Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ОТВЕРЖЕННЫЙ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Осень пришла в одно утро.
Матвей проснулся от холода — пальцы закоченели, дышать стало белым паром.
За оконцем вместо привычного серого неба висела низкая, свинцовая пелена, и с деревьев срывало последние листья, кружила их по ветру, бросала в лужи.

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Осень пришла в одно утро.

Матвей проснулся от холода — пальцы закоченели, дышать стало белым паром.

За оконцем вместо привычного серого неба висела низкая, свинцовая пелена, и с деревьев срывало последние листья, кружила их по ветру, бросала в лужи.

Лес за кузницей стоял прозрачный, сквозной — видно было каждое дерево, каждую кривую ветку.

Он натянул ватник, сунул ноги в сапоги, вышел во двор.

Анисим уже раздувал горн — пламя вырывалось красное, злое, пахло гарью и углём.

— Замёрз? — спросил Анисим, не оборачиваясь.

— Не то слово, — ответил Матвей, потирая руки. — Спасибо, что не выгнал.

— Выгоню ещё, — усмехнулся тот. — Дрова вон принеси. И воды.

День пошёл своим чередом.

Матвей работал до седьмого пота, не поднимая головы.

Правил косы, чинил телегу, помогал Анисиму ковать лемеха к плугу. Металл звенел, молот стучал, время летело незаметно. Но к вечеру, когда солнце уже садилось за лес, бросив на землю багровые, почти кровавые отблески, заскрипела калитка.

Матвей первый услышал шаги — лёгкие, уверенные, от которых у него сжалось сердце.

Он поднял голову и увидел Лесю.

Она шла через двор не спеша, будто хозяйка, оглядываясь по сторонам. На ней было тёплое вязаное платье, облегающее грудь и бёдра.

Волосы собраны в пучок, из-под платка выбиваются русые пряди. Лицо спокойное, даже приветливое. Только глаза — прищуренные, острые, как лезвие ножа.

— Здравствуй, Матвей, — сказала она, подходя вплотную.

— Здравствуй, — ответил он, не выпуская из рук молот.

— Оставь, — велела она. — Поговорить надо.

Анисим, стоявший у наковальни, кашлянул.

— Я отойду, — сказал он и вышел вон, даже не взглянув на Матвея. Свои — разберутся.

Матвей положил молот, вытер руки о фартук. Смотрел в землю, под ноги. Леся подошла совсем близко, положила ладонь ему на грудь.

— Сердце как бьётся — испугался, что ли?

— Не испугался, — буркнул он. — Чего тебе, Леся?

— Чего? — она усмехнулась, убрала руку.

— Ты ушёл, не попрощавшись. В кузницу забился, как мышь в нору. Работаешь на чужого дядю, живёшь в конуре.

Я тебе дом предлагала, тепло, уют. А ты…

— А я сам решаю, — перебил он, поднимая глаза.

— Не хочу я под крылом у бабы сидеть. Не хочу, чтобы меня кормили за ласку.

— Ах, вот оно что! — Леся отступила на шаг, сложила руки на груди. — Ласка тебе, видите ли, в тягость.

А вчера ночью, в сторожке, какая была?

Молодой, горячий, ни минуты не молчал.

Матвей покраснел до слёз. Стыд и злость пополам ударили в голову.

— Не надо было, — выдохнул он. — Не надо было мне с тобой… Это слабость была.

Жалость к себе.

А теперь — не хочу.

— А кто тебя спрашивает? — голос Леси стал жёстче.

— Ты думаешь, я баба такая — меня раз, и бросили? Нет, Матвей. Я так не играю. Ты со мной спал — ты мой. Понял?

— Не понял, — сказал он, и впервые его голос прозвучал твёрдо.

— Я сам себе хозяин.

Ничей.

Лесия долго смотрела на него, потом вдруг улыбнулась — недобро, одними губами.

— Мальчик, — сказала она. — Глупый мальчик.

Ты думаешь, бабка твоя долги просто так отдаст?

Ты думаешь, дом без денег починишь? Ты думаешь, на одну кузницу проживёшь?

Приползёшь ты ко мне, Матвей. Скоро поймёшь, что твоя воля — это когда есть крыша над головой и сытый живот.

А без этого — одна голь и ветер в кармане.

Она развернулась и пошла прочь, не оглядываясь.

Калитка хлопнула.

Тишина накрыла кузницу, только ветер гудел в печной трубе да Анисим, вернувшийся из-за угла, молчал, глядя на друга.

— Тяжёлая баба, — сказал он наконец.

— Тяжёлая, — согласился Матвей, опускаясь на перевёрнутую бочку.

— Но красивая. И денежная. Ты подумай, может, и правда… — начал Анисим, но Матвей перебил:

— И ты туда же? Нет, Аниська. Не могу. Не захочешь — заставят.

А как заставят — на всю жизнь плюнуть.

Лучше уж в кузнице, с тобой, и пусть Яна на тебя смотрит каждый день. Мне больно, но я терплю.

А Леси — боюсь.

Не её — себя с ней.

Анисим покачал головой, взял молот. Стукнул раз-другой по наковальне — для острастки.

— Ладно, — сказал. — Твоя жизнь. Только берегись.

Леся не из тех, кто прощает. Она своё добьётся.

Матвей промолчал.

Встал, пошёл в горницу, завалился на кровать.

Спать не хотелось — мысли лезли в голову, как тараканы. Он смотрел на потолок, на котором плясали отсветы от умирающего дня, и думал: «А что, если и правда приползу?

Если бабка заболеет, если долги задавят, если работу потеряю?

Куда пойду? К Лёсе.

Она ждёт. Она не прогонит. И будет мне и крыша, и еда, и ласка… Но разве это жизнь?»

Ответа не было.

Он уснул под утро, когда первые петухи уже пробовали голоса. И приснился ему дом — не бабкин, не Лесин, а свой. Свой, построенный своими руками, на своей земле. И Яна стоит на пороге, но не та, что беременная от другого, а прежняя — девчонка в белом платье, с веснушками и смехом колокольчиком. Он протянул к ней руку — и проснулся.

В кузнице уже стучал молот. Анисим работал.

— Вставай, — крикнул он. — Заказы идут. Помогать будешь.

Матвей встал, умылся ледяной водой, натянул ватник. День начинался с работы. И пока есть работа — есть и надежда. А надежда — это уже почти счастье.

*****

Осень вступила в полную силу. Деревня потемнела, прижалась к земле, будто готовилась к долгой спячке.

Сады стояли голые, только кое-где на ветках висели запоздалые яблоки — кислые, жёсткие, никому не нужные.

По утрам лужи затягивало тонким ледком, который хрустел под ногой, как стекло.

Матвей шёл от кузницы к колодцу — за водой.

Ведро побрякивало, выбивало дробь по колену. Он не спал третью ночь: Лесины слова въелись под кожу, жгли изнутри. «Приползёшь», — сказала она. А он упрямо твердил: «Не приползу».

На повороте, у старого ракитового куста, он нос к носу столкнулся с Устиньей.

Она шла с коромыслом на плече, два ведра пустых, раскачивались в такт шагам.

Увидела Матвея — остановилась. Коромысло качнулось последний раз и замерло.

Глаза её — большие, карие, с поволокой — смотрели не ласково, не радостно, а с такой тоской и обидой, что Матвею стало не по себе.

— Здравствуй, Устинья, — сказал он, опуская ведро на землю.

— Здорово, — ответила она. Голос ровный, чужой.

— Давно не виделись.

— Дела, — буркнул Матвей. — Работа.

— Работа, — усмехнулась она.

— В кузнице, у Анисима? Это работа? Или так, баловство?

— Почему баловство? — удивился Матвей. — Нормальная работа. Платит исправно.

Устинья поставила коромысло на землю, подошла ближе.

Теперь их разделял только шаг.

Она была такая же красивая — высокая, грудастая, с крутыми боками.

Но лицо осунулось, под глазами залегли тени, губы сжаты в тонкую нитку.

— Матвей, — сказала она тихо, почти шёпотом.

— Я тебя люблю.

Ты знаешь?

Он не ожидал. Растерялся, попятился, упёрся спиной в забор.

— Устинья… зачем ты?..

— Затем, что молчать больше не могу, — она шагнула следом.

— Видела, как ты с Лесей за стогом прятался.

Видела, как она к тебе в сторожку шла.

Вся деревня видела. И молчит, потому что Леся — баба хитрая, у неё язык длинный, всех закупит.

Но я молчать не буду.

Матвей покраснел. Опустил голову, сжал кулаки.

— Не твоё дело, — выдавил он.

— Моё! — она почти закричала. — Потому что я тебя люблю!

Я первая тебя хотела, ещё когда ты на лугу лошадей пас.

Я бабке твоей сама намекала, чтобы сватов слала.

А ты — нос воротишь.

— Я не воротил, — глухо сказал Матвей. — Я не хотел жениться вовсе.

— А на Лёсе захотел? — Устинья горько усмехнулась.

— На старухе?

Ей тридцать, а тебе девятнадцать. Она тебя ни в жизнь не родит, только высосет, как паук.

Деньги её нужны? Дом? Так у меня тоже дом, и скотина, и отец не бедный.

Чем я хуже?

— Ты не хуже, — Матвей наконец поднял голову. Глаза его были чёрные, усталые.

— Ты лучше, Устинья.

Ты — чистая, настоящая. Я тебя не выбрал, потому что… не достоин.

— Это кто сказал? — она подбоченилась. — Леся? Бабка? Анисим?

— Я сам, — сказал Матвей. — Я с Лесей… грех у меня. Не могу теперь на порядочную девушку смотреть. Не имею права.

Устинья побледнела, схватила его за рукав.

— Какой грех? С кем? С Лесей? Так это не грех, это ты дурак!

Баба старая тебя окрутила, а ты ей в руки лезешь! Я тебя не брошу из-за этого. Наплевать мне на всё!

— Мне не наплевать, — отрезал он, отстраняясь.

— Устинья, не надо. Не мучай себя.

И меня не мучай.

— А Богдан? — вдруг спросила она, и в голосе зазвенела злость. — Ты за брата боишься?

Думаешь, я его обижу?

Так он сам за мной бегает, как пёс! Всё ищет встречи, всё заговаривает. И ты, небось, рад — спихнуть меня на него, чтобы не стыдно было?

Матвей промолчал. Это была правда — и не правда одновременно.

— Дурак ты, Матвей, — сказала Устинья с холодной обидой.

— Дурак. Леся тебя съест, а я… а я хоть любить умею.

По-настоящему. Не за дом, не за скотину.

Она схватила коромысло, развернулась и пошла прочь, высоко вскинув голову.

Но у калитки остановилась, не оборачиваясь.

— Не жди от меня прощения, — бросила через плечо. — И не думай, что я на Богдана посмотрю. Мне ты нужен. Один ты.

А если не ты — то никого.

И исчезла за поворотом.

Матвей долго стоял, глядя ей вслед. Ведро так и осталось валяться на земле, никем не поднятое. Где-то за огородами залаяла собака, и этот лай казался ему насмешкой.

— Господи, — прошептал он. — И за что мне всё это?

***

Богдан выследил Устинью ещё на выходе из деревни.

Он шёл следом, прячась за плетнями, за стогами, за кустами. Сердце колотилось, ладони потели, но он не мог остановиться.

Ему нужно было видеть её — хотя бы издали, хотя бы краем глаза.

Когда Устинья повернула к реке, Богдан набрался смелости и окликнул:

— Устинья!

Она вздрогнула, обернулась. Увидела его — светлого, взволнованного, с горящими голубыми глазами, — и нахмурилась.

— Чего тебе, Богдан?

— Поговорить, — он подошёл ближе, комкая в руках картуз. — Тяжело мне.

Не могу молчать.

— О чём? — она сложила руки на груди, всем видом показывая, что не рада.

— О тебе, — выдохнул он. — О нас.

Устинья хмыкнула, поставила вёдра.

— Какие «мы», Богдан? Я с твоим братом разговаривала, а ты тут — как третье колесо.

— Не третье, — он шагнул к ней, и голос его дрогнул.

— Устинья, я тебя люблю

. С самого лета. Как увидел впервые — всё, пропал. Ты не смотри, что я мелкий, что тихий.

Я тебя на руках носить буду, всю жизнь.

— Не надо мне на руках, — отрезала она. — И всю жизнь твою не надо. Мне Матвей нужен.

А ты… ты хороший, Богдан. Но не мой.

— Почему? — он чуть не плакал, голос срывался.

— Я лучше брата. Я не пью, не дерусь, работать буду, дом поставлю. Ты только согласись — и я…

— И ты что? — Устинья перебила, но голос её, против воли, потеплел. — Ты, Богдан, как мальчик.

Мне мужик нужен, а ты ещё не вырос.

— Вырасту! — он схватил её за руку, сжал так, что она охнула.

— Только не гони.

Я всё сделаю, что скажешь. Пойду к бабке твоей, сватов зашлю.

У меня нет богатства, я не гордый. Мне бы только с тобой…

Устинья выдернула руку, отошла к реке, присела на береговой камень.

— Не настаивай, Богдан, — сказала она устало.

— Не люблю я тебя.

Видит Бог, не люблю

. И не полюблю.

— А если я умру? — спросил он вдруг. — Если в реку кинусь? Ты тогда пожалеешь?

Устинья испуганно обернулась.

— Ты что, с ума сошёл? Не смей даже думать! Мать твою… Что вы за братья оба? Один к Лёсе бегает, другой в реку лезет.

Опомнись!

Богдан сел на траву рядом, уронил голову на колени. Плечи его вздрагивали.

— Не могу я без тебя, — прошептал он. — Вообще не могу.

Устинья помолчала, потом тяжело вздохнула, погладила его по голове — не как женщина, как сестра.

— Дурачок, — сказала она. — Пройдёт. Такая любовь не навек. Вон, у меня тоже к Матвею — горит, а он меня не берёт. И что, мне в петлю?

Надо жить.

— А ты живи, — пробормотал Богдан. — А я… я лучше умру.

— Не умрёшь, — она встала, взяла вёдра. — Ты сильный, Богдан. Сильнее Матвея. Просто сам не знаешь.

Она ушла, оставив его одного на берегу. Вода была холодная, серая. Ветер трепал последние листья с ветлы. Богдан сидел неподвижно, глядя на реку, и думал: «Зачем я родился таким невидным? Зачем не похож на брата? Если бы я был чернявый, высокий, сильный — она бы полюбила. А так… так никому не нужен».

Из кустов выскочил заяц, потоптался, посмотрел на человека и ускакал. Богдан усмехнулся сквозь слёзы.

— Даже звери надо мной смеются, — сказал он в пустоту.

Он вернулся в кузницу уже затемно. Матвей сидел на пороге, курил, глядя в небо. Увидел брата — хмурого, заплаканного — и всё понял.

— Ходил? — спросил коротко.

— Ходил, — ответил Богдан, опустился рядом.

— И что она?

— Отказала. Говорит, я ей как брат.

Матвей выдохнул дым, затушил окурок о подошву сапога.

— Врёт она, — сказал он. — Не как брат.

Просто ты её слишком сильно любишь, а она этого боится.

— А ты? — спросил Богдан. — Ты её боишься?

Матвей помолчал долго, потом ответил:

— Я себя боюсь. И её. И Лесю. И вообще всю эту жизнь.

— Что ж нам делать? — прошептал Богдан.

— Не знаю, — честно сказал Матвей. — Но что-то делать надо. Иначе сгинем оба.

Братья сидели на пороге холодной кузницы, прижавшись плечами друг к другу, и слушали, как ветер гудит в печной трубе. Звёзды над головой были редкие, бледные, словно выцветшие. Осень стучалась в двери, и никто не знал, что она принесёт — новую боль или долгожданный покой.

Устинья, придя домой, не раздеваясь, бросилась на кровать и уткнулась лицом в подушку. Отец за дверью кашлянул, спросил: «Что с тобой?» Она не ответила.

«Почему, — думала она, — почему он выбрал эту старую Лесю? Чем я хуже? Молодая, красивая, богатая. Матвей… глупый, глупый, глупый».

Она заревела — громко, по-бабьи, в голос. И долго не могла успокоиться. А за стеной отец ходил из угла в угол, мял в руках картуз и шептал: «Господи, вразуми девку. Вразуми упрямицу. Не на того положилась».

Осень шла. И жизнь в деревне шла своим чередом, не спрашивая ни у кого позволения.

*****

Бабье лето пришло нежданно — когда все уже смирились с холодами и дождями.

Ветер переменился, пригнал с юга тепло, и деревня на три дня расцвела последней, обманчивой радостью.

Паутина летала по воздуху, серебряная, липкая, оседала на лицах, на кустах, на заборах. Солнце грело по-летнему, но уже без злости — ласково, прощально.

В такую пору и разговоры становятся другими, и душа открывается настежь. Может, поэтому Матвей наконец решился на разговор, которого боялся больше всего.

Он застал Лесю во дворе — она перебирала картошку, ссыпала крупную в мешки, мелкую — в отдельную кучу, на корм скотине. Увидев его, не удивилась, не обрадовалась, только бровь приподняла.

— Пришёл? — спросила, не поднимая головы.

— Пришёл, — ответил Матвей, остановившись у калитки.

— Чего тебе? — Леся вытерла руки о передник, поднялась. На ней было старое, выцветшее платье, волосы спутаны, лицо без румян. И всё равно красивая — той крепкой, ядрёной красотой, которая не боится ни работы, ни возраста.

— Сказать пришёл, — Матвей переступил с ноги на ногу. — Не будет свадьбы. И жить к тебе я не пойду.

Лесия замерла. Медленно выпрямилась, сняла платок, поправила волосы.

— Это что же, Матвей, ты меня бросить решил? — спросила она тихо, но в тишине этой слышалась сталь.

— Нечего бросать, — он поднял голову, посмотрел ей в глаза. — Не было ничего.

Так, ошибка. Стыдно мне. И тебе должно быть стыдно.

— Мне? — Леся шагнула к нему, и в глазах её вспыхнуло что-то опасное. — А чего мне стыдиться?

Я тебя не заставляла.

Сам хотел, сам разделся, сам на пол повалил. А теперь — «стыдно»?

Матвей покраснел, но не отступил.

— Было, — сказал он. — Было, и я каюсь. Но больше не будет.

— А ты думаешь, я тебя отпущу? — Леся усмехнулась, скрестила руки на груди. — Ты, Матвей, не понимаешь, с кем связался. Я баба с характером. Кого захотела — того и получила. И ты мой. Понял? По рукам и ногам связан. Стыд твой — ерунда. Главное — дело.

— Нет, — твёрдо сказал Матвей. — Уходи. И не приходи к кузнице. Не приходи в сторожку.

И я сам к тебе не приду.

Он развернулся и пошёл прочь, чувствуя спиной её взгляд — тяжёлый, злой, прожигающий насквозь.

— Вернёшься! — крикнула Леся вслед. — Приползёшь на коленях!

Матвей не оглянулся.

****

В тот же вечер к нему в кузницу пришла бабка Акулина. Не одна — с Богданом.

Внук шёл сзади, потупившись, и нёс узелок с нехитрыми пожитками.

— Вот, — сказала бабка, переступая порог. — Забирай своего брата.

Он от меня сбежал.

Матвей удивился, посмотрел на Богдана.

— Ты чего?

— Не могу я у бабки, — тихо сказал тот. — Всё время про Устинью спрашивает, да подкалывает: «Что, белобрысый, не берут завидную невесту?» А я… я не хочу больше. Поживу у тебя, в кузнице. Место есть?

— Есть, — кивнул Матвей. — Тесно, но вдвоём не замерзнём.

Бабка оглядела горницу — бедную, но чистую. Керосиновая лампа на столе, кровать, застеленная старым одеялом, печка, в которой потрескивали дрова.

— Житье, — вздохнула она. — Ну да ладно. Вам самим виднее. А я старая — не указ. Только, Матвей, береги брата.

Он у тебя нежный, как девка.

— Какой есть, — ответил Матвей. — Не обижу.

Бабка ушла, оставив их вдвоём. Братья постелили на пол ватник, сеном набили, легли рядом под одним одеялом. Спать не хотелось — оба ворочались, вздыхали.

— Богдан, — позвал Матвей в потёмках.

— М?

— Не ходи к Устинье больше. Не мучай себя.

— А ты к Яне не ходишь, — ответил Богдан. — И что с того? Сердцу не прикажешь.

— Я не про сердце. Я про то, что больно будет.

А ты мне дорог.

Богдан промолчал, потом всхлипнул по-мальчишески и уткнулся носом в плечо брата.

Матвей обнял его, как в детстве, когда они остались сиротами и бабка укладывала их спать в одной кровати, чтобы не боялись.

— Всё будет хорошо, — сказал Матвей. — Вот увидишь.

— Не будет, — возразил Богдан. — Никогда.

— Будет, — повторил Матвей и погладил брата по голове. — Обязательно будет.

За стеной выл ветер, сыпал первым снегом — мелким, колючим, как песок.

Зима уже стучалась в дверь, и никто не мог её остановить.

****

Устинья в ту ночь не спала.

Лежала на кровати, глядела в потолок, и в ушах звенели слова Матвея: «Ты лучше, Устинья. Ты — чистая». А потом — «Не достоин я». И она не верила, что он не достоин. Знала: он просто боится её богатства, её отца, её настойчивости.

— Дурак, — шептала она. — Упрямый дурак.

Отец похрапывал за стеной. Мать возилась на кухне — мыла посуду, гремела чугунками. Устинья встала, накинула платок, вышла на крыльцо. Ночь была тёмная, безлунная. Ветер трепал голые ветки яблони, стонал в печной трубе.

«Что же делать? — думала она. — Сдаться? Принять Богдана? Или бороться до конца?»

Она боялась признаться себе, что Богдан ей не безразличен.

Но светлый, тихий, он был совсем не таким, как Матвей.

Тот — вихрь, огонь, буря. А Богдан — ровный свет, лампада в тёмной комнате.

С ним спокойно, надёжно.

Но скучно.

«Мне не скука нужна, — решила она. — Мне любовь нужна. Дикая, чтобы до дрожи, до крика».

И она решилась.

****

Наутро Устинья нарядилась в лучшее платье — синее, бархатное, то самое, в котором ходила на ярмарку. Заплела косу туго-натуго, вплела в неё алую ленту.

Брови выщипала, губы натерла свекольным соком. Мать глянула на неё — и всплеснула руками:

— Ты куда это, дочка, вырядилась?

— По делу, — ответила Устинья и вышла.

Она пошла не к кузнице — туда, где пасли лошадей.

Знала, что Матвей сегодня с утра на выпасе: Анисим отпустил его подсобить старому конюху.

Луг был пустой, холодный. Трава примёрзла к земле, идти было скользко. Табун стоял у реки, сбившись в кучу, грелись друг об друга. Матвей сидел на пеньке, курил, глядел на воду.

Устинья подошла тихо, села рядом.

— Пришла, — сказала.

— Вижу, — ответил он, не глядя.

— Я решила, Матвей

. Буду с тобой, хоть ты меня прогоняй, хоть нет.

Не отступлюсь.

Он повернул голову, посмотрел на неё долго, устало.

— Зачем тебе это, Устинья? Зачем мучаешь себя?

— А ты не мучайся, — она взяла его руку, холодную, мозолистую. — Просто прими.

Я не Леся

. Я тебя не куплю. Я с тобой рядом буду, в горе и в радости.

Хоть в кузнице, хоть в сторожке, хоть в шалаше.

Мне дом твой не нужен, мне ты нужен.

Матвей молчал. Ветер трепал его кудри, бросал в лицо сухие листья. В глазах стояла такая тоска, что Устинье стало страшно.

— Не могу, — сказал он наконец. — Прости.

Не могу я.

— Почему? — спросила она, сдерживая слёзы.

— Потому что, — он выдернул руку, встал. — Я с Лесей был.

А ты чистая. Негоже мне к тебе после неё.

— А мне всё равно! — крикнула Устинья, вскакивая.

— Слышишь? Всё равно!

Я тебя таким люблю. И не переделаешь.

Матвей покачал головой, отошёл к лошадям. Гнедая кобыла ткнулась носом в его плечо, будто хотела утешить.

— Ступай домой, Устинья, — сказал он, не оборачиваясь. — Забудь меня. Найди другого.

Достойного.

— Нет другого! — крикнула она и побежала прочь, не разбирая дороги, спотыкаясь о кочки.

И долго потом в деревне судачили: видели, как Захарова дочка бежала по лугу и плакала, а за ней никто не гнался. И жалели Устинью, и осуждали Матвея: «Чего хорошего нашёл в старой бабе? От добра добра не ищут».

А Матвей остался на лугу один, лёг на холодную землю, закрыл глаза. Над ним плыли низкие, серые облака. Лошади ходили вокруг, пофыркивали.

И он думал: «Почему я так не могу? Почему боюсь счастья?

Может, я и правда дурак?»

Ответа не было.

. Продолжение следует.

Глава 5