РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
После того случая в лесу что-то изменилось.
Не сразу, не вдруг — как вода в реке меняет цвет не от одного брошенного камня, а от того, что камень лежит на дне и потихоньку точит русло.
Так и в Аксиньиной душе: Митрий больше не был для неё чужим.
Он стал… как тень у плетня. Как голос за спиной. Как тот, кто всегда рядом, даже когда его не видно.
А он был рядом.
На следующее утро после того, как вывел её из леса, Митрий появился у их ворот с охапкой дров.
— Прокопий в кузнице, — сказал он Серафиме, которая вышла на крыльцо.
— Я так подумал: дровишек вам надо. Зима не за горами.
— Спасибо, Митрий, — Серафима поклонилась низко. — Век не забудем.
— Чего там, — буркнул он и пошёл складывать поленницу.
Аксинья выглянула из окна. Смотрела, как он работает: тяжело, основательно, не спеша.
Рукава рубахи закатаны до локтей, на предплечьях вздуваются твёрдые, как корни старых дубов, мышцы.
Лопатки ходят под мокрой тканью. Он перекидывал брёвна, будто они не весили ничего, — легко, привычно, по-хозяйски.
«Хороший мужик, — подумала Аксинья. — Сильный. Работящий.
И детей моих не обидит. Почему же я тогда… почему?»
Потому что Гришка.
Гришка был другой.
Тонкий, гибкий, как лоза.
Голос мягкий, улыбчивый.
Он не умел колоть дрова и не любил тяжёлую работу — его стихией была земля, огород, возня с рассадой.
Он мог часами перебирать семена, разговаривать с ростками, что-то шептать им.
Соседи смеялись: «Григорий, ты баба или мужик?» Он отшучивался. А по ночам, когда все спали, выходил в поле и смотрел на звёзды.
Аксинья просыпалась, не находила его рядом, выбегала босиком на росу — и находила его сидящим на меже.
— Гриша, ты чего? — спрашивала она.
— На небо гляжу, Аксюта. Там, говорят, рай. А что такое рай, никто не знает.
— Рай — это когда мы вместе, — говорила она и садилась рядом.
Он обнимал её, утыкался носом в её волосы и молчал.
Долго, до первых петухов. А потом шёл в поле и работал — молча, без жалоб.
Но без радости.
С Митрием всё было иначе.
Он не смотрел на звёзды. Он смотрел на неё.
И в этом взгляде не было нежности — была глубокая, тяжёлая, как пахота, серьёзность.
Он не говорил ласковых слов. Он делал дело.
И это, наверное, было страшнее всего. Потому что от нежности можно уйти, а от дела — нельзя.
Оно прирастает к тебе, как репей к подолу.
****
Через три дня, вечером, когда Серафима возилась у печи, а Прокопий чинил хомут, Аксинья сидела за прялкой и пряла шерсть. Матюшка давно спал, Илья ушёл к дружку на ночёвку — впервые отпросился, и Аксинья отпустила, хоть сердце и ныло.
— Мам, — сказала она тихо, чтобы Прокопий не услышал.
— А ты замуж за тятю по любви выходила?
Серафима замерла с ухватом в руке. Поставила чугунок обратно, вытерла руки о фартук, села напротив.
— Вот это вопрос, — сказала она невесело. — А с чего он у тебя?
— Так. Интересуюсь.
— Врёшь, — Серафима посмотрела на дочь строго. — Не интересуюсь. Боишься.
Думаешь: а вдруг я Митрия возьму, а любви не будет?
И будет мне жизнь — как горькая редька?
Аксинья опустила голову. Веретено крутилось, но руки её не слушались — нить то толстела, то рвалась.
— Боюсь, мам.
— А ты не бойся, — Серафима вздохнула тяжело, по-старушечьи. — Я тебе правду скажу.
Я за твоего тятю по любви выходила.
Ох, и любила же я его, дура молодая! Бегала за ним, как курица за петухом.
Он на меня и не глядел сначала — смеялся, говорил: «Серафима, ты дылда, а я маленький. Не пара мы». А я не отставала.
Пока не устал.
Пока не согласился.
— И как? Счастливы были?
Серафима усмехнулась, но усмешка вышла кривая.
— По-всякому было. Сначала — да. Глаза горели, руки тянулись.
А потом — дети, работа, нужда. Любовь куда-то ушла.
Не то чтобы пропала — ушла вглубь. Как зерно в землю.
Его не видно, а оно там, живёт. И иногда, когда всё хорошо, когда урожай, когда дети здоровы, когда вечером чай пьём вместе — она всходит. Тихо так, незаметно.
И тепло становится.
— А если не всходит?
— Тогда терпят, — Серафима посмотрела на мужа — Прокопий, не поднимая головы, сосредоточенно дратвой шил хомут, но было видно, что он слушает.
— Терпят и работают. А потом глядь — а любовь-то и выросла.
Не та, что в девках, а другая. Покрепче. Потише. Надёжнее.
— А Митрий? — Аксинья подняла глаза.
— Он какой?
— Митрий — надёжный, — сказал Прокопий, не отрываясь от дела.
— Я его с мальства знаю.
Упрямый, как бык, но справедливый. Он бабу не обидит.
И детям твоим отцом станет — не чужим, а настоящим.
Если ты ему позволишь.
— А если я не позволю?
— Тогда он уйдёт, — Прокопий поднял голову.
— Он гордый.
Он второй раз просить не станет. Это уж ты решай, дочка. Наша печаль — не жить за тебя.
Аксинья снова взялась за веретено. Шерсть путалась, нить не слушалась. В избе пахло щами, лучиной и старыми половицами.
Где-то за стеной протопала мышь.
— Я подумаю, — сказала она наконец.
— Думай, — кивнула Серафима. — Только долго не думай. Время — оно не тянется, бежит.
Глядишь, и Митрий другую найдёт. И останешься ты одна с детьми, как перст.
*****
На следующий день Илья вернулся от друга рано утром, сонный, но довольный.
Съел миску каши, выпил кружку молока и уселся на лавку, наблюдая, как Аксинья месит тесто.
— Мам, а дядя Митрий к нам опять придёт?
— А тебе что до него? — Аксинья месила круто, с силой, будто мстила тесту за что-то.
— Ничего. Он хороший.
У него руки большие и тёплые. Он меня на реку звал. Говорит: научу удочку держать.
— А ты что?
— А я сказал: мамку спрошу.
Если отпустит — пойду.
Аксинья остановилась.
Посмотрела на сына — серьёзного, насупленного, в его отцовском картузе, который он уже почти донашивал.
— Илья, — сказала она тихо. — А если… если я за дядю Митрия замуж выйду?
Ты как?
Илья молчал долго. Слишком долго для семилетнего мальчика.
Потом сказал, глядя в пол:
— А тятя тогда не вернётся?
Аксинье стало больно.
Так больно, будто кто-то взял и сжал сердце холодной рукой.
— Не знаю, сынок.
Может, и вернётся. А может, нет
. Но если я за Митрия выйду — тогда тятя уже будет нам чужой. Понимаешь?
— Понимаю, — Илья поднял глаза. — А дядя Митрий будет вместо тятя?
— Не вместо. Рядом.
Как помощник.
Как защитник.
— Он сильный, — сказал Илья. — Он сможет нас защитить.
А тятя не смог.
Тятя ушёл.
— Не смог, — эхом повторила Аксинья. — Не смог.
Илья встал, подошёл к матери, обнял её за пояс — так, как делал, когда был совсем маленьким.
— Мам, — сказал он, уткнувшись носом в её передник.
— Я хочу, чтобы ты была счастливая. Чтобы не плакала.
Чтобы спала ночью, а не ворочалась. Если дядя Митрий поможет — пусть. А тятю мы всё равно будем помнить. Тихо. Про себя.
Аксинья не выдержала.
Слезы потекли сами — не горькие, не злые, а какие-то облегчающие, долгожданные.
Она обняла сына, прижала к себе, поцеловала в макушку.
— Господи, — прошептала она. — Откуда в тебе столько мудрости, мальчик мой?
— Это от тебя, мам.
Ты меня научила.
А за окном, у плетня, стоял Митрий. Слышал ли он? Неизвестно.
Но стоял долго, смотрел в окно, а потом повернулся и пошёл прочь, не оглядываясь.
Только плечи его были опущены ниже обычного.
*****
В воскресенье Аксинья пошла к обедне.
Оделась в лучшее — синюю юбку, белую рубаху с вышивкой, тот самый вылинявший платок, который Гришка привёз.
Волосы заплела в тугую косу — когда-то толстую, как рука, а теперь тонкую, как верёвка.
Матюшу взяла с собой, Илья увязался сам.
В церкви было людно.
Пахло ладаном, воском и старым деревом.
Отец Михей служил не торопясь, с чувством, и голос его лился под куполом, как чистая вода.
Аксинья стояла в углу, крестилась, кланялась, но мысли её были далеко.
Митрий стоял у входа, в новом картузе, при галстуке — редкая вещь для крестьянина.
На него оглядывались бабы, шептались: «Ишь, вырядился», «Жених, поди».
Он не обращал внимания.
Смотрел на Аксинью.
Только на неё.
После службы он подошёл.
— Провожу, — сказал коротко.
— Проводи, — ответила Аксинья, не поднимая глаз.
Шли молча.
Илья шагал рядом, держал Матюшку за руку. Солнце светило вовсю, березы роняли жёлтые листья — первый знак осени.
Трава ещё была зелёной, но в воздухе уже пахло увяданием.
У калитки Митрий остановился.
— Аксинья, — сказал он.
— Я больше не приду.
Она подняла голову. Посмотрела ему в глаза — серые, усталые, с морщинками в уголках.
— Почему?
— Потому что ты не готова.
Я вижу.
Ты всё ещё его ждёшь.
А я — не Гришка.
Я не умею ждать. Я мужик простой. Сказал — сделал.
Не вышло — ушёл.
— А если я… если я скажу… — Аксинья запнулась.
— Что скажешь?
Она молчала.
В горле застрял ком. Рядом топтался Илья, смотрел то на мать, то на Митрия.
Матюша теребил её за юбку.
— Ничего не говори, — Митрий тяжело вздохнул.
— Ты не любишь меня. И не полюбишь.
Зачем тебе мужик, которого ты не любишь?
Детям он не отец, тебе не муж, а так — обуза.
Я не хочу быть обузой.
Он повернулся и пошёл.
— Митрий! — крикнула Аксинья. — Постой!
Он остановился, но не обернулся.
— Я… я подумаю, — сказала она тихо. — Только дай мне время.
— Время — оно не ждёт, — ответил Митрий и пошёл дальше, не оглядываясь.
Аксинья стояла у калитки, сжимая в руках платок.
Илья подошёл, взял её за руку.
— Мам, — сказал он. — А он уйдёт совсем?
— Не знаю, сынок.
— Не дай ему уйти, мам. Он хороший.
— Я знаю, что хороший. — Она погладила сына по голове.
— Знаю.
****
Вечером, когда стемнело, Аксинья вышла на крыльцо.
Смотрела в ту сторону, где жил Митрий. В его окне горел свет — одинокий, жёлтый, как осенний лист.
«Господи, — подумала она.
— Что же мне делать?
Гришку забыть не могу.
Митрия полюбить — боюсь.
А одна — не вытяну.
И дети растут, и родители стареют, и сила уходит».
Она села на ступеньку, обхватила колени руками. Ночь была тёплая, звёздная.
Где-то в траве стрекотал сверчок — надрывисто, настойчиво, будто торопил её: решай, решай, время идёт.
И вдруг она услышала шаги
. Кто-то шёл со стороны Митриевой избы. Сердце замерло. Но это был не Митрий.
Калитка скрипнула, и на дорожку ступила Ульяна.
— Аксинья, — сказала она без обычного своего бойкого голоса, тихо, почти ласково.
— Ты чего на крыльце сидишь? Холодает уже.
— Душно в избе, Ульяна.
— Душе твоей душно, — Ульяна села рядом.
— А знаешь, что Митрий сейчас делает?
— Что?
— Сидит один, пьёт квас и на стену глядит.
Я к нему заходила. Говорит: «Всё, Ульяна, не хожу больше. Устал. Любить не умею, а притворяться — не хочу».
— Он мне говорил.
— И что ты?
— А я не знаю, — Аксинья всхлипнула.
— Боюсь я, Ульяна. Страшно мне. Вдруг не получится?
Вдруг я его не полюблю? Вдруг дети не примут?
— А вдруг получится? — Ульяна повернулась к ней.
— Вдруг полюбишь?
Вдруг дети его родным назовут? Вдруг ты, Аксинья, через год счастливая будешь и смеяться станешь, как тогда, в девках?
Ты рискни. Жизнь — она риск. Без риска — не жизнь, а прозябание.
Аксинья молчала.
Смотрела на огонёк в окне Митрия. И вдруг поняла: если она сейчас не решится — то никогда уже не решится
. Останется одна. Будет куковать, как те бабы говорили.
Дети вырастут, разлетятся, а она состарится в одиночестве, с одной только памятью о Гришке — красивой, сладкой, но пустой, как прошлогодний сноп.
— Ульяна, — сказала она.
— Сходи к нему.
Скажи… скажи, что я… что я согласна подумать. Всерьёз. Что не прогоню.
Что пусть приходит. Что… — она запнулась.
— Что бояться не надо.
Ульяна встала, улыбнулась широко, по-своему.
— Вот и ладно, — сказала она. — Вот и молодец. А я схожу.
Ты только сама не передумай.
Она ушла быстрым шагом, энергично, будто на крыльях. Аксинья осталась одна.
Смотрела в тёмное небо, где звёзды горели так ярко, что, казалось, до них можно дотянуться рукой.
«Господи, — прошептала она. — Если это Твоя воля — дай знак.
А если не моя — тоже дай.
Я готова.
Что бы ни было — готова».
И в этот самый момент огонёк в окне Митрия погас.
А через минуту зажёгся снова. И ещё раз — как будто кто-то трижды дёрнул фитиль будто-то, подавая сигнал.
Аксинья перекрестилась и улыбнулась.
— Спасибо, Господи, — сказала она. — Поняла.
И пошла в избу — спать.
Впервые за много ночей она уснула быстро, без ворочаний, и сон её был лёгким и светлым, как детство.
А наутро, когда она открыла глаза, за окном уже стоял Митрий.
С охапкой полевых цветов. И улыбался — робко, неуверенно, как мальчишка.
— Здравствуй, Аксинья, — сказал он.
— Здравствуй, Митрий, — ответила она.
— Заходи. Чай будем пить.
И это было начало чего-то нового. Страшного, непонятного, но такого желанного, как первый снег после долгой осени.
****
Чай пили молча.
Митрий сидел за столом, в переднем углу, под образами, и держал кружку так осторожно, будто боялся раздавить её своими ручищами. Пальцы у него были толстые, с чёрными ободками под ногтями — от земли, от железа, от работы, которой не отмыть.
Аксинья смотрела на эти руки и вдруг подумала: «А ведь Гришкины были тонкие, белые, почти бабьи.
Он их берёг.
А этот не берёг. И себя не берёг
. И меня, наверное, тоже беречь не сумеет.
Не научен».
Илья сидел рядом с Митрием и исподлобья разглядывал гостя. Матюшка вертелся на лавке, свесил ноги, болтал ими и безбожно глазел то на Митрия, то на мать, то на цветы, которые гость поставил в глиняный кувшин на подоконник. Цветы были простые — ромашки, васильки, пара поздних пионов, уже почти осыпавшихся, но пахли они так сильно, что в избе запахло летом и лугом.
— Хорошие цветы, — сказал Матюшка наконец. — Ты сам нарвал, дядя Митрий?
— Сам, — кивнул Митрий. — Утром, пока роса была.
— А меня возьмёшь в следующий раз?
— Возьму, — пообещал Митрий и посмотрел на Аксинью — спросить разрешения.
Аксинья кивнула.
— Только не в глубь леса, — сказала она.
— А то опять заблудитесь.
— Не заблудимся, — Митрий чуть улыбнулся. — Я дорогу знаю. Я тут вырос.
Серафима хлопотала у печи, делала вид, что занята, но на самом деле слушала каждое слово.
Прокопий ушёл в кузницу, но перед уходом шепнул жене: «Гляди в оба. Чтобы без глупостей».
Серафима только отмахнулась.
Разговор не клеился.
Митрий был молчалив от природы, а Аксинья никак не могла найти тех слов, которые нужно было сказать. Она чувствовала, что он ждёт от неё чего-то важного, но сама не знала — чего.
Объяснения? Обещания? Просто знака, что она не прогонит?
— Митрий, — начала она наконец. — Ты извини, что я тогда… в лесу… я не поблагодарила как следует.
— Поблагодарила, — ответил он. — Всё ты поблагодарила. Я понял.
— Нет, я серьёзно
. Ты меня спас. Я могла там пропасть.
— Не могла, — Митрий покачал головой.
— Я бы тебя всё равно нашёл. Я бы лес по брёвнышку разобрал, а нашёл.
Сказал это просто, без пафоса, как о чём-то само собой разумеющемся.
И Аксинья вдруг поверила — да, нашёл бы.
Не потому, что герой, а потому что так надо. Потому что для него это было так же естественно, как дышать.
Они помолчали.
Матюшка сполз с лавки, подбежал к Митрию и залез к нему на колени. Тот растерялся — не ожидал такой фамильярности от чужого ребёнка, — но отталкивать не стал.
Положил руку на спину мальчика — широкую, тяжёлую ладонь — и замер.
— Дядя Митрий, а у тебя лошадь есть? — спросил Матюшка.
— Есть. Гнедая. Зовут Зорька.
— А покатаешь?
— Ага.
— А меня? И Илью? И мамку?
— Всех покатаю.
Матюшка довольно закивал и прижался к Митрию, как к родному. Аксинья посмотрела на это и почувствовала, как что-то теплое, живое шевельнулось у неё в груди. То ли благодарность, то ли надежда, то ли что-то ещё, чему она боялась дать имя.
Илья молчал.
Смотрел на брата, который сидел на коленях у чужого мужика, и в его взгляде читалась сложная смесь ревности, любопытства и детской серьёзности.
Наконец он спросил:
— Дядя Митрий, а ты наш тятя будешь?
В избе стало тихо.
Серафима замерла с ухватом. Аксинья побледнела.
Митрий перевёл взгляд с Ильи на Аксинью и обратно.
— Это не мне решать, — сказал он медленно. — Это мамка ваша решает.
— А ты хочешь? — не отставал Илья.
Митрий помолчал. Потом ответил:
— Хочу.
Коротко, без лишних слов. Но сказано это было так, что Аксинья поняла: он не играет, не притворяется.
Он правда хочет
. Не ради выгоды, не от одиночества, не потому что «пора жениться». А потому что… потому что она ему нужна. И дети тоже.
— Илья, — Аксинья взяла сына за руку.
— Пойдём-ка на улицу.
Поговорить надо.
Она вывела его на крыльцо, села на ступеньку, посадила рядом.
Солнце уже поднялось высоко, по двору бегали куры, где-то за огородом орал петух.
— Сынок, — сказала она тихо. — Ты должен меня понять.
Я не знаю, вернётся ли твой отец. Может, вернётся. А может — нет. А мы сейчас живём.
И вы дети наши — тоже сейчас живёте
. Вам надо есть, пить, одеваться. И нужна мужская рука.
Дед — старый уже
. Он не тянет.
— А дядя Митрий тянет? — спросил Илья.
— Тянет.
— И он будет нас защищать?
— Будет.
— И любить?
Аксинья замялась. Как объяснить семилетнему мальчику, что любовь бывает разной?
Что Митрий, может, и не умеет говорить красивых слов, зато умеет делать дело.
Что его любовь — не в поцелуях и не в обещаниях, а в том, что он встанет за них стеной, если надо.
— Он будет о нас заботиться, — сказала она наконец.
— А это, Илья, и есть любовь. Самая настоящая.
Илья подумал, покусывая травинку.
— А тятю мы будем помнить? — спросил он.
— Будем, — Аксинья вздохнула. — Всегда будем. Но жить нам с дядей Митрием.
— Ладно, — Илья кивнул. — Я согласный.
Он встал, отряхнул штаны и пошёл в избу.
У порога обернулся:
— Мам, а он будет злым, если мы его тятькой назовём?
— Не будет, — Аксинья улыбнулась сквозь слёзы.
— Обрадуется.
— Тогда я назову.
Когда привыкну.
И скрылся за дверью.
Аксинья осталась одна на крыльце. Обхватила колени руками, уткнулась в них лицом.
Плечи её вздрагивали — то ли от плача, то ли от смеха, то ли от того, что всё внутри разом отпустило, как пружина, которую слишком долго сжимали.
****
Через неделю Митрий прислал сватов.
По обычаю, полагалось, чтобы со стороны жениха приходили старшие — отец или дядя, крестный, уважаемые люди.
У Митрия отца давно не было, мать умерла два года назад, а дядья жили далеко. Поэтому в сваты пошёл староста — тот самый, новый, из города.
С ним — Ульяна, как самая бойкая баба, и ещё двое мужиков из соседних дворов.
Пришли они вечером, когда уже стемнело.
Прокопий встретил их на пороге, хмурый, но вежливый.
— С чем пожаловали? — спросил, хотя знал.
— С добром, Прокопий, — ответил староста — невысокий, юркий мужичок в картузе, с цепкими глазками. —
Есть у нас жених, Митрий Игнатьев. Человек работящий, непьющий, недрачливый.
Хочет взять твою дочь, Аксинью, в законный брак. И детей её принять как родных.
— А она хочет? — спросил Прокопий, глядя на Аксинью.
Аксинья стояла у печи, бледная, сжимая в руках край передника.
Вся деревня знала, что Митрий к ней ходит, что он её из лесу вывел, что дети к нему тянутся.
Но сказать вслух — другое дело.
— Хочу, — выдохнула она. — Боюсь, но хочу.
— Бояться нечего, — вступила Ульяна. — Митрий — мужик надёжный.
Он её в обиду не даст.
— А выкуп? — спросил Прокопий. — Обычай требует.
— Будет выкуп, — кивнул староста. — И калым. И стол на свадьбу.
Всё, как положено.
— Тогда — с Богом, — Прокопий перекрестился. — Считайте, договорились.
Сваты ушли довольные.
Ульяна на прощанье обняла Аксинью, расцеловала в обе щеки.
— Вот и умница, — сказала она. — Вот и молодец.
Заживёшь теперь, как у Христа за пазухой.
Аксинья кивнула, но на душе у неё было смутно.
Не радость — облегчение. Не счастье — усталость
. Как будто она переплыла широкую реку и наконец ступила на другой берег — незнакомый, тёмный, но твёрдый.
****
Ночью, когда все уснули, Аксинья вышла на крыльцо. Смотрела в небо, на звёзды, и тихо, одними губами, говорила с тем, кого не было рядом.
— Гриша, — шептала она. — Ты прости меня.
Я не могу больше ждать.
Дети растут, силы уходят.
Мне нужен мужик в доме.
Не такой, как ты, — другой
. Который не уйдёт. Который не бросит.
Ты прости, что я не дождалась. Но и я тебя прощаю за то, что ушёл. За то, что оставил.
За то, что не написал, не приехал, не дал весточки. Я тебя простила. И ты меня прости.
Она помолчала. Где-то вдали пролетела падающая звезда, оставив за собой светящийся след.
— Прощай, Гриша, — сказала она. — Пусть земля тебе будет пухом, если ты мёртв.
А если жив — пусть Господь даст тебе счастья.
Но уже не со мной.
Слёзы текли по её щекам, но она их не вытирала. Пусть текут. Это последние слёзы о прошлом. Завтра начнётся новая жизнь. Страшная, незнакомая, но своя.
***
На другой день, на заре, к Аксинье пришла Серафима. Села на край кровати, погладила дочь по голове.
— Решилась? — спросила.
— Решилась, мам.
— Не передумаешь?
— Не передумаю.
— И правильно, — Серафима вздохнула. — Митрий — мужик хороший. Он тебя не обидит
. А Гришку… Гришку отпусти. Не держи его в сердце.
Он там мёртвым лежит, а ты живую любовь хоронишь.
— Знаю, мам. Отпускаю.
— То-то. — Серафима встала, поправила платок. — А теперь вставай. Работа не ждёт.
И Митрий, чай, заждался уже.
Аксинья встала, умылась студёной водой из рукомойника, причесалась, заплела косу.
Надела чистую рубаху, ту самую, с вышивкой, которую надевала в день венчания с Гришкой.
Другой не было. Но ничего.
Может, к новой свадьбе сошьёт новую.
Она вышла на крыльцо. Солнце только вставало, розовое, огромное, и облака вокруг него горели, как золотые ризы. Воздух был свежий, прозрачный, пахло яблоками и последними цветами.
Митрий стоял у калитки. В новой рубахе, подпоясанный красным кушаком, чисто выбритый.
Увидел её — и улыбнулся. Так открыто, так по-мальчишески, что Аксинья невольно улыбнулась в ответ.
— Здравствуй, Аксинья, — сказал он.
— Здравствуй, Митрий, — ответила она. — Что, уже за невестой пришёл?
— Пришёл, — кивнул он. — Не передумала?
— Нет.
Он шагнул к ней, взял за руку. Ладонь у него была горячая, сухая, шершавая. Совсем не такая, как у Гришки.
Но Аксинья вдруг поняла, что ей это нравится. Потому что эта ладонь не выпустит. Не бросит. Будет держать — крепко, до конца.
— Пойдём к отцу Михею, — сказал Митрий.
— Договоримся о венчании.
— Пойдём, — согласилась Аксинья.
Она оглянулась на избу, на мать, стоящую в дверях, на отца, который вышел на крыльцо с кисетом в руках, на Илью с Матюшкой, которые смотрели из окна. Помахала им рукой. Илья помахал в ответ. Матюшка заулыбался и прижался носом к стеклу.
— Не бойся, — сказал Митрий тихо. — Всё будет хорошо.
— Знаю, — ответила Аксинья. — Я больше не боюсь.
И они пошли по деревенской улице, залитой утренним солнцем, туда, где белела маленькая церковь, где ждал их отец Михей, где начиналась новая жизнь — страшная, незнакомая, но такая нужная.
А в окне избы Илья всё смотрел им вслед. Смотрел и думал о том, что его настоящий тятя, наверное, никогда уже не вернётся. И что новый тятя — большой, сильный, молчаливый — может, и не заменит того, прежнего, но зато он здесь. Он рядом. И он не уйдёт.
— Прощай, тятя, — прошептал Илья в окно. — Ты там, в городе, не тоскуй. Мы тут сами. И мамка у нас теперь будет счастливая.
Он вздохнул, отлепился от окна и пошёл завтракать. А на столе уже стояла миска каши, и пахло от неё топлёным молоком и детством.
. Продолжение следует.
Глава 4