РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Весна в тот год стояла холодная, неуступчивая.
Май только начинался, а по ночам ещё покусывал морозец — трава по утрам белела от инея, лужи затягивались тонким ледком, который хрустел под ногой, как скорлупа.
Солнце вставало поздно, багровое, больное, и грело еле-еле — словно стеснялось своего тепла.
Федьку разбудила мать затемно.
Ещё петухи не допели вторую стражу, а в избе уже чадила лучина, и Аксинья гремела чугунками.
— Вставай,Федя — сказала она негромко, но твёрдо. — Вставай, пора в поле.
Федька открыл глаза.
На полатях было темно и холодно — дрова кончились ещё в марте, топились тем, чем бог послал.
Он лежал под драным армяком, сжавшись в комок, и слышал, как за тонкими брёвнами стонет ветер.
— Мам, а рано ещё, — прошептал он.
— Не рано.
Солнце встанет — мы уже должны быть на полосе.
Староста пришлёт, ещё и выругает. Вставай, говорю.
Федька сел.
Голова была тяжёлая, есть хотелось так, что в животе ныло, как от побоев.
Вчерашняя похлёбка из лебеды давно вышла, а нового мать не варила — не из чего.
Он нащупал в темноте штанишки — короткие, домотканые, на одной верёвке.
Натянул, затянул узел покрепче. Рубаху — длинную, до колен, отцовскую перешитую — накинул прямо на голое тело
. Картуза не было — тот потерялся в лесу, пришлось ходить с непокрытой головой.
Волосы стояли дыбом, спутанные, как у лешего.
Мать уже была одета: рваная понёва, лапти на босу ногу, платок низко на лоб, чтобы косу спрятать.
— А батя? — спросил он, кивнув на печь.
— Батя твой спит, — Аксинья сплюнула.
— Как спал, так и будет спать. Лежебока, гниль подзаборная. Не жди от него помощи.
Митрий спал на печи, раскинув руки, и храпел так, что в сенцах гудело. Федька вздохнул и спустился вниз.
Выйдя на крыльцо, он зябко повёл плечами.
На востоке только начинало светлеть — небо было серое, с рваными облаками, и одна крупная звезда ещё дрожала на самом краю. Роса лежала на траве белым инеем, и Федькины босые ноги сразу закоченели.
Но он привык.
Он всегда привыкал.
— Пойдём, — сказала мать и зашагала хромая по улице.
Деревня ещё спала
. Избы стояли тёмные, молчаливые, только кое-где лаяли собаки спросонья.
Над прудом поднимался пар — вода была холоднее воздуха.
Федька семенил следом, глядя под ноги, чтобы не наступить на острую щепку или битое стекло.
Подошвы его задубели за весну так, что он почти ничего не чувствовал, но иногда всё же находил что-то, что пробивало кожу.
На краю деревни, у полевой дороги, уже стояли бабы — человек десять, с мотыгами и граблями.
Они переговаривались вполголоса, кутались в рваные платки, и от их дыхания шел пар.
Увидев Аксинью с Федькой, одна из них — Марфа, та самая, злая — скривилась:
— Ишь, голодранца привела. Ребёнка зачем? Только мешать будет.
— Не твоё дело, — огрызнулась Аксинья. — Мой сын, куда хочу, туда и беру.
И работать будет не хуже твоих.
— Посмотрим, — хмыкнула Марфа и отвернулась.
Староста Спиридон, мужик грузный, с красным лицом, раздавал полосы. Барское поле тянулось до самого леса — чёрное, жирное, только что вспаханное.
Земля пахла свежестью и потом. Где-то вдали уже запрягали лошадей — мужики-пахари начинали свой день.
— Аксинья, — крикнул Спиридон, — твоя полоса — вон там, у межи, где берёза. Работай, не отлынивай.
А мальца поставь корни собирать.
Федьке было не привыкать.
Он пошёл за матерью на полосу, взял в руки прут, которым выковыривали прошлогодние коренья, и принялся за дело.
Работа была тяжёлая, скучная. Земля ещё не прогрелась, комья были мёрзлые, липкие.
Федька сгибался, разгребал грязь, находил жёсткие корешки бурьяна, дёргал их, стряхивал и бросал в кучу. Пальцы скоро окоченели и перестали гнуться.
Спина затекла. Но он не останавливался — боялся, что мать заругается, или ещё хуже — прогонит, и тогда не видать ему вечером миски с баландой.
Аксинья шла по борозде, припадая на правую ногу.
Каждый шаг давался ей с болью, но она не жаловалась.
Косой её глаз слезился на ветру, она смахивала слезу рукавом и снова поднимала мотыгу.
Мотыга вязла в сырой земле, вырывалась с хлюпом, и баба кряхтела, но била снова и снова.
Солнце поднялось уже высоко, но тепла не прибавилось.
По небу плыли низкие, тяжёлые облака, похожие на старые перины. Временами начинал накрапывать мелкий дождь — не настоящий, а какой-то нудный, висящий в воздухе туманом.
Федька промок до нитки, рубаха прилипла к спине, штаны отяжелели и сползали.
Он то и дело подтягивал верёвку, матерился про себя — тем же матом, что слышал от отца.
В полдень бабы сели отдыхать на межу.
Достали кто краюху, кто луковицу, кто просто воду в горшке.
Федька сел в сторонке, отвернулся. Живот его сводило так, что перед глазами плыли круги.
Он жевал травинку — кислую, горькую, — но это не помогало.
— Федька, — позвала его старая Матрёна, добрая баба.
— На, пожуй.
Она протянула полкорки, чёрствой, с зелёной плесенью.
Федька глянул на мать. Аксинья кивнула.
Он взял хлеб, сунул в рот, прожевал и не почувствовал вкуса — только тепло, разлившееся по животу.
— Спасибо, тётя Матрёна, — сказал он тихо.
— Не за что, сирота ты горемычный, — вздохнула старуха.
Марфа сидела неподалёку, грызла сало и зыркала в их сторону.
Она хотела было что-то сказать, но передумала — только сплюнула и отвернулась.
К вечеру работа кончилась
. Бабы собрали мотыги, побрели к деревне.
Федька шёл последним, волоча ноги. Ступни его были в грязи, пальцы раскисли, из царапин сочилась сукровица.
Но он не плакал.
Он смотрел на закат — багровый, холодный, полосатый — и думал о том, что завтра будет то же самое.
И послезавтра
. И всегда.
— Мам, — спросил он, поравнявшись с матерью.
— А мы когда-нибудь будем сыты?
Аксинья остановилась, посмотрела на него своим здоровым глазом. В глазе стояли слёзы.
— Будем, Федька, — сказала она негромко. — Или помрём с голоду раньше.
Третьего не дано.
Дома их встретил Митрий.
Он сидел на крыльце, чесал мотню и глядел в землю.
Увидев жену и сына, промычал что-то невнятное.
— Есть что? — спросил он.
— А ты пойди на поле заработай, — бросила Аксинья, проходя мимо.
Она зажгла лучину, поставила на печь горшок с водой, бросила туда остатки лебеды и крапивы — те, что Федька нарвал по дороге.
Федька сел на лавку, снял штаны, начал выковыривать из пяток занозы.
Митрий смотрел на него мутными глазами, потом вздохнул, поднялся и ушёл в избу.
— Бать, — окликнул его Федька.
— А ты бы помог нам завтра?
Митрий не ответил.
Только махнул рукой и полез на печь.
Федька остался один на крыльце. Вечер был тихий, холодный.
Над оврагом вставал туман, белый, молочный, и в этом тумане тонули дальние избы, тонули деревья, тонула вся его жизнь.
Где-то за лесом кричала выпь — глухо, тоскливо, как будто сама земля плакала.
Он вздохнул, пошёл в избу, натянул на себя армяк и закрыл глаза.
Утром мать снова разбудит его затемно. Утром снова будет поле, и голод, и холод. И так — пока не вырастет. Или не умрёт.
Он не знал, что лучше.
****
После того как Федька несколько дней подряд ходил с матерью в поле, ноги его стерлись в кровь, а спина болела так, что он не мог разогнуться.
Но полевая страда кончилась — бабы засеяли овёс и ячмень, и работы на барской земле до сенокоса не было.
Аксинья стала брать сына с собой в лес — собирать коренья и траву на похлёбку.
В то утро Федька ушёл один.
Мать осталась дома — разболелась нога, распухла так, что лапоть не налезал.
Она отправила сына одного, наказав набрать крапивы и щавеля.
— Иди в дальний лес, за овраг, — сказала она.
— Там, говорят, лебеда хорошая. Да смотри, к объездчику не лезь.
Убьёт — не жалко будет тебя ему.
Федька кивнул и пошёл.
Лето только вступало в свои права. Июнь стоял ещё нежаркий, но уже зелёный.
Берёзы оделись в листву на славу, и под ними было сумрачно и прохладно.
Трава поднялась высокая, по пояс Федьке, и пахла она сладко — мятой, душицей, ещё чем-то незнакомым. Где-то куковала кукушка, считала кому-то годы.
Федька попробовал сосчитать себе, но сбился после пяти — кукушка замолчала, и он пошёл дальше.
Ещё не научился , но мечтал пойти учиться когда-нибудь.
Он углубился в чащу, туда, где росли старые ели с мохнатыми лапами. Здесь было темно и сыро, земля покрыта мхом, и ноги утопали в нём по щиколотку.
Федька собирал молодую крапиву — она уже огрубела, но в щи годилась. Он нарвал полный подол рубахи, как вдруг услышал невдалеке шорох.
Он замер
. В лесу было страшно — мало ли, зверь или объездчик.
Но шорох повторился, а потом он увидел её.
Женщина стояла на коленях у пня и срезала ножом какие-то корешки.
На ней был тёмный сарафан, повязан белый платок, а лицо — морщинистое, доброе, с лёгкой улыбкой.
Она не заметила Федьку, пока он не шагнул на сучок.
— Ой, — сказала женщина, обернувшись. — А ты кто такой, мальчик?
Федька стоял перед ней — босой, в драных штанишках на верёвке, в мокрой от росы рубахе, с подолом полным крапивы.
Волосы спутаны, лицо грязное, глаза светлые, испуганные.
— Я Федька, — сказал он тихо. — Горелов. Голодранец- называют все.
Женщина посмотрела на его ноги — синие, в цыпках, с запёкшейся кровью на пятках.
Посмотрела на его живот, который ввалился так, что рёбра выпирали наружу.
Посмотрела в его глаза — и что-то дрогнуло в её лице.
— Горелов? — переспросила она. — Аксиньин сын?
— Да, тётя, — ответил Федька.
— Ох, горемычный, — вздохнула женщина.
— Пойдём со мной
. Я Антонида. Живу тут недалеко, у самого леса.
Пойдём, накормлю тебя.
Федька попятился.
— Не бойся, — сказала она мягко. — Не обижу.
Ты на кого похож — кожа да кости. Пойдём.
Она протянула ему руку — белую, в морщинах, но чистую.
Федька нерешительно взялся за неё. Рука была тёплая и пахла травами.
Дом Антониды стоял на самом краю деревни, почти в лесу.
Изба была небольшая, но крепкая, с резными наличниками и зелёными ставнями.
Вокруг росла смородина, цвели ноготки.
У крыльца лаяла старая собака, но увидев хозяйку, завиляла хвостом.
— Заходи, Федюшка, — сказала Антонида, открывая дверь.
Внутри было чисто и уютно.
Печь беленая, на полках горшки, в красном углу иконы с лампадкой. Пахло сушёными грибами, мятой и ещё чем-то вкусным — хлебом, что ли.
Федька такого запаха не помнил с прошлого года, когда у них ещё была корова.
— Садись на лавку, — велела Антонида.
— Сейчас я тебе похлёбку согрею.
Она засуетилась у печи, достала горшок, налила в миску дымящуюся жижу с кусками картошки и капусты. Поставила на стол.
Достала краюху хлеба — чёрного, но мягкого.
— Ешь, — сказала она.
Федька смотрел на еду, и руки его дрожали.
Он боялся, что это сон.
Но запах был настоящий.
Он взял ложку, зачерпнул, поднёс ко рту — и чуть не застонал от удовольствия.
Похлёбка была солёная, наваристая, с салом — откуда у этой бабы сало? Федька ел, давясь, торопясь, обжигаясь.
Антонида сидела напротив, смотрела на него и вздыхала.
— Тише, тише, милый, — говорила она.
— Не торопись, подавишься.
Федька съел всё до капли, вытер миску хлебом, облизал ложку
. Потом посмотрел на Антониду. Глаза его были мокрые.
— Спасибо, тётя, — сказал он.
— Я в жизни так вкусно не ел.
— Бедный ты, бедный, — покачала головой Антонида.
— И мать твоя, Аксинья, хоть и злая, а тоже бедная.
А отец — пьяница, слышно. Что ж вы так живёте?
Федька опустил голову.
— Не знаю, — сказал он. — Так живём.
Антонида помолчала, потом встала, подошла к сундуку, открыла его и начала перебирать вещи.
— Есть у меня кое-что, — сказала она. — Сын мой, Иван, вырос давно, уехал в город, работает там на фабрике.
А вещи его остались. Старые уже, но тебе в самый раз.
Она достала ботинки — чёрные, кожаные, потёртые, но целые.
Потом рубаху — ситцевую, в мелкую клетку, с длинными рукавами.
Потом штаны из домотканого холста, тёмно-синие, с пуговицами. И наконец — картуз.
Картуз был суконный, тёмно-зелёный, с блестящим козырьком и маленькой кокардой спереди.
— Иван в шестнадцать лет донашивал, — сказала Антонида.
— А тебе, Федюшка, сколько?
Пятый пошёл? Великовато будет, но ничего, подвернём.
Подрастёшь — впору станет.
Федька смотрел на эти вещи, и сердце его колотилось как птица в клетке.
Он не верил.
Никто никогда ему ничего не дарил. Даже корку хлеба — и то с оглядкой, и то потом попрекали.
— Тётя... — начал он и замолк.
— Примеряй, примеряй, — улыбнулась Антонида. — Не стесняйся.
Он снял свою рваную рубаху, натянул новую.
Та была велика — рукава ниже пальцев, подол до колен, но какая мягкая, какая тёплая!
Потом натянул штаны — они держались не на верёвке, а на пуговицах, и это было чудо.
Потом ботинки — он в жизни не носил обуви, только лапти зимой, да и то не всегда.
Ботинки были жёсткие, негнущиеся, но они грели.
Он ступил раз, другой, прошёлся по избе — неудобно, пальцы растопырены, но он улыбался.
— Хорошо, — сказал он. — Очень хорошо, тётя.
— А теперь картуз, — Антонида надела ему на голову картуз.
Тот был чуть великоват, сползал на уши, но козырёк блестел, и кокарда блестела, и Федька почувствовал себя совсем другим человеком.
Он подошёл к маленькому зеркальцу на стене — впервые увидел себя во весь рост.
Из зеркала глядел мальчик в чистой рубахе, в хороших штанах, в ботинках и картузе.
Не голодранец, а так — обычный паренёк. Только лицо худое да глаза испуганные.
Федька вдруг всхлипнул.
Не от горя, а от чего-то другого, что распирало грудь и не находило выхода.
— Ну что ты, что ты, — заохала Антонида, подхватила его за плечи, прижала к себе.
— Не плачь, милый. Всё будет хорошо.
Федька уткнулся ей в живот, обхватил руками, и заревел в голос. Он не плакал так никогда — даже когда мать била крапивой, даже когда отец скинул его с печи пьяный. Сейчас он плакал от нежности
. От того, что его впервые пожалели не для вида, а по-настоящему.
Руки Антониды были мягкие, пахли мятой, и гладили его по голове медленно, ласково.
— Федюшка, Федюшка, — приговаривала она.
— Сирота ты горемычный.
Знаю я вашу жизнь. Сама через это прошла.
Мужик мой помер рано, я одна двоих поднимала. А теперь — одна, дети разъехались.
И ты мне, как внук.
Она отстранила его, вытерла слёзы с его щёк своим платком.
— Слушай меня, Федюшка, — сказала она твёрдо.
— Приходи ко мне каждый день. Слышишь?
Я всегда дома. Накормлю, напою. Бельё постираю, залатаю.
Не оставлю тебя.
Федька поднял на неё глаза — красные, опухшие.
— А мать? — спросил он. — Она ругаться будет.
— А ты не говори, — улыбнулась Антонида.
— Скажи, что в лесу был, что ягоды собирал. А про меня — молчок. Ни к чему им знать.
Придёт время — сама к ним приду, поговорю. А пока — наше с тобой тайное дело.
Она погладила его по голове, поправила картуз.
— Иди, — сказала она. — Засветло вернуться надо. А завтра опять приходи. Я тебя ждать буду.
Федька пошёл к двери, но у порога остановился, обернулся.
— Спасибо вам, тётя Антонида, — сказал он тихо. — Вы — добрая душа. Я никогда не забуду.
— Иди, иди, — махнула она рукой. — Ступай с Богом.
Он вышел из избы и побрёл через лес к дому.
Ботинки скрипели, картуз съезжал на глаза, но он поправлял его и улыбался.
В руках он нёс свою старую рвань — на всякий случай, чтобы мать не увидела. В лесу было тихо, солнечно, пахло хвоей и земляникой.
И Федька впервые за долгое время не чувствовал голода.
****
Дома его встретила мать.
Аксинья сидела на лавке, перевязывала больную ногу, и когда Федька вошёл, она подняла голову — и замерла.
На пороге стоял мальчик в хорошей ситцевой рубахе, в новых штанах, в ботинках и картузе с кокардой.
Это был её сын — но не узнать .
— Федька? — сказала она медленно. — Ты?..
— Я, мам, — ответил он тихо.
— Откуда? — Аксинья встала, прихрамывая, подошла к нему. — Откуда это, я тебя спрашиваю? Украл?
Где украл?
— Не крал, — сказал Федька. — Нашёл. В лесу.
Кто-то потерял.
— Нашёл?! — заорала Аксинья. — Врёшь, сукин кот!
Где это ты в лесу ботинки нашёл?
Да такие? Нашёл он! Украл у кого-то, я тебя спрашиваю!
— Не крал, — повторил Федька, пятясь.
В это время с печи слез Митрий — пьяный, как всегда, с мутными глазами.
Увидел сына, нахмурился.
— Чего это на нём? — спросил он сипло.
— Откель добро?
— Говорит, нашёл, — зло сказала Аксинья.
— Нашёл? — Митрий подошёл к Федьке, схватил его за ворот рубахи. — А ну сказывай, где взял?
У кого стащил? Я тебя, щенка, сейчас выпорю так, что своих не узнаешь!
Он замахнулся, но Федька вывернулся и отскочил к печи.
— Не трогайте! — закричал он тонким голосом. — Не крал я!
Добрая бабка дала! В лесу встретил, пожалела меня!
— Какая бабка? — Аксинья упёрла руки в боки.
— Нету в нашем лесу никаких бабок. Врёшь, Федька, всё врёшь!
— Есть! — заорал Федька в слезах. — Антонида её зовут, у леса живёт!
Она травы собирает, она меня накормила, она мне дала!
Не крал я, говорю!
Аксинья переглянулась с Митрием. Тот почесал затылок.
— Антонида? — переспросила мать. — Та, что одна у опушки?
Дети в городе?
— Да, — всхлипнул Федька.
Аксинья замолчала.
Она знала эту женщину — тихая, богомольная, ни с кем не ссорится. Могла и пожалеть.
— Ладно, — сказала она устало. — Не ори. Пусть будет.
Но если украл — я тебя сама убью.
Митрий не унимался.
— Всё равно отлупить надо, — проворчал он.
— Для порядка.
Чтобы не повадно было.
— Отстань, — сказала Аксинья. — Иди на печь, не позорься.
Митрий хотел возразить, но жена глянула на него косым глазом так, что он попятился и полез на печь, бормоча себе под нос ругательства.
Федька стоял у печи, дрожа всем телом
. Он сжимал в руке свой старый картуз (тот самый, потерянный в лесу, который он всё-таки нашёл на обратном пути), и не мог успокоиться.
— Раздевайся, — сказала мать сухо. — Вещи на лавку положи.
Завтра пойду к этой Антониде, разберусь.
А ты спать ложись.
Федька стянул с себя ботинки, штаны, рубаху, сложил аккуратно. Потом забрался на полати, натянул на себя армяк и закрыл глаза
. В ушах ещё стоял голос Антониды: «Приходи ко мне каждый день, Федюшка».
И он знал, что завтра обязательно придёт.
Чего бы это ни стоило.
За окном уже смеркалось.
Месяц тоненьким серпом висел над лесом, и в его холодном свете изба Гореловых казалась ещё чёрнее, ещё страшнее.
Но Федька не боялся.
Потому что где-то там, у леса, жила добрая душа, которая ждала его.
*****
С того дня жизнь Федьки разделилась на две половины.
Одна была дома — голодная, холодная, с вечными криками матери и пьяным бормотанием отца. Другая — в избушке у леса, где жила Антонида
. Туда он ходил тайком, выбираясь из дому рано утром или после полудня, когда мать уходила в поле или к соседям.
Отец его не контролировал — Митрий лежал на печи или бродил по деревне в поисках выпивки, ему не было дела до сына.
В первое утро после того, как Федька принёс домой обновки, Аксинья всё-таки собралась идти к Антониде.
Она надела свою рваную понёву, причесала редкие волосы, повязала платок и заковыляла к лесу, ведя Федьку за руку.
— Показывай, где эта бабка живёт, — приказала она.
Федька привёл её к дому Антониды. Старуха сидела на завалинке, перебирала какую-то траву и, увидев гостей, не удивилась.
Она встала, поклонилась.
— Здравствуй, Аксинья, — сказала она спокойно. — Заходи. Чайку попьём с мятой.
Аксинья вошла, оглядела чистую избу, иконы в красном углу, горшки на полках.
Потом уставилась на Антониду своим косым глазом.
— Это ты, что ли, моему парню одежду дала? — спросила она неласково.
— Я, — ответила Антонида.
— А что? Жалко, что ли? Ребёнок голодный, холодный, ободранный бегает.
Сердце кровью обливается.
— Не твоё дело, — огрызнулась Аксинья.
— Сами разберёмся. Ещё скажут, что мы попрошайки.
Или что он ворует.
— Кто скажет? — Антонида не повышала голоса.
— Я никому не скажу. А тебе, Аксинья, стыдно должно быть.
Сын у тебя в чем ходит?
Самой не видно?
Соседи пальцем показывают: «Голодранцы».
А ты терпишь.
Аксинья хотела что-то резкое ответить, но запнулась.
Посмотрела на Федьку — он стоял в углу, сжавшись, и смотрел на неё умоляющими глазами.
Вздохнула.
— Ладно, — сказала она тихо. — Пусть ходит.
Но чтоб не каждый день. И чтоб никто не знал.
А то языки почешут — засмеют.
— Благослови, Господи, — перекрестилась Антонида. — Не засмеют.
А твоему Митрию скажи, чтобы руки не распускал.
Я к старосте пойду, если что.
Аксинья только сплюнула в ответ и ушла, хромая, даже не попрощалась. Федька остался.
— Садись, Федюшка, — улыбнулась Антонида.
— Завтракать будем.
С тех пор Федька ходил к ней почти каждый день.
Он просыпался затемно, пока мать ещё спала, натягивал свои старые лохмотья (новые вещи он прятал под полатями, в щели) и бежал босиком через огород, через овраг, в лес.
По росе, по холодной земле, пока никто не видел.
Антонида ждала его всегда с чем-нибудь вкусным — то кашу на воде сварит, то картошку испечёт, то молока у соседки возьмёт и напоит. Федька ел и не мог наесться.
Он стал поправляться — живот перестал вваливаться, на щеках появился слабый румянец.
Антонида учила его разным травам. Она знала всё, что растёт в лесу и в поле: зверобой от ста недугов, подорожник к ранам прикладывать, ромашку для напара, тысячелистник от крови.
Федька слушал, запоминал, помогал ей сушить пучки на печи.
— Пригодится, Федюшка, — говорила она. — В жизни всякое бывает. Иной раз и трава лучше лекаря спасает.
Федька помогал ей и по хозяйству: воду носил из колодца, дрова колол (хотя топор был велик, и он едва поднимал его), пол подметал. Антонида не заставляла, но он сам хотел — чтобы отблагодарить.
Она платила ему добром, а он платил работой.
Однажды, когда он сидел у неё на кухне и чистил картошку (картошка была своя, прошлогодняя, но ещё не проросшая), Антонида спросила:
— А мать твоя бьёт тебя?
Федька помолчал, потом кивнул.
— Бывает, — сказал он тихо. — Крапивой, когда злая.
Или верёвкой. А отец — рукой. Но он больше лежит.
— Ох, горе, — вздохнула Антонида. — А ты не обижайся на них.
Они сами несчастные. Бедность — она человека портит.
Как голод придёт — не до добра становится. Ты только помни: ты не плохой. Ты хороший.
Просто так жизнь сложилась.
Федька поднял на неё глаза. В них стояли слёзы.
— А я вырасту — и не буду таким, — сказал он. — Никогда не буду бить своих детей.
— Не будешь, — улыбнулась Антонида.
— Я верю.
Она погладила его по голове, и он прижался к ней, как к матери. Настоящей матери он боялся, а эту — любил.
В деревне про Федькины хождения никто не знал.
Аксинья молчала, Митрию было всё равно.
Только Марфа, злая соседка, заметила однажды, что мальчик стал чище одеваться, и прищурилась.
— Смотрю, твой Федька в хороших штанах ходит, — сказала она Аксинье, встретив её у колодца. — Откуда такое счастье?
— Отстань, — буркнула Аксинья. — Дядя из города прислал
. У нас родня есть.
— Какая родня? — не отставала Марфа. — Голодранцы, а туда же.
Не украл ли он?
— Следи за собой, — огрызнулась Аксинья и ушла, хлопнув вёдрами.
Федька слышал этот разговор, стоя за углом, и сердце его сжалось.
Он боялся, что тайна откроется. Но пока всё было тихо.
Лето шло своим чередом. Июнь сменился июлем — жарким, душным.
Лес оделся в полную силу, по опушкам заалела земляника.
Федька собирал ягоды для Антониды — она варила из них взвары и поила его.
Слаще этого питья он ничего не пробовал.
Однажды, в жаркий полдень, Федька сидел у Антониды на крыльце, пил мятный отвар, и вдруг услышал шаги.
Кто-то шёл по тропинке от деревни. Он напрягся — а вдруг объездчик? Или Марфа?
Но это был не объездчик.
На тропинке показался высокий парень в картузе, с котомкой за плечами.
Он шёл бодро, насвистывая. Антонида, увидев его, вскочила и всплеснула руками:
— Ваня! Сынок!
Федька замер.
Это был тот самый Иван, чьи вещи он носил.
Высокий, плечистый, с добрым лицом и усами. Он подошёл, обнял мать, поцеловал.
— Здравствуй, мама, — сказал он. — Приехал на неделю.
Отпуск дали.
Потом он увидел Федьку и удивился.
— А это кто? — спросил он.
— Это Федюшка, — ответила Антонида.
— Горелов из деревни. Сирота при живых родителях.
Помогает мне.
Иван посмотрел на мальчика — на его худое лицо, на светлые глаза, на ботинки, которые когда-то носил сам. Усмехнулся.
— Ну, Федюшка, — сказал он. — Давай знакомиться.
Вижу, ты мои штаны носишь. Ничего, я не жадный.
Он протянул Федьке руку.
Федька несмело пожал её — ладонь у Ивана была большая, тёплая, мозолистая.
— Ты, говорят, мамке помогаешь, — продолжал Иван. — Это хорошо. Я тоже помогаю, когда бываю.
А хочешь, я тебя грамоте научу?
— Грамоте? — Федька не понял.
— Ну, читать, писать. Буквы знать. Пригодится в жизни.
Федька посмотрел на Антониду. Та кивнула.
— Учись, Федюшка, — сказала она. — Грамота — свет. А неучёность — тьма.
Иван достал из котомки книжку — маленькую, потрёпанную, с картинками.
Открыл, показал буквы.
— Смотри, — сказал он. — Это «аз», это «буки», это «веди».
Запомнил?
Федька смотрел на чёрные значки, и они казались ему таинственными, как следы птиц на снегу. Он кивнул.
— Постараюсь запомнить, дядя Ваня.
— Какой я тебе дядя? — засмеялся Иван. — Мне всего двадцать лет. Зови просто Ваня.
С того дня Федька стал учиться грамоте. Каждый день, после того как помогал по хозяйству, Иван садился с ним на крыльце и показывал буквы.
Федька запоминал туго — голова была занята едой, работой, страхами, — но старался.
Антонида сидела рядом, вязала и слушала, как сын выводит:
— «Аз» — а, «буки» — бэ, «веди» — вэ...
Солнце садилось за лес, красное, большое. Над лесом вставал месяц. Федька складывал буквы в слова — сначала «мама», потом «баба», потом «хлеб».
Слово «хлеб» он выучил первым. Потому что оно было самым важным.
— Молодец, — хвалил его Иван. — Толк будет.
Прошла неделя. Иван уехал обратно в город, поцеловал мать, пожал Федьке руку.
— Не бросай учёбу, — сказал он. — Я ещё приеду. Книжку тебе оставлю. Учись по ней.
Федька остался с Антонидой и с книжкой.
Теперь, когда он приходил к ней, он сначала помогал по хозяйству, потом садился в уголке и водил пальцем по буквам.
Антонида смотрела на него и улыбалась.
— Хороший ты, Федюшка, — говорила она.
— Не пропадёшь.
А вечером Федька возвращался домой. Снимал хорошие вещи, прятал их под полати, одевал свои лохмотья и садился на лавку, глядя в тёмное окно.
Мать ругалась, что пришёл поздно. Отец требовал еды.
А он молчал и ждал следующего утра, чтобы снова убежать в лес, к единственному человеку, который его любил.
Лето перевалило через середину.
По ночам уже становилось прохладно, и в воздухе пахло грибами и увяданием.
Федька знал: скоро осень, потом зима, и неизвестно, что принесёт ему завтрашний день.
Но одно он знал твёрдо — пока жива Антонида, он не пропадёт. А там — будь что будет.
. Продолжение следует.
Глава 3