РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Октябрь сменился ноябрём, ноябрь — декабрём.
Снег выпал только к Рождеству, и то жидкий, талый. Дороги развезло, потом прихватило морозцем, и деревня застыла в ледяной корке. По утрам из труб валил дым, бабы топили печи по-чёрному, и воздух пахло горелым.
Лина работала по-прежнему — носила воду, колола дрова, доила корову.
Но сил становилось меньше.
Она уставала к обеду, под вечер валилась с ног. Голова кружилась, тошнило по утрам, но она списывала на усталость, на голод, на осеннюю хворь.
Тело менялось незаметно. Грудь налилась, стала тяжёлой, болезненной.
Живот — раньше плоский, как доска, — начал округляться.
Сначала чуть-чуть, потом заметнее. Лина замечала, но не понимала. Девятнадцать лет, а стыдливая, никто ей ничего не рассказывал.
Мать не говорила — стеснялась или злилась. Бабы в поле не посвящали — считали за немую, глупую.
А она не знала. Только чувствовала, как внутри шевелится что-то живое. Сначала — как рыбка, потом — как котёнок. По ночам лежала, прижимала ладони к животу и замирала. Страшно было. И непонятно.
Гришка заметил первым. Он вообще следил за ней по-хозяйски, ощупывал взглядом при каждой встрече.
Однажды в сенях, когда Нина ушла к Наде, он обхватил Лину за талию, притянул к себе.
И вдруг замер. Рука его нащупала округлость.
— Что это? — спросил тихо, почти шёпотом.
Лина попыталась отстраниться, но он не пустил.
Опустил ладонь на живот, повёл круговым движением. Глаза его, чёрные, масляные, загорелись чем-то новым — не похотью, а чем-то вроде гордости.
— Неужели… — протянул он. — Моё? Моё!
Лина дёрнулась, замычала, но он прижал её к стене, не давая уйти.
— Молчи, — сказал, усмехаясь. — Молчи, немая. Сам вижу. Ты моя, и дитё моё.
Он погладил её живот — медленно, почти нежно. Лина сжалась, закрыла глаза.
От его прикосновений её мутило, но тело слушалось плохо. Она стояла, прижатая к холодной стене, а он гладил, приговаривал:
— Сын, наверное. У меня сын будет. Ох, баба, спасибо.
Не ожидал от тебя.
Он поцеловал её в лоб — первый раз в жизни по-человечески, без грубости. Лина вздрогнула, открыла глаза. Взгляд Гришки был пьяным — не от самогона, от торжества.
Он смотрел на неё, как на вещь, которую купил, и оказалось, что вещь с секретом.
— Никому не говори, — шепнул он. — Рано. А там видно будет.
Лина не ответила.
Она выскользнула из сеней, выбежала на улицу. В лицо ударил холодный ветер, снежная крупа.
Она обхватила себя руками, прижала ладони к животу.
«Ребёнок, — думала она. — У меня внутри ребёнок. От него».
И ей стало так тошно, так горько, что она прислонилась к плетню и застыла, не в силах идти дальше. Снег падал на волосы, на плечи, на руки, но она не чувствовала холода.
****
В поле бабы заметили не сразу.
Лина пряталась в старом тулупе, подпоясывалась потуже, сутулилась. Но скрыть округлившийся живо уже не получалось.
Надя, зоркая на такие вещи, первой обратила внимание.
— Гляньте, — шепнула она Дарье. — У немой-то живот.
Никак понесла?
— Да быть не может, — отмахнулась Дарья.
— Кто? Она же ни с кем…
— А Гришка? Живёт в доме. Мать пьёт, не видит ничего. А девка молодая, немая — не закричит.
Бабы переглянулись.
Зашептались, заохали. К вечеру слух облетел всю бригаду.
Тётка Зина, бригадирша, вызвала Нину к стогу.
— Ты, Нина, на дочку свою погляди. Ходит, животом трясёт.
Нехорошо это.
Опозорит семью.
Нина сначала не поняла.
Потом посмотрела на Лину — та стояла у стога, отгребала сено, и под тулупом угадывалось округлое брюхо.
Кровь ударила Нине в лицо. Она бросила грабли, подошла к дочери, схватила за плечо.
— Что это? — спросила глухо.
Лина опустила глаза. Молчала.
— Я спрашиваю, что у тебя под рубахой?! — закричала Нина, тряся её.
Лина попыталась вырваться, но мать держала крепко.
Другие бабы подошли, окружили, смотрели. Надя вздыхала, Дарья крестилась.
— Всё ясно, — сказала тётка Зина. — Ступайте домой.
Нечего позорище на людях устраивать.
Нина потащила Лину к дому. Молча, зло, сжимая её локоть до синевы. Лина не сопротивлялась — шла, как овца на убой.
***
Дома Нина закрыла дверь на крючок. Гришки не было — ушёл в сельпо за самогоном.
— Говори, — сказала Нина, встав напротив дочери.
— Кто? Кто сделал?
Отвечай!
Лина молчала. Она стояла у печи, опустив голову, сложив руки на животе — защищая, закрывая.
— Немая тварь! — закричала Нина. — Молчишь?
Не знаешь, от кого понесла?
Или знаешь, да сказать не можешь?
Она ударила Лину по щеке — наотмашь, со всей силы
. Лина пошатнулась, прижалась к печи. Слёзы брызнули из глаз, но она не издала ни звука.
— Кто? — Нина схватила её за волосы, рванула, заставляя поднять лицо.
— Говори, паскуда! Кто тебя?
Может, который из наших?
Всю деревню опозорила!
Немая, а туда же!
Лина мычала, хватала ртом воздух, пыталась оторвать материны пальцы от своей косы.
Но Нина была сильнее — злая, пьяная без выпивки, с яростью, копившейся годами.
— Я тебя, сучку, убью! — орала она, таская дочь за волосы по избе. — Чтоб ты издохла со своим выблядком!
Лина упала на колени.
Нина пинала её, била ногами, кулаками, чем попало. Та закрывалась руками, сворачивалась в комок, прикрывая живот.
В этот момент дверь распахнулась.
Гришка стоял на пороге, держа в руке бутылку.
Глаза его пробежали по избе — разбросанные вещи, заплаканная Лина, взбешённая Нина.
Он быстро понял, в чём дело. Поставил бутылку на лавку, шагнул к Нине.
— Ты чего, сдурела? — спросил негромко, но с угрозой.
— А ты не лезь! — закричала на него Нина.
— Это наше, бабье!
— Дура ты, — сказал Гришка, отталкивая её от Лины. — Там же дитя в животе у неё.
Убьёшь — отвечать будешь.
Нина замерла. Посмотрела на Гришку, потом на дочь, скорчившуюся на полу.
— Откуда ты знаешь про дитя? — спросила тихо, с подозрением.
Гришка на секунду смешался, но быстро взял себя в руки.
— Да видно же, — буркнул он. — Не слепой. Ходит, как утка, живот выпятила
- Ты бы, мать, раньше заметила, если бы не пила.
Нина смотрела на него долго, прищурившись.
Потом перевела взгляд на Лину. Та поднялась, держась за стену.
Из разбитой губы текла кровь, волосы растрёпаны, на щеке — красная полоса от удара.
— Ты знаешь, кто отец? — спросила Нина у дочери, но та только покачала головой — нет, не скажу. Или не знаю.
Нина сплюнула.
— Все вы, мужики, козлы, — сказала она, обращаясь уже к Гришке.
— Из-за вас бабы мучаются.
Гришка усмехнулся, взял бутылку, откупорил, налил себе стакан.
— Не пей ты, — бросила Нина. — И так пьяный.
— А я и не пью, — ответил он. — Закусить хочу.
Нина махнула рукой, села на лавку, закрыла лицо руками. Завыла — негромко, тоскливо.
— За что мне это, господи?
Муж в тайге сгинул, дочь немая, да ещё и брюхатая. Кому нужна такая? Кто замуж возьмёт?
Лина стояла у печи, глядя в пол.
Она не слушала мать. В ушах шумело, перед глазами плыли круги. Ей хотелось одного — уйти.
Убежать. Спрятаться.
Гришка покосился на неё, на живот. Глаза его снова замаслились. Он подошёл, положил руку на плечо.
— Иди отдохни, — сказал тихо. — Я тут разберусь.
Лина выскользнула за перегородку, легла на лежанку.
Закрыла глаза.
Рука сама легла на живот — там шевелилось, толкалось маленькое, живое. Она погладила его — нежно, впервые за всё время.
«Ты не виноват, — подумала она. — Ты ни в чём не виноват».
Из-за перегородки доносился голос Гришки:
— Ты, Нина, не дури. Ребёнок — это хорошо. Будет в доме ещё один работник. А кто отец — какая разница? Главное, что свой, домашний.
Нина молчала. Потом всхлипнула, потом затихла.
Лина лежала, не шевелясь. В голове билась одна мысль: «Уйти. Ночью. Пока спят».
Она дождалась, когда в избе погас свет. Гришка уснул на лавке, укрывшись тулупом.
Нина храпела на своей лежанке. Лампадка теплилась перед иконой, бросая жёлтые блики на потолок.
Лина тихо встала. Оделась — старый отцовский полушубок, драный платок, ботинки с дырявыми подошвами. Засунула за пазуху краюху хлеба, прихватила спички.
Она подошла к двери, приоткрыла. Скрипнуло. Замерла. Нина заворочалась, но не проснулась.
Лина выскользнула во тьму.
Ночь была морозная, безлунная. Звёзды висели низко, колючие, холодные. Снег хрустел под ногами. Лина пошла прочь от дома — не по дороге, а полем, напрямик, к лесу.
Она не знала, куда идёт. Просто подальше. Подальше от этого дома, от Гришки, от матери, от бабьих шепотков
. Подальше от всего.
В поле ветер резал лицо, забирался под полушубок. Лина шла быстро, но скоро выдохлась — живот тянул, спина болела.
Она остановилась, перевела дух. Вокруг — ни огонька, только снег да звёзды.
Она вспомнила сеновал. Но сеновал был рядом с домом — не вернуться же. Вспомнила стог — там, в дальнем поле, остались неубранные копны сена. Туда она и побрела.
Шла долго, проваливаясь в снег, путаясь в сугробах. Ноги замёрзли, пальцы не чуяли. Но она шла.
Стог нашла на краю поля, у самого леса. Он стоял одинокий, присыпанный снегом, похожий на большую шапку.
Лина разгребла сено с подветренной стороны, залезла внутрь, как зверёк в нору.
Здесь было сухо и почти тепло. Сено пахло летом, полынью, мятой. Лина свернулась калачиком, поджала колени к животу. Полушубком укрылась сверху. Зубы стучали, но она терпела.
«Только бы не замёрзнуть, — думала она. — Только бы до утра».
Она гладила свой живот, согревая его ладонью. Ребёнок внутри затих, будто тоже прислушивался к тишине.
Лина закрыла глаза. Слёз не было — замёрзли. Была только усталость — огромная, тяжёлая, как весь этот год.
Она провалилась в забытьё. И сквозь дрёму ей послышалось, что кто-то зовёт её. Отец, может. Или просто ветер выл в поле.
Снег падал на стог, укутывал его белым саваном. А внутри, в тёмном сене, спала немая девушка с ребёнком под сердцем. Спала и видела сон, в котором не было ни боли, ни стыда, ни страха.
Только бесконечное поле, трава-мурава по пояс и солнце, которого она не видела уже так давно.
****
Лина не пошла к Наде. Она побрела в другую сторону — прочь от деревни, прочь от дыма, от собачьего лая, от всего, что напоминало о доме.
Ноги сами несли её по целине, по снегу, туда, где не было ни дорог, ни троп.
Солнце поднялось выше, но не грело.
Мороз стоял лютый, иней на ресницах замерзал, мешал смотреть. Лина шла, проваливаясь в сугробы по колено, иногда по пояс. Полушубок отяжелел, обледенел снизу, стал как каменный.
Она не чувствовала ни рук, ни ног — только тяжесть внизу живота, тупую, ноющую, да боль в груди от холодного воздуха.
Зачем она шла? Куда? Она не знала. Просто подальше. Чтобы никогда не вернуться.
Позади остались и Талица, и проклятая изба, и мать с её криками, и Гришка с его чёрными руками. Впереди была степь — белая, бескрайняя, пустая.
Ни дерева, ни кустика, только снег да ветер.
Ветер дул в лицо, слепил глаза.
Лина пригнулась, закуталась в платок, но ледяные иглы всё равно находили щели.
Она шла, пока не устала так, что каждый шаг давался с мольбой. «Ещё немного, — думала она. — Ещё немного, и будет тепло.
Или не будет. Всё равно».
Через час, а может, через два она выбилась из сил.
Ноги подкосились, она упала на колени, потом на бок.
Снег облепил лицо, залепил глаза. Лина попыталась встать, но тело не слушалось.
Оно было чужим, тяжёлым, мёртвым.
Она лежала в сугробе, глядя в небо. Небо было бледным, почти белым, без единого облака. Где-то высоко пролетела ворона, каркнула и скрылась.
«Здесь и умру», — подумала Лина. И не испугалась.
Она положила ладонь на живот — там было тихо, никакого движения. Ребёнок ещё не шевелился.
Лина погладила себя через полушубок, прошептала беззвучно: «Прости». И закрыла глаза.
***
Очнулась она от того, что кто-то тряс её за плечо.
— Эй, девка! Ты живая? — Голос был женский, низкий, хрипловатый.
Лина открыла глаза. Над ней склонилась женщина — лет сорока, лицо широкое, красное от мороза, нос картошкой, глаза серые, внимательные. На ней был овчинный тулуп, валенки, платок завязан по-деревенски — узлом на лбу.
— Живая, слава тебе господи, — сказала женщина. — Ты откуда? Как здесь оказалась?
Лина попыталась ответить, но из горла вырвался только хрип. Она открыла рот, пошевелила губами — без толку.
— Немая, что ли? — спросила женщина, не дожидаясь ответа. — Ладно, потом разберёмся.
Вставай, милая. Замёрзнешь.
Она подхватила Лину под мышки, подняла. Лина стояла, шатаясь, держась за её тулуп. Женщина была сильная, коренастая, держала её крепко.
— Пешком идти не сможешь, — сказала она, оглядываясь. — До моей избы тут версты две.
Давай, обопрись на меня.
Она обхватила Лину за талию, повела. Шли медленно, спотыкаясь. Лина почти не перебирала ногами — волочилась, как мешок.
Женщина кряхтела, чертыхалась, но не бросала.
— Ничего, — приговаривала она. — Дойдём. У меня печь горячая, щи наваристые.
Отогреешься.
Лина смотрела на неё мутными глазами и не верила. Ей казалось, что это сон. Что сейчас она снова откроет глаза и увидит снег, и небо, и ворону.
Но это был не сон.
Изба у женщины стояла на отшибе, у самого леса. Маленькая, почерневшая, с низкой дверью. Рядом — банька, сарайчик, поленница дров. Дым из трубы валил столбом — топили жарко.
Женщина ввела Лину в сени, потом в избу. Там было тепло, пахло хлебом и сушёными травами. В углу — икона, под образами лампадка теплилась. На столе — миска с кашей, краюха хлеба, соль в деревянной солонке.
— Садись, — велела женщина, усаживая Лину на лавку у печи. — Снимай полушубок, сушить надо.
Лина дрожащими руками расстегнула пуговицы.
Полушубок примерз к рубахе, отдирался с трудом. Женщина помогла, стянула, повесила на печь.
—Ботинки тоже снимай. И носки. Вон, сухие дам, — она достала с полки шерстяные носки, новые, видно, связанные про запас.
Лина стянула промокшие ботинки, сняла портянки. Ноги были белые, восковые — не чувствовала их. Женщина охнула, пощупала пальцы.
— Обморожение, — сказала озабоченно. — Но, может, и отойдёт. Надо растирать.
Она налила в таз тёплой воды, поставила перед Линой. Положила туда её ноги. Вода была горячая, но Лина не чувствовала тепла — только покалывание, как тысячи иголок.
— Терпи, — сказала женщина. — Так надо.
Она села напротив, сложила руки на коленях, стала разглядывать Лину.
— Кто такая? Откуда? — спросила. — Я Акулина Петровна, зови просто Акулина.
А тебя как?
Лина показала жестом — рукой на грудь, потом пальцем по губам.
— Немая? — переспросила Акулина. — Совсем, что ли?
Или говорить можешь, но плохо?
Лина покачала головой — нет, совсем.
— Эх, — вздохнула Акулина. — Девка молодая, а такая беда.
И беременная, я гляжу.
Давно?
Лина показала на пальцах — четыре месяца.
Она сама не знала точно, но живот уже начинал округляться, хоть и незаметно под одеждой. Ребёнок ещё не шевелился — Акулина сказала, что для первого раза рано, погодить надо.
— Четыре месяца, — повторила Акулина. — Маленький ещё. Не шевелится, значит. Ну и ладно. А откуда идёшь? Из Талицы? Далеко, верст пятнадцать будет. Неужто пешком?
Лина кивнула.
— Одна? Зимой? — Акулина покачала головой. — Ну и люди. Чтоб беременную девку на мороз выгнать.
Она встала, подошла к печи, вынула чугун с горячими щами.
— Ешь, — сказала, наливая в миску. — Потом расскажешь. Ты, я вижу, неграмотная. Писать не умеешь?
Лина виновато опустила глаза, кивнула.
— Ну и ладно, — сказала Акулина. — Жестами покажешь. Я пойму. Не первая на моём веку.
Лина взяла ложку, поднесла ко рту. Горячий пар обжёг лицо, но она ела — жадно, торопливо, захлёбываясь. Щи были густые, с мясом, с капустой. Таких она не ела давно.
Акулина смотрела, не отрываясь.
— Бедовая ты, — сказала тихо. — Совсем бедовая. И откуда ты только взялась на мою голову?
Она вздохнула, села на лавку, поджала ноги.
— Ладно. Живи пока. Место есть. Топи есть. А там видно будет.
Лина отставила пустую миску, посмотрела на Акулину. В глазах её стояли слёзы — благодарности, усталости, облегчения. Она хотела сказать что-то, но не могла. Только сжала руку женщины и прижала к груди.
— Ладно, ладно, — сказала Акулина, вытирая глаза краем платка. — Не надо. Я понимаю.
****
Вечером, когда стемнело, Акулина зажгла лампу. Лина отогрелась, переоделась в сухое — Акулина дала ей свою старую рубаху и шерстяную юбку. Живот был ещё почти незаметен, только если присмотреться. Акулина сказала: «Ничего, скоро расти начнёт. Пока не шевелится — спи спокойно».
Они сидели за столом, пили чай с сушёной малиной. Акулина расспрашивала — кто мать, кто отец, как оказалась в степи одна. Лина отвечала жестами: показывала на рот — пьёт; стучала кулаком по столу — бьёт; гладила себя по животу и плакала — Гришка. Акулина смотрела, вздыхала, кивала.
— Мать пьёт, — переводила она. — Отец помер. Мужик в доме обижал. От него ребёнок. Сбежала. Всё верно?
Лина кивнула, утирая слёзы.
— Ох, горе, — сказала Акулина. — А мать-то твоя как позволила?
Лина пожала плечами — не знаю. Показала на сердце и покачала головой — нет у матери сердца.
— Царство ей небесное, — перекрестилась Акулина про отца. — А ты, значит, сирота при живой матери.
Лина опустила голову. Акулина помолчала, потом сказала:
— У меня муж тоже помер, три года назад. Детей не дал господь. Живу одна. Скучно. Ты, девка, не бойся. Оставайся. Вместе веселее. Ребёнка родишь, я помогу. А там видно будет.
Лина подняла на неё глаза — огромные, серые, полные благодарности и боли. Она хотела сказать «спасибо», но не могла. Только прижала ладони к груди и поклонилась.
Акулина встала, обняла её, прижала к себе.
— Глупая, — сказала тихо. — Не надо кланяться. Мы теперь свои. Я тебя не брошу.
Лина уткнулась лицом в плечо чужой женщины и заплакала — беззвучно, как всегда. Слёзы текли и текли, и никак не могли закончиться. Она плакала об отце, о себе, о том маленьком, кто ещё не шевелился внутри, но уже жил.
Акулина гладила её по голове, приговаривала:
— Всё пройдёт, всё перемелется. Жизнь она такая: сначала больно, потом легче. Ты только держись. Ради дитяти держись.
За окном выла вьюга, заметала следы. Но в избе было тепло, и пахло хлебом, и лампадка перед иконой теплилась ровным, нежным светом.
Лина впервые за долгое время чувствовала себя в безопасности.
****
У Акулины Лина прожила месяц, потом второй.
Зима стояла снежная, лютая. В избе было тепло — Акулина топила печь по-чёрному, дым выходил в волоковое окно, и в комнате пахло берёзовыми дровами, сушёными травами, хлебом. Лина спала на полатях, укрытая овчиной. Просыпалась рано, вместе с Акулиной, и начиналась их нехитрая жизнь.
Акулина была баба хозяйственная, строгая, но справедливая.
Она не кричала, не ругалась, не била. Если Лина делала что не так, Акулина качала головой и показывала, как надо. Левой рукой — не так, правой — так. Лина училась быстро. Она доила козу, топила печь, месила тесто, полола в погребе картошку. Руки её, привыкшие к тяжёлой работе, теперь делали дело тихо, без надрыва. Акулина поглядывала, одобрительно кивала.
— Хорошая ты девка, — говорила она. — Работящая. Жалко, немая. А так бы — золото.
Лина улыбалась. Улыбалась теперь чаще. Не каждый день, но иногда — когда Акулина рассказывала смешное про соседей, когда они пили чай с мёдом, когда вечером сидели у печи и Акулина чесала ей волосы деревянным гребнем. От этого Лине делалось тепло внутри — не от печи, от чего-то другого. Того, чего она не знала раньше. Может, покоя. Может, доверия.
Живот её рос медленно. К началу шестого месяца у Акулины он стал заметнее — округлился, натянул рубаху. Акулина щупала его, прикладывала ухо.
— Молчит пока, — говорила. — Ничего, к весне зашевелится. Ты не бойся, это так и надо.
Лина не боялась. Она привыкла к этому маленькому комочку внутри, к его тишине.
Гладила живот по вечерам, думала о том, кто там. Девочка? Мальчик? Акулина говорила — парень, потому что живот острый.
Лина не знала. Ей было всё равно. Лишь бы живой.
О прошлом она старалась не думать. Но иногда, по ночам, просыпалась от того, что снился Гришка — его чёрные глаза, его руки, его тяжёлое тело. Лина садилась на полатях, обхватывала колени, и сидела так до утра, глядя в тёмный угол. Акулина не спрашивала. Она тоже не спала, слышала, но молчала. Понимала, что лезть не надо.
Иногда, днём, Лина выходила на улицу, смотрела в сторону Талицы. Там, за полем, за лесом, осталась её старая жизнь. Мать, которая, наверное, и не искала её. Гришка, который, наверное, уже нашёл другую. Дом, в который она никогда не вернётся.
Она вздыхала, крестилась мелко, по-старообрядчески — так научила её Акулина, — и шла в избу. Топила печь, варила кашу, ждала вечера.
***
А в Талице, в избе Нины, было по-прежнему. Нина пила с Надей, ругалась с Гришкой, работала в поле. Но что-то изменилось.
Гришка стал беспокойным, хмурым. Он меньше пил, больше думал
. По ночам не спал, ворочался на лавке, курил одну цигарку за другой.
— Чего ты? — спрашивала Нина. — Собака нечёсаная.
— Да так, — отвечал Гришка. — Дела.
А дела у него были.
Он искал Лину.
Не то чтобы он любил её.
Нет. Он любил то, что было у него внутри — чувство власти, обладания. И ещё — ребёнка. Своего ребёнка. Первого.
У него не было детей от законных жён, от случайных баб — не приживались.
А тут — своё, родное, в немой девке. И он хотел его вернуть.
— Слышала, — спросил он однажды у Нади, встретив её у колодца. — Немая твоя где?Сбежала?
— А тебе что? — Надя глянула подозрительно.
— Не твоя забота.
Гришка стиснул зубы, но смолчал. От Нади он ничего не добился. От других баб — тоже. Все молчали, будто сговорились. Или правда не знали. Лина пропала, словно сквозь землю провалилась.
Гришка начал искать сам. По вечерам, когда Нина засыпала, он надевал тулуп, выходил в поле.
Шёл по дороге, заглядывал в пустые избы, в стога, в овраги. Один раз забрёл в лес, чуть не заблудился. Другой раз — в соседнюю деревню, верст за пять.
Спрашивал у чужих людей, не видели ли девку молодую, русую, немую, беременную.
Ему отвечали: нет, не видали. И смотрели косо.
Он не сдавался. В нём жила упрямая, злая надежда. «Найду, — думал он. — Найду и верну. Моя баба, мой ребёнок. Никуда не денется».
Однажды, в конце февраля, он услышал разговор у сельпо. Две бабы из дальней деревни — Сосновки — говорили про какую-то Акулину, что живёт у леса, одна, и что к ней будто бы приблудилась девка немая. Гришка навострил уши, подошёл.
— Простите, — сказал вежливо. — Что за Акулина? Где живёт?
Бабы замолчали, уставились на него.
— А тебе чего? — спросила одна, постарше.
— Так, — сказал Гришка. — Знакомая.
— Непохоже, — усмехнулась баба. — Акулина людей не жалует. И чужих к себе не пускает.
Так что не ходи, зря.
Она ушла, уводя подругу. Гришка постоял, покурил. Потом повернул в сторону Сосновки.
В Сосновке он пробыл недолго. Нашёл избу Акулины — на отшибе, у леса. Дым из трубы валил, значит, дома кто-то есть. Он подошёл к двери, постучал. Открыла Акулина — широкая, крепкая, с сердитым лицом.
— Чего надо? — спросила, загородив проход.
— Девка у тебя живёт? — спросил Гришка прямо. — Немая. Беременная.
— Нет у меня никого, — сказала Акулина, и глаза её стали холодными. — Одна живу. Ты ошибся.
— Да я слышал, — не отставал Гришка. — Ты не прячь. Она моя. И ребёнок мой.
— Твой? — Акулина окинула его презрительным взглядом. — Ах ты, кобель. Нашёл себе забаву с немой. Убирайся, пока цел.
Она шагнула на порог, заслоняя дверь. Гришка попятился — баба была крупная, сильная, и вид у неё был такой, что спорить не хотелось.
— Я вернусь, — сказал он, уже отходя. — Скажи ей — вернусь.
— Нечего ей говорить, — ответила Акулина. — И не ходи больше. Не пущу.
Она захлопнула дверь, задвинула засов. Гришка постоял, плюнул в снег и пошёл прочь.
А за дверью, прижавшись к косяку, стояла Лина. Она всё слышала — голос Гришки, его шаги, его угрозы. Руки её дрожали, ноги подкашивались. Она сползла по стене на пол, закрыла лицо ладонями.
Акулина подошла, села рядом, обняла.
— Не бойся, — сказала тихо. — Не пущу я его. Ни за что. Ты здесь под защитой.
Лина подняла на неё мокрые глаза. В них был страх — огромный, чёрный, как та ночь в сенях.
— Он не вернётся, — твёрдо сказала Акулина. — А если вернётся — я ему покажу. У меня ружьё есть. И собака злая.
Она погладила Лину по голове, как маленькую.
— Всё, всё. Успокойся. Ребёнку вредно бояться. Дыши ровно.
Лина вздохнула. Потом ещё раз. Страх не ушёл, но спрятался куда-то вглубь, затаился.
Вечером они заперли дверь на крючок и на колоду. Акулина проверила ружьё — старое, тульское, заряженное. Поставила в угол.
— Спи, — сказала Лине. — Я посторожу.
Лина легла на полати, укрылась овчиной. Долго не могла уснуть — всё прислушивалась, не скрипнет ли снег за окном, не залает ли собака. Но было тихо.
Она положила руку на живот. Там по-прежнему было тихо — ребёнок слабо шевелился. Она чувствовала его. Маленького, живого, своего.
«Не дам, — подумала она. — Никому не дам».
И закрыла глаза.
А за окном выла вьюга, заметала следы Гришки, заметала дорогу к дому Акулины. Снег падал и падал, белый, чистый, равнодушный. И трава-мурава спала под ним, ждала весны. Ждала, когда можно будет снова подняться к солнцу.
. Продолжение следует.
Глава 5