам Пашка — в той же промасленной фуфайке — копался в моторе. Он один раз поднял голову, увидел меня в окне, подмигнул. Я не ответила.
Трубка подала голос через сорок минут. Вера Ивановна подняла, послушала, передала мне.
— Говори, Нюр. Смотри, нам время считают.
Я взяла трубку. Ладонь моя к ней прилипла сразу — от испарины.
В трубке было далеко и шумно. Трещало. Где-то в глубине шипело, как будто кто-то жарил на большой сковороде.
— Алло, — сказала я. — Алло. Мне нужна квартира четыре в доме семнадцать. Зинаиду Кузьминичну.
В трубке хрустнуло. Взял мужчина. Голос старый, с хрипотцой.
— Алё?
— Здравствуйте. Мне нужна Зинаида Кузьминична. Мастер с фабрики.
— А кто спрашивает?
— Анна. Сестра Елизаветы.
В трубке помолчали. И старый мужской голос сказал:
— Зинаиды дома нет. Она в третью смену сегодня, вернётся утром. Если срочно — звоните на проходную, номер у вас есть?
— Нет.
— Запишите. — Он продиктовал. — Это вахта. Попросите позвать Зинаиду Кузьминичну с третьего участка. Если скажут — нет, передавайте привет. Я ей передам, что её Анна с какой-то деревни ищет.
— Спасибо. Большое вам спасибо.
— Не за что.
Трубка щёлкнула. Я сидела с записанным на полях Вериного журнала номером — шесть цифр, тесно прижатых друг к другу, — и первый раз за день выдохнула.
— Ну? — спросила Вера Ивановна.
— Муж. Зинаидин. Нашёлся.
— Значит, жива.
— Выходит, жива.
Я сложила бумажку и сунула её в фартук. В фартук же — как в старину, когда ещё девчонкой сыпала туда крошки.
***
Проходная — это не домашний телефон. Там никто не будет держать трубку, пока тебя зовут. Там просто скажут: «Нет её», и всё. Или: «Отошла, перезвоните». Или — худший вариант — гудки в пустоту.
Я заказала звонок. Вера Ивановна молча поставила передо мной кружку, пододвинула стул.
— Садись, Нюр. Сегодня, может, скорее соединят. Суббота у них выходной завтра, все хотят на сегодня свои разговоры уладить.
Я ждала.
Трубка подала голос. Я сняла и не поняла, соединили или нет.
— Проходная слушает.
— Здравствуйте. Мне бы Зинаиду Кузьминичну с третьего участка.
— Из какого цеха, говорите?
— Третий участок.
— Женщина, я не знаю, какая у нас Зинаида Кузьминична. У нас много.
Я сглотнула.
— Мастер. Пожилая. Муж у неё шофёр.
— Это что, словесный портрет? У меня такого журнала нет. Говорите фамилию.
— Не знаю я фамилии.
В трубке хрипло и презрительно хмыкнули.
— Ну, женщина. Узнавайте.
— Подождите! — я сама не ожидала, что у меня так сорвётся голос. — Подождите, пожалуйста. Я — из деревни. Я её ищу уже второй день. Я сестра её подруги. Подруги нет уже, она ушла из жизни. Мне очень надо. Тамбовская она. Зинаиду Кузьминичну, пожилую, Тамбовская говорила.
На том конце помолчали.
— Тамбовская, говорите. Это, может быть, Полушкина. Или Полушина, я плохо помню. Подождите, не кладите, я спрошу.
Я сидела и не дышала.
В трубке фоном стоял фабричный шум — далёкий, равномерный, как будто шумел лес. Я его слушала и представляла: вот где Лиза работала. Вот где она стояла у станка, и у неё болела спина, и она возвращалась в коммуналку, и заходила «по-соседски, за солью» к Зинаиде Кузьминичне. И это та самая женщина, которая к этой трубке сейчас идёт.
— Алё. Женщина, слышите?
— Слышу.
— Полушкина на участке. Она сейчас идёт. Вы только громче говорите, у неё на ухо не очень.
— Хорошо. Спасибо.
Трубка молчала долго. Минуты три. Я слышала, как где-то далеко хлопает дверь, как шагают по каменному полу, как кто-то кричит «Зинаида, тебя тут!». И наконец в трубке задышало — тяжело, с одышкой, по-городски-рабоче.
— Алло. Кто это?
Голос был простой. Низкий. Не ласковый, не сладкий — а деловой, как у Марьи на ферме. Только немного уставший.
— Здравствуйте. Моё имя Анна. Я — сестра Лизы. Елизаветы Петровны. Той, что у вас на фабрике работала.
В трубке замолчали. Так, что я подумала — порвалось.
А потом Зинаида Кузьминична сказала:
— Лизонькина, значит, сестра.
И у меня в горле так сжалось, что я не могла ответить.
— Анечка. Она про вас писала мне. Только ни адреса, ничего. Я ж её хоронила, а вас найти не могла.
Я уцепилась за край стола.
— Вы её хоронили?
— Я, кто ж. У неё никого не осталось уже. Там свекровь её — та сука, простите, — в телеграмме отписалась и всё. Я с Митькой, мужем моим, её и снесла. На Перовском.
— Спасибо вам.
— Не благодарите. — Она помолчала. — Мальчик где?
— У меня.
— Ну и слава богу. Анечка, говорите коротко, у меня смена, меня ждут. Чего надо?
И я сказала — коротко, как она просила. Метрика. Свидетельство об уходе из жизни. Опека. Срок. Что без городской бумаги всё остальное — бумажки.
Она слушала, не перебивая. Потом сказала:
— Анечка. Свидетельство у меня на руках. Я его получала. Оно у меня в ящике лежит, я не знала, куда с ним. Родни никакой, думала, может приедет кто.
Я закрыла глаза.
— Вы можете его выслать?
— Заказным вышлю в понедельник. Раньше не смогу — завтра суббота и почта выходная, в воскресенье тоже. В понедельник с утра пойду. Идти будет дней пять, может шесть. Смотря как повезёт с поездом.
— Спасибо. Я ещё напишу вам письмо. Я его уже написала. С конвертом.
— Пишите. Адрес знаете? Ну и хорошо. Анечка. — Она помолчала, и в её усталом голосе прошло что-то такое, от чего у меня опять защемило. — Лизонька хорошая была. Нервная, да. Мужа потеряла рано, ломаная вся была внутри. Но сердце было. Вы, главное, мальчика не отдавайте. Она этого боялась больше всего.
— Я не отдам.
— Ну и всё тогда. Мне пора. Звоните, если чего. Я тут до семи вечера. А дома вы меня вечерами найдёте, после восьми.
Трубка щёлкнула.
Я сидела с этой трубкой в руке и не клала её. Вера Ивановна тихо забрала у меня аппарат, поставила на рычаг. Потом подвинула кружку.
— Выпей, Нюр.
Я выпила. Чай был остывший, с листиком чего-то. Я глотала и чувствовала, как у меня трясутся колени — не от холода, от того, что отпустило.
***
Я шла из правления домой медленно. В деревне было тихо — бабий час, все на огородах, у печей. Солнце стояло уже низко, с того бока, с которого у нас растут облепихи. От огородов тянуло свежевскопанной землёй и немного дымом — у кого-то жгли прошлогоднюю ботву.
У калитки Таисия, конечно, стояла. Никуда она от меня не девалась эти две недели — каждый раз, как я проходила, она оказывалась у своих ворот.
— Нюр. Нюра, погоди.
— Чего, Тая.
— Чего у тебя такое лицо, а? Случилось что?
Я посмотрела на неё в упор.
— Ничего не случилось, Тая. Всё хорошо.
— Ты как будто плакала.
— Не плакала.
Таисия поджала губы. Она не понимала, что со мной. Она привыкла, что у меня лицо каменное, когда мимо неё иду. А сегодня было другое. Не плакала — нет. Но и не каменное. Я, наверное, сама этого не знала — а видно было.
— Нюр. Я всё понимаю. Я ж по-доброму. Ты не подумай.
— Иди, Тая. Мне к мальчику надо.
Я прошла мимо. У своей калитки обернулась — нарочно. Таисия стояла, подбоченившись, и смотрела. А я впервые за все её пересуды не чувствовала к ней ни злобы, ни обиды. Мне было её как-то — мимо.
Таисия шла со мной параллельно — по своей стороне улицы. У перекрёстка не выдержала.
— Нюр, а ты в район-то ездила?
Я остановилась. Обернулась.
— Ездила, Тая. И ещё поеду. И ещё. Пока не оформлю. Так-то!
Она замолчала.
***
В избе Миша сидел у окна, над учебником. Увидел меня — поднялся.
— Ну как?
— Живая она, Миш. И помнит. И свидетельство у неё на руках.
Он стоял и моргал. Потом сел. Потом встал опять.
— Правда?
— Правда. В понедельник вышлет заказным.
Он закусил губу. Не улыбнулся. Но по нему пошло такое — как по пашне, когда первый дождь прольёт.
— Тёть Ань.
— Чего.
— А… — Он замялся. И в первый раз за весь день спросил не про бумаги, не про срок. — А если всё получится. Я тогда у вас совсем остаюсь?
Я посмотрела на него. Он стоял у окна, в отцовской рубахе, выпущенной поверх штанов, волосы непричёсанные, глаза тёмные, как у Лизки.
— Совсем, Мишка.
— И в школу пойду тут?
— И в школу тут. С сентября. Кузьмич поможет.
— А вы меня… не поменяете? Ну, если тяжело будет?
Я подошла к нему. Положила ладонь ему на макушку. Впервые за всё время, как малышу.
— Я тебя, Миш, на полсвета не поменяю. Так и знай.
Он кивнул. Отвернулся к окну. И я увидела в отражении стекла, как у него повело рот — на одну секунду, и тут же он его выровнял. Самолюбивый он у меня. Плакать при мне уже себе не позволяет.
Мы сели ужинать. Я разогрела то, что с утра было — пшёнку с молоком, хлеб. Ели молча. Миша ел нормально, не отодвигая себе поменьше, не отказываясь от куска. Я видела, что он расслабился — не весь, но где-то в плечах, где у него всегда стояло напряжение, как будто он за ремень сумки держался даже во сне.
После ужина он лёг на свою лавку. Я задула лампу.
***
Постучали, когда я уже легла. Я встала. Накинула жакет. Пошла к двери.
На крыльце стоял Пашка Горелов. Без фуфайки — в одной рубахе, видно, бежал. Лицо у него было такое, какого я у Пашки не видела ни разу за все наши с ним годы.
— Нюр!
— Что?
— Ты чего не спишь. Поздно.
— Говори, Паш...
Он помялся с ноги на ногу.
— Я из района вернулся. Васильич мне на ухо шепнул. Проверка к нам идёт на следующей неделе.
Я стояла на пороге и держалась за косяк.
— Из района?
— Из области. По всем районам сразу. Там людей по спискам сверяют — кто где. Тебя, как такую… у которой ребёнок временный, — первой попадёшь. Васильич сказал тебе передать. Чтоб готова была.
Я закрыла глаза.
Пашка стоял на крыльце, неловко.
— Нюр. Ты чего ж стоишь. Ты сядь.
— Я постою, Паш.
— Ну и стой...
Я открыла глаза. Письмо из города по почте идёт пять-шесть дней. Дойдёт… в пятницу, если повезёт. В субботу...
Впритык.
— Паш.
— А?
— Иди спать. Спасибо тебе.
— Нюр, если что — я тебя до района в любой день домчу. В любой.
— Спасибо, Паш. Иди.
Он ушёл. Я закрыла дверь. Постояла в сенях. Потом прошла в горницу, не зажигая лампы, — в темноте мне было сейчас легче, чем в жёлтом свете...
Продолжение:
Как думаете, что будет в следующей серии?
Спасибо за ваши тёплые слова! Радостно видеть, что мои труды нравятся читателям. Ваша Мара