Разве можно привыкнуть к тому, что каждую весну твой дом становится островом? Что единственная связь с большой землёй — деревянный мост, который разбирают по брёвнышку, пока река не сошла с ума? И разве можно не бояться, глядя, как вода поднимается всё выше, выше, выше, лижет сваи, облизывает корни старых ив, а потом вдруг начинает дышать тебе в лицо холодным, рыхлым, неумолимым дыханием?
Село Синегорье стояло на высоком берегу, но высоким этот берег казался только в июльскую засуху, когда Кобра сжималась до узкой жилы, обнажая жёлтые зубы камней. А в апреле — прости господи — берег делался просто куском суши, который вода облизывала со всех сторон, как огромная голодная кошка.
Никто в Синегорье не спал спокойно, когда Кобра просыпалась.
Егор Тарасов не спал четвёртую ночь. Не потому, что боялся воды — он родился здесь, в этом селе, и за сорок два года видел десять больших половодий. Не потому, что переживал за дом — изба у него стояла на самом бугре, до неё вода ещё никогда не доставала. А потому, что сегодня ночью его жена ушла к чёрту на кулички, и никто не знал, где она.
— Ты её искал? — спросила соседка тётя Зина, когда Егор вышел на крыльцо с кружкой стылого чая.
— Искал.
— И где?
— Везде, — он усмехнулся горько, по-волчьи. — Кроме одного места.
Тётя Зина поняла. В Синегорье все всё понимали с полуслова, потому что село маленькое — три улицы, один магазин, один клуб, одна школа, одна любовь на всех, которая годами бродила, как талая вода, подтачивая берега чужих судеб.
А дело было так.
Люба, жена Егора, красавица — в сорок лет глаз отвести невозможно, коса русая ниже пояса, голос как ручеёк, а характером — сама Кобра. Тихая, спокойная, пока её не тронь. А тронь — так и не знаешь, с какого боку подступиться. Егор её любил той любовью, от которой спину ломит и зубы сводит. Любил тридцать лет, с тех пор как они в десятом классе за сараем целовались. И она его любила. Но любила так, что иногда хотелось ей врезать, а иногда — лечь к ногам и просить прощения за то, что он такой есть, а она такая есть, и ничего с этим не поделать.
А ещё в селе был Андрей Григорьевич — бывший муж Нины, закройщик из райцентра, который приезжал в Синегорье каждую весну, якобы рыбу половить. Только какой улов в половодье? Никакого. Приезжал он к Любе. Или не к Любе? Тут мнения расходились. Одни бабки шептались, что Андрей к Любе ходит тайком, пока Егор на ферме. Другие — что он Нину свою старую жалеет, которая вдовой живет и сохнет по нему, дураку, двадцать лет.
Но этой весной случилось то, чего никто не ожидал.
В понедельник, когда Кобра только начала подниматься — за ночь на полметра, — Егор вернулся с работы раньше обычного. Зашёл в дом — тихо. Люба на кухне не гремит, телевизор не работает, только ветер за окном шуршит старой фанерой. Он на кухню — пусто. В спальню — пусто. На печи — пусто. А на столе — записка.
Одной строкой: «Егор, я ушла. Не ищи. Надо».
И всё.
Егор взял эту записку, посмотрел на неё, потом на бутылку водки, которая стояла на подоконнике нетронутая (Люба не пила), потом снова на записку. И у него внутри что-то сломалось. Не закричало, не завыло — а сломалось, как льдина на середине реки: тихо, с протяжным, тоскливым треском.
— Дура, — сказал он в пустоту. — Какое «надо»? Что тебе надо, Любка?
Но ответа не было.
Следующие два дня он её искал. Обошёл всех соседей. Заглянул к Нине — та сидела на лавочке, вязала серый шарф, лицо каменное, глаза сухие.
— Не знаю, где твоя Любка, — сказала Нина, не поднимая головы. — У меня своих забот полно. Вон, Андрей приехал вчера, мост сегодня ночью разбирать будут, а он всё на берегу торчит, дурень старый.
— Андрей приехал? — переспросил Егор, и голос его стал чужим, каким-то ножовочным.
— Приехал. А что тебе до Андрея? Ты свою жену ищи.
Егор посмотрел на Нину долгим, тяжёлым взглядом. Она была когда-то первой красавицей в Синегорье — тонкая, чернобровая, с глазами как две вишни. А теперь — высохшая, серая, и только пальцы, вязавшие шарф, двигались быстро, нервно, выдавая что-то живое внутри.
— Нина, — сказал Егор тихо. — Ты не знаешь, где Андрей живёт, когда приезжает?
Нина подняла глаза. В них была такая злоба, что Егор на миг отступил.
— А ты у своей Любки спроси, — выплюнула она. — Она лучше всех знает.
И отвернулась.
Вот так и жили. Кобра шумела, лед проходил, вода прибывала. Мост — сто метров деревянных, на козлах, — должны были разобрать в среду, но отложили на четверг, потому что плотник Митрич слёг с радикулитом. И теперь мост стоял, и по нему ещё можно было пройти на ту сторону, но ходить стало страшно: вода плескалась уже в полметра от настила, брёвна вздрагивали, как живые.
В среду вечером Егор наконец нашёл Любу.
Она сидела на дальнем конце села, у старой водокачки, которую забросили ещё в девяностых. Сидела на бетонном парапете, смотрела на воду, и лицо у неё было такое, будто она всё на свете решила и теперь просто ждала, когда часы пробьют последний удар.
— Люба, — сказал Егор, подходя. Ветер трепал его куртку, бросал в лицо холодные брызги. — Ты чего ушла?
Она не обернулась.
— Егор, уйди.
— Не уйду. Ты жена мне. Или уже нет?
Люба молчала долго. Потом встала, повернулась к нему, и он увидел, что она плакала. Не истерично, не с рыданиями — а тихо, с каким-то отчаянием, которое уже не может выплеснуться наружу, потому что перегорело всё внутри.
— А ты знаешь, — сказала она, — почему я к тебе в шестнадцать лет пришла?
— Знаю. Потому что любила.
— Любила. А ещё потому, что беременная была.
У Егора земля ушла из-под ног. Он прислонился к водокачке, потому что ноги стали ватными.
— Чего?
— Того, Егор. Я от Андрея беременная была. В десятом классе. А он уехал в райцентр, женился на Нине, а мне сказал: «Сама разбирайся». Ты меня пожалел, в жёны взял. И я тебе спасибо всю жизнь сказать не могла, потому что стыдно было.
— Ребёнок? — выдавил Егор.
— Выкидыш. На четвёртом месяце. А потом мы с тобой так и жили — ты не знал, я молчала. А теперь Андрей приехал. Сказал, что уходит от Нины. Ко мне приходит. Говорит, всю жизнь любил, ошибся, прости. А я... я смотрю на него и вижу — врун. Как и тридцать лет назад. А тебя вижу — и сердце разрывается, потому что ты хороший, Егор. А я плохая. Я тридцать лет тебя обманывала.
Она замолчала. Вода у берега вздыхала, налезала на камни, откатывалась, снова налезала — как живое, огромное, терпеливое существо.
Егор стоял молча. Потом подошёл к ней, взял за плечи — она вся дрожала — и сказал:
— Люба. Дура ты старая. Ты думаешь, я не знал?
Она подняла на него глаза. Широкие, светлые, наполненные слезами.
— Что?
— Я всё знал. Всегда знал. Мать твоя мне рассказала, когда мы только поженились. И мне было всё равно. Понимаешь? Мне было наплевать, от кого ты беременна была. Я тебя люблю. Не за что — а просто. И если ты сейчас пойдёшь к этому козлу Андрею — я уйду. Уеду в город, к чёртовой матери. Но если останешься — останемся вместе. Выбирай.
Люба смотрела на него так, будто видела в первый раз. Потом медленно подняла руку и коснулась его щеки. Ладонь была ледяная, но он её не отдёрнул.
— Егор, — прошептала она. — А мост?
— Что — мост?
— Завтра утром разбирают. А на той стороне — скорая. У меня... у меня диагноз. Мне в район надо. Андрей сказал, довезёт. Он на той стороне, машину оставил.
У Егора внутри всё оборвалось. Скорая. Диагноз. Район. Эти слова падали как камни в полую воду — глухо, без всплеска.
— Какой диагноз? — спросил он, и голос его сел.
Люба заплакала в голос, уткнувшись ему в грудь.
— Рак, Егор. Нашли в феврале. Я не говорила, боялась. А теперь надо ехать, а мост разбирают. И Андрей сказал... Андрей сказал, что если я с ним поеду — он меня в своей машине отвезёт, в больницу устроит, потому что у него связи. А ты... ты что сделаешь? Ты тракторист, у тебя ни связей, ни денег.
Егор обнял её так крепко, что она охнула. Обнял и сказал в её волосы — глухо, зло, отчаянно:
— А я через эту Кобру переплыву, если надо будет. Я тебя сам отвезу. Поняла? Сам. Не нужен мне твой Андрей со связями. Я тебя на горбу пронесу, если понадобится.
Она подняла голову. Посмотрела ему в глаза — долго, пристально, так, будто запоминала каждую морщинку, каждую родинку, каждую седую прядь в его тёмных волосах.
— Дурак ты, — сказала она тихо. — Мой дурак.
— Твой, — согласился Егор.
А за спиной у них шумела Кобра. Шумела и поднималась, поднималась, поднималась — сантиметр за сантиметром, час за часом.
На рассвете они вернулись домой. На крыльце сидела Нина — вся серая, с красными глазами.
— Андрей пропал, — сказала она без всякого приветствия. — Ночью ушёл на мост и не вернулся.
— Как пропал? — спросил Егор.
— А так. Мост утром проверяли — его половины нет. Течение унесло. А Андрей... может, на той стороне, может, в воде. Никто не знает.
Люба побледнела. Егор взял её за руку — холодную, тонкую, с посиневшими венами — и сжал.
— Пойдём, — сказал он. — Собирайся. Я тебя перевезу.
— На чём, Егор? Моста нет.
Он усмехнулся — той усмешкой, от которой у баб на губах появлялась улыбка, а у мужиков — уважение.
— Лодка у меня есть. Старая, дырявая, но сегодня я её засмолил. Не утонем.
Нина поднялась с крыльца. Посмотрела на них — на Егора, на Любу — и вдруг сказала:
— Я с вами.
— Зачем? — удивился Егор.
— Андрей там, — она мотнула головой в сторону реки. — Я чувствую. Он не утонул. Он на той стороне. Я должна ему сказать... должна сказать, что прощаю. И что он дурак. И что пусть катится к чёрту, но сначала — пусть живёт.
Люба посмотрела на Нину. Две женщины — одна с чёрной косой, седая, злая, другая — русая, бледная, больная — посмотрели друг на друга. И в этом взгляде было всё: и старая ревность, и давняя обида, и невысказанная благодарность, и что-то ещё, чему нет названия, но что в Синегорье называли просто — «по-людски».
— Садись, — сказала Люба. — Втроём веселее.
Лодка была старая, дырявая, пропахшая тиной и рыбой. Егор смолил её всю ночь — пока Люба спала на водокачке, он сидел на берегу, гнул спину, мазал швы варом. Пальцы содрал в кровь, но лодка держала воду — худо-бедно, но держала.
Когда они отчалили, Кобра уже бушевала. Вода была мутная, жёлтая, с белыми барашками. Посередине реки течение подхватило лодку, закружило, понесло вниз. Егор грёб — тяжело, размеренно, как молотобоец — и не оглядывался.
Люба сидела на корме, прижав к груди узелок с документами и лекарствами. Нина — на носу, вцепившись в борта побелевшими пальцами.
— Егор! — закричала Нина, когда лодка накренилась. — Левей! Там коряга!
— Вижу! — рявкнул он, но было поздно.
Лодка ударилась о корягу, развернулась, и в боку что-то треснуло. Вода хлынула внутрь — холодная, злая, апрельская.
— Вычерпывай! — заорал Егор. — Быстро!
Люба и Нина схватили консервные банки — они взяли их нарочно — и начали вычерпывать воду. Но вода прибывала быстрее. Лодка погружалась.
— Егор, — сказала Люба вдруг очень спокойно. — Егор, мы не доплывём.
— Доплывём! — рявкнул он.
— Егор, посмотри на берег.
Он посмотрел. До берега — той стороны, где земля, где дорога, где скорая — было ещё метров двадцать. И между ними — кипела, пенилась, рычала Кобра. Бешеная, полая, не терпящая над собой никакой власти.
— Егор, — сказала Люба. — Спасай Нину. Она плавать не умеет. А я... я поплыву.
— Ты больная! — закричал он. — Ты замёрзнешь! У тебя нет сил!
— А у тебя, думаешь, есть? — спросила она тихо. — Ты четыре ночи не спал. Ты лодку эту смолил. Ты гребёшь сейчас — а руки у тебя трясутся. Егор. Мы все трое не доплывём. А Нина — она одна доплывёт, если ты поможешь.
Нина сидела белая, как мел. Она не плакала — она просто смотрела на ту сторону, где на высоком берегу стояла чёрная фигура. Андрей. Он ждал их там. Ждал, наверное, с самого утра.
— Плывите, — сказал Егор сквозь зубы. — Я остаюсь с лодкой.
— Не дури, — сказала Люба.
Она скинула свой тяжёлый ватник, осталась в одном платье — тонком, ситцевом, которое ей Егор купил прошлым летом на ярмарке. Сняла сапоги. Посмотрела на мужа — долго, в последний раз.
— Я тебя люблю, — сказала она. — Ты меня прости за всё.
И прыгнула в воду.
Егор заорал — нечеловеческим, диким голосом. Прыгнул за ней. Вода обожгла — ледяная, острая, как нож. Он увидел её голову — русая коса плыла по волнам, как знамя. Увидел — и поплыл. Поплыл, не чувствуя рук, не чувствуя ног, не чувствуя ничего, кроме одного: она там. Она плывёт. Она живая.
Нина осталась в лодке — одна, с захлёбывающейся посудиной, которая уходила под воду всё быстрее. Она не умела плавать. И она закрыла глаза.
А потом случилось то, чего никто не ожидал.
Лодка вдруг остановилась. Не утонула — упёрлась во что-то. Нина открыла глаза. Под днищем — огромная коряга, целое дерево, которое принесло течением. Оно застряло между двумя валунами и держало лодку на плаву.
Нина не стала думать. Она встала — шатко, на подгибающихся ногах — и побежала по коряге, как по мосту. Босиком, по мокрой скользкой коре, под крики Егора и плеск воды. Бежала и не падала. Бежала и молилась — всем святым, всем богам, всем ветрам.
И добежала.
А Егор — он догнал Любу. Догнал за пять метров до берега, когда она уже шла ко дну — устала, замёрзла, сил не осталось. Он схватил её за косу, вытянул на поверхность, перевернул на спину и поплыл — одной рукой, другой поддерживая её голову над водой.
На берегу их встретил Андрей. Скинул куртку, прыгнул в воду по пояс, вытащил обоих. Люба не дышала — синяя, холодная, мёртвая.
— Дыши! — заорал Егор, нажимая ей на грудь. — Дыши, Любка! Слышишь?!
И она задышала. Сначала — слабо, по-кошачьи, потом — глубже, сильнее, с кашлем и рвотой, но задышала.
Андрей стоял рядом, мокрый, растерянный, и смотрел на Нину — она стояла на четвереньках на земле и выплёвывала воду.
— Нина, — сказал Андрей. — Я...
— Молчи, — сказала Нина, не поднимая головы. — Молчи, Андрей. Потом.
Она поднялась, подошла к Егору и Любе, скинула свою сухую кофту — единственное, что осталось сухим, — и накинула на Любу.
— Скорая на той стороне, — сказала она спокойно. — Я позвоню. Андрей, дай телефон.
Андрей молча протянул телефон.
Через сорок минут приехала скорая. Любу увезли. Егор хотел ехать с ней, но врач сказал: «Вы сами в реанимации нужны, у вас температура тридцать четыре». Но Егор не послушался. Сел в машину, взял Любу за руку — она лежала на носилках, белая-белая, но глаза открыла, когда он сжал её пальцы.
— Дурак, — прошептала она.
— Твой, — ответил он.
И скорая уехала, оставляя за собой клубы сизого дыма на фоне серого, низкого, весеннего неба.
Кобра ревела.
Но через три дня она начала спадать.
А через неделю, когда мост собрали заново — новые брёвна, новые козлы, — по нему прошла Нина. Одна. С маленьким узлом в руке. В райцентр, к Андрею. Не чтобы жить с ним — она твёрдо решила, что жить с ним не будет, он козёл, каких мало. А чтобы сказать ему лично, глядя в глаза:
— Ты сына своего навести. Восьмой класс, отличник, на отца похож. Он тебя ждёт. А я... я не железная. Я тоже жду. Но не проси вернуться. Сам вернись, если смелый.
Андрей вернулся. Через месяц. С чемоданом. Сказал Нине: «Я старый дурак. Прости». И Нина простила — не сразу, с условием: «Построишь новый дом, будешь рыбу ловить и детей с уроками помогать». И Андрей согласился.
А Люба — Люба выкарабкалась. Лечение было долгим, тяжёлым, через боль, через слёзы, через «не могу больше». Егор возил её в район каждый месяц, потом раз в три месяца, потом раз в полгода. Продал трактор, купил старый «уазик», научился быть и мужем, и сиделкой, и поваром, и нянькой для их взрослых детей, которые приезжали из города каждые выходные.
Через два года, когда Кобра снова проснулась, Люба вышла на берег. В платье — новом, ситцевом, с крупными цветами. Егор стоял рядом, держал её под локоть — она ещё ходила с трудом.
— Слышишь? — сказала она.
— Что?
— Река. Она говорит.
— Что говорит?
Люба улыбнулась — той улыбкой, которая появляется у человека, который заглядывал смерти в глаза и сказал ей: «Нет, милая, не сегодня».
— Говорит: «Живите, дураки».
Егор засмеялся. Обнял её — осторожно, боясь сделать больно. И они стояли так долго, глядя на мутную, быструю, непокорную воду, которая каждую весну пыталась отрезать их от всего мира, но никогда не могла отрезать друг от друга.
А в селе Синегорье, когда Кобра засыпает и уходит в свои берега, старые люди говорят молодым:
— Главное — не мост. Мост построят. Главное — чтобы было к кому идти.
И молодые кивают, хотя до конца понимают это только тогда, когда вода поднимается, земля становится островом, а сердце — единственной переправой.